В моей жизни. Сетевой журнал литературных эссе.
страница выпуска / страница автора

зима в моей жизни / 24.02.2006

  • Вадим Месяц
    Поминки по Индире Ганди

            Железнодорожное, лязгающее и гудящее, тупое и острое одновременно, отрезающее и сращивающее куски плоти, бесчувственной ко всему на настоящем морозе. Оно круглосуточно кричит в мегафоны нетрезвыми голосами где-то под боком, словно транслирует «последние известия», сводки американских президентских выборов, клочья оперных арий, возгласы грешников в аду. «Уж полночь близится, а Германа все нет». «Прибывает на пятый путь». Зима — понятие железнодорожное. Говорят, существует одноименная станция. В существовании станции Тайга я уверен на сто процентов: обобщить можно и позже. Зима как основа государственности, религии, истории, экономики... Увы, это общее место. Существует специальная поэтика зимы. «Стынет бочка с полными краями». К необъяснимой жизни транссибирской магистрали добавляется практически полярная ночь с краткими вспышками трескучего солнца, омраченными насморком и похмельем. Главная весть с большой земли — утренняя передача аэробики с голенастыми столичными девками в вязаных полосатых гетрах, остальное — переходы из плацкартного вагона в купейный, из купейного в общий, с небольшими остановками в курилках-тамбурах. День короток, ярок, статичен, как бесцветный пожар в деревянном общежитии напротив: пьем чай, смотрим в окно сквозь поросли зеленого лука в баночках из-под майонеза; удивляемся, почему из окон второго этажа одна за другой, как у Хармса, падают старухи. Здание чернеет и тает на глазах, но снег и солнце полностью заливают пламя своим светом, и, пока не появляются пожарные машины, можно считать, что у соседей — массовая умственная эпидемия. День неподвижен, шевеление и раскачивание начинается с наступлением темноты: незаметно, без рывков, так иногда отходит от станции фирменный поезд.
            И вновь: стрелки над семафорами, расправившие свои полосатые крылья, словно орел; лес, березняк, сломанные, наклоненные в разные стороны березы в этих березняках; стога на крышах хуторов; желтый растительный дымок над заснеженными полями; дети, съезжающие со склонов, их самодельные, привязанные к пимам, лыжи... Ожидающие переезда грузовики, синие самосвалы; омертвелые пчелиные пасеки; ящики для хранения лопат и грабель; кузова-вагоны, полные снегом; подъемные краны на параллельной рельсовой линии — вдруг проносящийся мимо вас с еще большей скоростью и ожесточением скорый поезд в Москву (почему он так спешит туда? спасается бегством?). Смутные догадки от этого встречного ветра, — конечно, окна закрыты, но ветер почему-то чувствуется: холодный, чужой. Странные железнодорожные поселения из цистерн, и над цистернами зачем-то торчат радиоантенны — неужели и здесь, в этих цистернах, кто-то живет? И вот человек поднимается по лесенке к прорезанной в железе двери, вносит туда еловые ветки... Водонапорные вышки, столпотворения и ряды линий электропередач, трубящие стада северных слонов в фосфоресцирующей шерсти, мелькнувшие городки на букву «Ы» с названиями «Город Солнца» или просто «Счастливого пути».
            В свой родной город будущего я как-то прилетел, сдуру удрав от одной подруги к другой. Определенного места жительства она не имела — я и предполагал, что как-нибудь перекантуемся у друзей, — но загадочный экзотический недуг «некротическая ангина Семановского» (я и с места-то сорвался уже в бреду) вернул меня с небес на землю. На «печальную почву, не дающую всходов, где обитает бездеятельный мороз, дрожь и худой голод». По отдельности нас как кратковременных постояльцев с горем-пополам воспринимали, вдвоем приткнуться было негде. Переженились все, расплодились, приютили на эти дни прочих родственников и гостей. Разговаривал я с трудом: в глотке копошился ужасный пузырчатый ком красного цвета, температуру можно было не мерить — видно по глазам. Неуютно мне было и бездомно. Тут я и понял, какую подлость подстроили нам когда-то недальновидные торговцы пушниной, отказавшиеся в свое время от проложения железной дороги через наш город. А ведь он был тогда столицей необъятной губернии, охватывающей собой почти всю Западно-Сибирскую низменность (низменность, о ужас!). Им, видите ли, было выгоднее перевозить меха (шкуры убитых животных) лошадьми, а не сомнительными транспортными средствами, изрыгающими дым и пламень. Погода установилась принципиально нелетной, причем надолго. В график редких электричек до станции Тайга (она на главной магистрали) я никак не мог вписаться, находясь большую часть времени в высокотемпературном забытьи. Может, не было билетов. Может, до Н-ска или Кемерово поезда из-за отсутствия угля или электричества не ходили. Суть в том, что я оказался в ловушке. И глубокий символизм того, что этой ловушкой оказался мой любимый город (малая родина!), меня не трогал. Мне бы не дали там так запросто помереть, но хотелось домой, туда, где есть крыша над головой: к маме или любой другой заботливой женщине. Закатился колобок во медвежий уголок. Обошлось все, конечно, но ощущение отрезанности, безвыходности (река замерзла — следующий теплоход только в июне, автомобилями друзья еще не обзавелись) запомнилось. Запомнилось, что, если тебя лишают малейшей свободы перемещения, зима превращается из обыкновенной в абсолютную. Наши истерические поездки на дрезинах и поездах только поэтому и происходили: чтобы этого абсолютного нуля и равновесия избежать.
            Поминки по Индире Ганди случились на девятый день после ее гибели: этого времени хватило, чтобы масштаб трагедии наконец достиг сознания и на глаза навернулись слезы. Опыт первых утрат пару лет назад уже пережили, но почему-то на смерть Брежнева так круто не пили, вели себя в общем-то сдержанно. Здесь другое дело — 20 пуль в пожилую женщину с благородной седою прядью. В лидера многострадального, не братского даже, а родительского народа; народа-пращура, далеко не случайного друга нашей страны. Коллективно-мистического склада характера вытравить из нас, к счастью, невозможно, сердце-вещун — единственный нам указчик. Массовое прозрение населения за последние годы лишь этому подтверждение. Премьер-министра Индии убили сикхские сепаратисты: не могли простить кровопролитного штурма священного «Золотого храма» в Пенджабе, превращенного ими в оружейный схрон для очередного восстания. Дочь Джавахарлала Неру была одета в золотисто-шафранное сари, когда вышла из своего дома на встречу с Питером Устиновым и была расстреляна двумя офицерами личной охраны. 31 октября 1984 года, за полгода до Горбачевского «сухого закона». В дни рекордного похолодания по всей Западно-Сибирской низменности (до 45╟ Цельсия), — я не говорю о территории Гипербореи, скованной вечным льдом, и оставленной на произвол судьбы горы Меру. Звездою смерти госпожи Ганди, одной из последних представителей высшей касты брахманов, как привокзальным фонарем, освещена вся моя индоарийская молодость (как до, так и после события). Тусклые зимние вечера и бессмысленные поездки слились в сплошную железнодорожную ночь, в равномерный гул, металлическое бряцание бескрайнего многолюдного табора, сквозь который я пробродил свои лучшие дни, не зная, куда направляюсь и зачем.
            Кабак там был, на этой станции. Единственный ночной кабак на всю обледенелую Низменность размером с Францию, Германию, Италию, Испанию и т.д. вместе взятые. Если подводили бутлегеры, народ валил туда догоняться. Хорошее место. Памятник Ленину. Справочное бюро. Буфет. Комната матери и ребенка, где мы с товарищем как-то удачно переночевали, имитируя взаимное материнство. — Друг спас жизнь друга! Отделение милиции. Медпункт. Что еще нужно порядочному человеку? Если бы в этом привокзальном ресторане (как из блатной песни) сохранилась «Книга жалоб и предложений», я с удовольствием ее перепечатал бы сегодня вместо этих откровений. Официанткам мы писали благодарности за обслуживание, самую беспонтовую лесть, требовали их повышения по службе, подписываясь высокими офицерскими чинами Советской Армии. Услугами справочного бюро пользовались по-свойски. — Скажите, пожалуйста, кого вчера выбрали президентом Соединенных Штатов?
            В моей жизни пока что было лишь два времени года. Первое — Зима. Второе — Океан. Третье уже наступило, но смысл его еще не проявлен, наглядного прозвища не получил. Так — предчувствия, намеки. «Еще не старость, уже не радость», пошутил постаревший Кнышев. Оба этих прошедших времени года вызывают во мне одинаковое недоумение, существуют в параллельном мире: «ибо все, что было оставлено, — движется рядом, будто в стеклах ровно летит сухая солома». Это тоже про поезд, лет двадцать назад. Бытие дискретно, сочинительство протяженно. «Места и главы жизни целой отчеркивая на полях...» Потомки никогда не простят автору интонации этого стихотворения. Я так думаю.
            Теряю шапку где-то в последних вагонах электрички, в которую мы вскарабкались на ходу, но обнаруживаю пропажу только когда дохожу до головного вагона и упираюсь остывающей головой в наглухо закрытую дверь, отгораживающую людей от тепловоза. Хочется познакомиться с машинистом — может, даст порулить. Без шапки на сорокаградусном морозе жить трудно, я догадываюсь об этом и иду по вагонам обратно, замечая, что мои товарищи по поминкам разместились в разных местах поезда, пытаясь вызвать расположение у немногих дам. У меня была хорошая замшевая немецкая кепка с козырьком и опускающимися войлочными ушами. Немного не по сезону, но — прикольно. В молодости можно себе это позволить. «Это я обратно, — говорю пассажирам. Они меня уже знают, приветливо улыбаются. — Где моя шляпа, вашу мать? Или вы не комсомольцы? Есть комсомольцы в этом поезде? В Дели убита Индира Ганди!» И я теперь могу делать, что хошь. Я иду против движения поезда, у меня огромное чувство юмора в голове: это чувствуют даже менты, когда я, подобрав свою кепи, вхожу в теплые (дореволюционные, думаю) вагоны, где меня теперь уже все любят как кащея бессмертного — чахлика неумеручего. Я поднимаю свою немецкую кепку и, будучи разумным цыганом, иду по поезду с просьбой дать мне денег. Напеваю что-то для убедительности. Я — хам. Все мы хамы. Вопрос в том, кто будет изобретательнее. Мне нужны деньги — все дела. Я — душа поезда, я — последний крик. Я глуп, как кулак. Когда меня встречают мои друзья в тамбуре первого вагона, я говорю голосом будды: «Щас вдарю». Дырка в промерзлом тамбурном стекле получается круглая, в размер кулака. На руке ни кровинки, я достаю ее виновато. Говорю: «хлопцы, мы должны быть мягче...» Входит мент. «Это, — говорит он, — акт вандализма». «Нет, — говорим мы хором, — это поминки по Индире Ганди. Мы комсомольцы, между прочим». «Если не веришь, я щас остановлю поезд», — говорю я уверенно и сдергиваю стоп-кран. Поезд вздрагивает и останавливается. «Теперь валим, — говорит Гарри, — а то нам и здесь поставят памятник». Он всегда издевался надо мной, царствие ему Небесное. Почему такой мороз? Почему правоохранительные органы настолько снисходительны? Меня совершенно не устраивает собственная безнаказанность. За все надо платить. Приговорите меня к пожизненному расстрелу. «Выходите, ребята, так будет лучше всем. Будьте осторожнее». Мы братаемся с ментами, бормочем друг другу пьяные небесные вещи на санскрите. Оказывается, мы с ними заодно, и если бы не погоны, они бы с удовольствием вместе с нами разнесли бы всю электричку в пух и прах. В следующий раз акт вандализма не удается — стекло опять-таки пробито насквозь, но кулак поцарапан. Смерть Богини Матери дает бо́льшую силу сосредоточения, Индра побеждает Варуну. Если за душой ничего нет, обязательно порежешь руку. Проводницы, что заперли нас в тамбуре, находят виновника по окровавленным костяшкам пальцев. Обещают сдать в отделение на станции Тайга, но потом ссаживают всю компанию где-то в Сураново, посередине пути. Мы бежим в конец поезда, пытаемся уцепиться за поручни последнего вагона. Сердобольные женщины, разгадав наш замысел, прибегают туда всем коллективом, бьют по бесстыдным пальцам монтировками. «Ну, хорошо. Значит, переночуем в Сураново. Повеселим цыганщиной станционного смотрителя. Нас и здесь полюбят. Трудно сказать, за что, но так всегда и бывает...»
            Простота нравов поразительна. Сказать «панибратство» — ничего не сказать. Это уже братство, вселенское единение, сострадание, которые через миг становятся рыданием. Это уже не хухры-мухры, а всенародный некроромантический подвиг, возможный только зимой, при температурах, достигающих критической. Сословные, национальные, социальные предрассудки еще не выявлены, не привнесены. Уклад жизни внефеодальный. Основную роль играют сильные чувства, лютая ненависть по-хозяйски соседствует со святою любовью, как головы орла на отечественном гербе. Традиция рождается по ходу дела. Синица, влетевшая в форточку, есть добрый знак: птичке нужно согреться. Ее нужно покормить. Никому в голову не придет, что птицы — это к смерти. Трепет и шуги Калигулы, в дворцовые окна которого влетают птичьи стаи, несостоятельны. Это у них, в Риме. Святой Амвросий (5 в.): «Варвары посланы в наказание и назидание. Против непостижимых существ, вышедших из ледяных безмолвных могил Севера, олицетворяющих силы сорвавшегося с цепи дьявола и грозящих потопом всему миру, должно подняться римское христианство». География разделения мира на метрополию и провинцию странным образом связана с тем, что у одних есть готовые ответы на основные вопросы бытия (как и наличие качественных товаров), а у других нет. Ответы известны понаслышке, но доверия не внушают, как и все конкретное, запротоколированное. Брожение, отсутствие своего опыта и неприятие чужого, поиск на грани изобретения велосипеда — вполне стиль жизни, если не ее суть. Иоанн Дамаскин (8 в.): «Ласточка, когда придет зима, сбрасывает с себя перья и залезает под кору дерева, а потом весной опять покрывается перьями, вылетает на свет, щебечет и как будто говорит человеку: «Убедись от меня в воскресении мёртвых». Отличная рабочая гипотеза.
            Движение людей в шкурах убитых животных на фоне мертвых декораций зимы впечатляет больше, чем лень и медленное разложение на летних пляжах. Живое контрастнее смотрится на фоне мертвого, обычные явления жизни приобретают смысл из-за колорита: мордобой с разбросанными по полю шапками и рукавицами-шубинками становится более зрелищным и кровавым, сцена секса в заиндевелом такси у входа в периферийный аэропорт просится на широкий экран, воровство антрацита с близлежайшего УПТК интригует скрипом сапог по снегу, неизбежностью оставляемых следов. Про северных слонов я не пошутил: помню гору их бивней, сваленную кладоискателями на берегу Оби, — они воспринимались обыденно, что-то вроде речного плавника или лесного валежника. Мороженое мясо, твердое, как мамонтовая окаменелость, кусковое молоко, раскалываемое топором в тазу, заиндевелые березовые чурки, яркие кедровые распилы — зима вещественна, предметна. Материальный мир искусственных изделий не богат, но его ущербность возмещается матеростью снеговых бород и ледяных глыб. Застывая, даже кусок дерьма превращается в предмет, которым можно убить человека или разбить окно в тамбуре. И еще. Чуть не забыл. Зима, несмотря на железнодорожную копоть, чиста, опрятна, словно перед прибытием ревизора.
            В Кемерово одно время продавали водку в трехлитровых банках. Для шахтеров. А у нас вообще не продавали. На всякий случай. Началась контрабанда. Съездили, затарились, до поезда два часа. Познакомились с девушками в кафе, истратили впустую все деньги. Вспомнили, что поезд отходит через десять минут. Скользим по проспектам, банки глухо погромыхивают. Разволновались. Сашук подбегает к постовому: «Помогите! Мы опаздываем на поезд! Поминки по Индире Ганди!» Не знает, дурак, что все зависит от времени и пространства. Что одна мулька два раза не срабатывает. Нас не забрали, но Гарри поскользнулся и две банки разбил. Еще две пришлось продать на вокзале, чтобы купить билеты до дому. У нас оставалось, конечно. Хватило как раз до станции Тайга. Почему мы совсем не боялись Конца Света? Почему не обращаем внимание на его приближение и сейчас, когда оно с каждым днем все очевидней? Мы лишены «родовой травмы», говорят ученые. Эсхатологический страх не заложен в нас генетически. «Империя зла», «Страшный суд», «Бич Божий» — это же про нас, про «низменность». Это мы держали «фарисеев и книжников» в страхе, презрении и зависти всю историю их существования. Они веками отгораживаются от нашей воли, правды и силы своими свободой, истиной и законом. Им ничего невозможно объяснить, нам — ничего понять. У нас восток — жилище Бога, а запад (даже у поляков) — сатаны. Хоть кол на голове теши, но трансляции знаний и опыта не происходит. Умнее никто не становится (а это возможно?). Мы наследуем только темперамент, его повторяемость, обреченность. Это и есть «любовь к отеческим гробам», — наше существование имеет смысл только в условиях катастрофы. Только в них мы и можем жить. И плевать, что холодно.
            Если лежать на нижней полке и старательно раскачивать ногами верхнюю, можно добиться, чтобы спящий там пассажир упал. Поражает то, что некоторые пассажиры продолжают спать даже свалившись на пол. Если иметь хорошо подвешенный язык, знать с десяток анекдотов и уметь немного брякать на гитаре, можно добраться до любого уголка нашей необъятной родины без билета. Дело не только в том, что проводницы — женщины. «Здесь все всегда не просто так, а со смыслом; все не по-человечески, но и не по-своему; «свое» претендует на всеобщее, а всеобщее дохнет и чахнет». Талант, в общем-то, уважаем и в быту полезен, но только если сможешь слиться со всеми в общем экстазе; не просто прикинешься, а до последней нитки станешь рубахой-парнем. В Индии назвать человека отличным от прочих — почти обидеть, отход от устоявшихся норм и образцов поведения кощунственен. В общем, дело в том, что проводницы — женщины. «Критский ключ социального кодирования».
            Моя первая женитьба случилась в возрасте 15 лет в поезде «Абакан—Ташкент». Женился на однокласснице, пусть и неофициально, но свадьбу играли всем поездом. В возрасте 33 лет спрыгнул с электрички Лонг-Айлендской железной дороги, отходящего со станции Вавилон (еще один городок на букву «Ы»). Долетел до самого конца платформы, приземлившись в нескольких сантиметрах от бетонного фонарного столба. Был абсолютно трезвым. Причин для суицидального героизма не существовало. Чванство романтики давно выветрилось из головы. Самодурство казалось презренным. Я знал, что есть люди, пытающиеся испытывать себя, но и к ним не относился. У меня не хватало для этого силы сухожилий и нервов. Потом я понял, что спрыгнул с поезда для того, чтобы потом рассказать об этом. Мне не стало стыдно — жест был инстинктивным, самопроизвольным. Я в нем почти не участвовал. Стыдно становится (хотя на дворе другое время года) после того, как мой автомобиль заносит на ледяной дороге в горах, и я вихляюсь по шоссе из стороны в сторону, задевая за оградительные заборы и ощерившиеся волком камни. У меня «twins on board», годовалые дети: Варя и Тема. Обошлось все, конечно. Девочка даже не проснулась. Рано или поздно эти Господни кредиты закончатся. Сейчас (янв. 2006) на родной Западно-Сибирской низменности — дубак. Я такого холода за 25 лет своей там жизни не помню. Минус 50╟—55╟. Почему-то волнуюсь за умерших — живые как-нибудь согреются. А мертвые-то как? Недвижимые, в тесных ящиках. Сережа Коровин умер в Рождественскую ночь, главная надежда отца на продолжение его науки. Преемник, наследник. Как же они могилу выкопали? Кирками? Ломами? Я часто плутал зимою по нашему кладбищу на Бактине: из-за снега найти могилы друзей и близких невозможно. Может, сейчас стало «лучше, веселее».
            Трепещущие по ветру красные флажки на дощатых школах; толстые трубы заводов и заводиков; грузовики, синие самосвалы около шлагбаумов; составы, груженные такими же синими самосвалами... Опять проходные станции, быстрое скрещение электролиний над головой; кладбища паровозов; вагон с надписью «детский» с дырками-пробоинами в стеклах; желтый и зеленый цвет домов; бабки с деревянными санками; кладбища людей; просто пустые ямы; просто голые холмы, — неожиданный уход в низину, когда автобусы и лошади уже вверху, над тобою; и сломанные стволы берез тоже вверху, и встречные поезда тоже..
            — Мальчики, сигареты-сигареты, календарики.
            Голые поля; леса, недавно столь густые; столбики с надписями на опушках в лесу (что это, названия лесов? предупреждения «не копать — кабель»?). Высокие заборы с натянутой над ними колючей проволокой; бетонированные заборы чего-то правительственного; холмики; белые столбы мусульманских кладбищ; лес, который становится все более скучным. Одноцветные собаки; разноцветное, заледенелое белье на веревках; мужик-гигант голый по пояс, которого поливает из ведра нарядная девка... (девка? какая девка? красивая? правда, нарядная? — не знаю, проехали — поле уже; нет, и поле кончилось); приставные лестницы у домов, черные на белом люди, ожидающие около рельс перехода; их санки; автобус (смотри, это уже другая марка); огни горящего газа на вышках; следы животных в снегу; полынь-трава, вся в инее; мужчины, натягивающие меж заборами веревку для просушки белья; сугробы, почерневшие от угольной пыли, подточенные желтыми пробоинами мочи; дворники, прорывающие тропинки в сугробах...
            — С вас шестьсот рублей за негабаритный груз.
            — Девочки, колготки-колготки, помада.
            Городки будущего; обшарпанные будки; запасные части к двигателям тепловозов; катушки; столбы; спирали; цоколи; склады с кирпичом; стопки железобетонных плит; туман-туман; стога размером с дом; шифер; поле, настолько белое, что на нем вообще ничего не видно; обеды горячие (спасибо, я только что чаю попил); линии электропередач уходят куда-то в сторону до поры до времени; прочие пейзажи вдруг отключаются в потемках... Города в один этаж, города в два этажа; фонари в городах; флаги; поленницы; силосная башня; строевой лес, сладострастно трущийся стволами на декабрьском еще морозе; виадуки; влюбленные в шубах, высоко, будто ангелы в небе — бросают что-то нам на крышу: монетки? камешки?


            Использованы вставки из повести «Ветер с конфетной фабрики» (М.: Былина, 1993; Эксмо, 2004), цитаты античных и средневековых авторов, современная периодика по археологии, старые сюжеты и интонации

            зима 2006, Лонг-Айленд

  © 2006 «Вавилон» | e-mail: info@vavilon.ru