В моей жизни. Сетевой журнал литературных эссе.
страница выпуска / страница автора

Война в моей жизни / 22.06.2009

  • Владислав Поляковский
    Маленькие строчки памяти: могила для одного солдата

    Кто стрелял? Три застекленных ящика криминалиста, три хрустальных гроба.

    Александра Петрова, «Мишень как точка зрения»

    В апреле 1998 года журнал Time опубликовал список из 100 самых влиятельных персонажей ХХ века. В списке был ровным счетом один человек, чье имя никому не было известно. Неизвестный бунтарь.

    5 июня 1989 г. фотограф Ассошиэйтед Пресс Джефф Виднер, стоя на шестом этаже гостиницы «Пекин», посмотрел в окно и сделал фотографию, в следующие несколько суток облетевшую весь мир и напечатанную тысячами газет и журналов: простой китаец неопределимого с такого ракурса возраста, в черных брюках и белой рубашке, с какой-то нелепой авоськой в руке встал перед танковой колонной и в течение получаса в одиночку сдерживал ее продвижение. Имя и дальнейшая судьба одинокого бунтаря неизвестны.

    Я плакал, когда читал это, правда, плакал. Бесчувственный, бесчеловечно жестокий героизм. Сила смерти и сила жизни, противопоставленные друг другу, как два великих вектора: жизненная энергия, сила, и безответственная ненависть к собственному роду, слабость к самому себе.

    У меня, как и у многих, наверное, моих сверстников, никогда не было отца; он погиб на войне в Афганистане за несколько месяцев до моего рождения, самостоятельно записавшись на фронт добровольцем. Я вырос холодной и бесчувственной свиньей.

    В детстве я все время терзал мать вопросами про смерть и почему нужно умирать, а заодно — почему так много легальных способов ускорить этот процесс умирания, начавшегося с рождения, а вот самоубийство все осуждают. История, такова наша история, наш сюжет. А можно его изменить? Ну, ведь бывает же так, — в книгах, в кино, — когда герой меняет сюжет в свою пользу? Нет, есть определенные исторические закономерности.

    Самое скучное занятие истории, которое перепадает на долю безусых коротко стриженных лаборантов, — выявление исторических закономерностей. Любому настоящему историку, будь то Буркхардт или Хейзинга, Бродель или еще живой Сигурд Оттович Шмидт, и так все давно понятно про закономерности. Они печальны и безысходны. Человечество — пустое множество ублюдков, совершающих одни и те же приятные его природе ошибки с массовым уничтожением собственной части: это вроде гусеницы, гибнущей как самостоятельное существо, давая жизнь собственной прекрасной и беспечной бабочке. Чтобы кому-то прекрасному было беспечно и хорошо, кто-то мерзкий и уродливый непременно умирает. Вообще-то я прекрасный и беспечный, но с радостью умру вместе со всеми мерзкими и уродливыми. Они никак не желают приносить себя в жертву ради чужих бабочек; вот и я не хочу быть бабочкой. Да и не бабочки это вовсе: это деградация, обратно - в куколку. Бабочка — это смешной китаец с авоськами, вышедший на дорогу перед танками, сам ошалевший от испуга: это не смелость, это вообще совершенно необъяснимый обычным понятийным аппаратом поступок, что-то из другой жизни, вне Земли. Это гораздо стремительнее и беспощаднее каких-то черных радуг Арто и даже гарпий Габриэль Витткоп. А что еще остается маленькому обычному человеку, — а это, как правило, именно маленький, беспомощный человек, — когда им двигает что-то, гораздо большее его самого, мира вокруг, войны и насилия, большее даже человеческого идиотизма-в-любой-ситуации?

    От отца у меня остались: кепка, ремень и черно-белая фотография его с каким-то приятелем. У меня не было возможности обсудить с ним исторические закономерности, различия в текстах Герарда Реве на английском и голландском, эстетизацию насилия, гендерную проблематику и целый ряд других, не менее важных вещей, которые, должно быть, так интересно обсуждать со своими мудрыми и адекватными родителями. Я привык не думать о нем, как не думают о погоде в ноябре или тринадцатой зарплате в госучреждении. Почему-то некоторые последние тексты Львовского вызывают у меня стойкое желание проконсультироваться на их тему с кем-то, чье место должен был бы занять он; теперь я занимаю его сам для себя, разделяя себя на самого-себя и себя-Другого, сам для себя оказываясь бесконечным взрослым и вечным ребенком, пронзительным учеником, призванным перевернуть рано или поздно мир, и безразличным ко всему учителем, уже поставившим его на место. Даже не проконсультироваться, а отчетливо знать, что он есть, пусть и где-то, не здесь, и он является неотъемлемой частью этих текстов, их субъектом, эритрейским богом войны, командующим шестьюдесятью легионами ада принцем, полузаметным привратником на границе видимого и второго миров. Где эта Вальгалла, где этот Сидх (Ши), куда уходят потерпевшие поражение в человеческих войнах, в этом сложном и многомерном процессе, наряду с любовью считающимся одним из двух важнейших, изобретенным человечеством, понятий? Почему у человечества такая убогая фантазия и полное отсутствие воображения? Риторические ответы.

    На самом деле у меня осталось лишь три вопроса к этому человечеству, на которые оно, возможно, может дать мне ответ. Что движет голосом Рене Флеминг и светом с картин Тёрнера, заставляя их завихряться, разделяя сущий мир на молекулы тонкого, лишенного огранки воздуха, так болезненно ранящих сознания, как будто целые пласты ненужного мяса-опыта срезаются с собственного смешного до колик черепа? Какими чернилами нарисована гексаграмма Арто на его черном, жужжащем метафизическом теле, состоящем из бесконечного множества букв, сбежавших со страниц посмертно изданных книг и собравшихся в едином порыве сознания в человеческую почти фигуру, покрывшую собой полмира? В каком мире, в чьем сюжете, за что погиб мой отец в их Афганистане, и почему не нашлось ни одного Пьера Гийота, чтобы написать об этом?

  © 2009 «Вавилон» | e-mail: info@vavilon.ru