Эдварда КУЗЬМИНА

Всё то, чего коснётся человек...

Э. Кузьмина. Светя другим:
Полвека на службе книгам

    М.: ИД ╚Юность╩, 2006.
    Обложка Вадима Калинина
    (по мотивам М. К. Чюрлёниса)
    ISBN 5-88653-079-7
    С.341-348.
    /Раздел «Сквозь годы»/



                    Все то, чего коснется человек,
                    Озарено его душой живою...


            Эти строки поздней лирики Маршака звучат во мне, когда я гляжу на уставленные книжными полками стены маминой квартиры. Хотела было написать «осиротевшей квартиры» — но... В каждой книге, в фотографиях тех, кто был ей близок в жизни и в искусстве, в каждой веточке, привезенной из единственного ее оазиса природы — Переделкина (каждый листик любовно высушен, проглажен и хранит осенний пурпур), — я ощущаю тепло ее руки, ее взгляд, ее мысль. Здесь осталась жить ее душа.
            Вот полка Блока. Темно-серые тома Собрания сочинений — «Алконост», 1923. Место издания — Петербург — забито черным штампом, и взамен странным кустарным шрифтом: Верлин — русскими буквами, но с латинским В (следы октябрьских потрясений). И маминым бисерным почерком — дата обретения сокровища: «22 авг. 1930» — ей 18 лет. А вот «А. Блок. Неизданные стихотворения», 1926. Мамин почерк: «27-IV-1929». Это подарок себе в день рожденья — ей 17. Дневники Блока. Записные книжки Блока. Письма Александра Блока к родным. В каждой книге — ее карандашные птички, вписаны пропущенные посвящения, уточненные строки. И чуть не на каждой странице отчеркнуты одной чертой, двумя чертами мысли, чувства особо близкие. Первое, на чем раскрылось сейчас: «Одиночество... Ничего, кроме музыки, не спасет» — и: «Но где же опять художник и его бесприютное дело?» И свои стихи в юности мама писала под всепоглощающим обаянием Блока. Датам я поразилась только сейчас, перебирая полку по книжке. Но что полка эта необычная, какая-то священная, — поняла классе в девятом. Некая аура окружала это имя. Очень личное отношение, как к близкому человеку, угадывалось в интонации мамы. И я погружалась в магию его звуков. А позже и сама старалась пополнять заветную полку — то привезенным из Прибалтики «Блоковским сборником» по итогам лотмановских конференций, то книжкой о Блоке-редакторе, вышедшей в нашем издательстве...
            Задолго до того, как имя Мандельштама пробилось в послеоттепельный обиход, в синие тома Библиотеки поэта, я твердила наизусть стихи из «Камня», из "Tristia" — по чудом уцелевшей книжке «Стихотворений» 1928 года. А позже ею зачитывался мой сын Митя.
            Полка Эренбурга. Стихи и публицистика (есть даже на французском). «День второй» и «Хулио Хуренито» (вложено перепечатанное на машинке предисловие Бухарина), «Падение Парижа» и «Буря»... Томики «Люди. Годы. Жизнь». Изящный переплет «Япония. Греция. Индия», 1960. Первые годы оттепели. Сейчас и не понять, каким это было тогда глотком свежего воздуха. Ведь вся страна была «невыездной». И надо было быть Эренбургом, чтобы рассказать о таких «экзотических» странах. Слышу и сейчас, с какой глубокой почтительностью произносила мама «Илья Григорьевич». И не только из-за книг. Именем Эренбурга нередко пробивала чиновничьи бастионы Фридочка, спасая кого-то от травли, от несправедливости. Пульс дома Эренбурга передавался и через его ближайшего друга, Овадия Герцовича Савича, с которым сдружилась и мама.
            Полка книг самой Фридочки, пожалуй, более полная, чем в ее собственном доме, и потому отсюда нередко срочно реквизируются экземпляры для переизданий с бисерными мамиными пометками.
            И фотографии Фридочки — улыбающейся и задумчивой. И та, где они втроем — мама, Фридочка и Раечка, — единый и неделимый ареопаг моего детства, который всё знал, всё решал, все проблемы — жизни, литературы и мои личные — школьные, студенческие, рабочие, семейные...
            Несколько полок фантастики. Полка Стругацких. Как мы ловили их книги, начиная с самых первых, сколько раз перечитывали. Годами все разговоры в доме были пересыпаны «стругацкими» цитатами. И не только из разлетевшегося тогда на пословицы «Понедельника», который, как теперь уже не все помнят, «начинается в субботу», но и из очень любимых «Стажеров» и «Возвращения». А то, что в те годы было «непечатным», — «Сказка о Тройке», «Гадкие лебеди», — добывали в слепых машинописных копиях (тогда это еще не называлось «самиздатом»). Впрочем, и «самиздат» регулярно попадал в дом — прежде всего через Фридочку (помнится, как перепечатывала мама кусочек из будущего «Одного дня Ивана Денисовича», тогда еще без этого названия, до «Нового мира», — с немыслимого оригинала на папиросной бумаге, без интервалов, с обеих сторон: видимо, не рисковали весь текст перепечатывать в одном месте, раздавали разным людям).
            И позже ощущалось присутствие Стругацких в нашем доме. Было их предисловие к маминому переводу К. Саймака «Все живое...» А в последний раз судьба соединила маму и Аркадия Натановича в 1991 году — на страницах журнала «Знание — сила»: в ╧ 12 рядом — прощание с А. Н., портрет в траурной рамке, и прощальные слова Марка Галлая «Памяти Норы Галь», фотографии — россыпь переведенных ею книг, фантастики.
            О маминых привязанностях говорят и фотографии на книжных полках. Два фото Ван Клиберна — того незабываемого конкурса. Как нежно мама его называет — «Ванечка», не иначе. Портреты двух балерин. Очень трепетно, прежде всего как о человеке, говорила мама о Галине Улановой, с восхищенным удивлением, — о Плисецкой.
            Самые любимые книжки всегда стояли не корешком, а «лицом». Неизменно — «Маугли» с чудной троицей на переплете i — Маугли, пантера Багира и медведь Балу, в блестящем переводе Нины Леонидовны Дарузес, которую мама чрезвычайно почитала как Мастера и потому так дорожила лестным автографом: «Дорогой Норе — дань любви и уважения к таланту. 21.VI.72». Не раз мама вспоминала, как читала мне в детстве «Маугли» еще в неудобоваримом переводе Займовского, редактируя на ходу. Так же виртуозно (я поняла это позже) читала мама красивые красные «Сказки фей» графини де Сегюр (урожденной Ростопчиной!) из «Розовой библиотеки» ii: «Голубая птица», «Белая кошка», «Красавица с золотыми волосами»... Я любила рассматривать и раскрашивать картинки, но не узнавала буквы. А книжка-то была на французском, мама переводила на лету, с листа.
            «Лицом» стояла и особым очарованием была овеяна «Песнь о Роланде». Рыцарь в шлеме и с мечом, на взмыленном белом коне, среди гор и вражеских тел трубит в рог. Книга еще с ятями, 1901 года, в переложении Алмазова. Когда уже взрослой я ездила в Испанию, побывала и в Сарагосе — и не сразу поняла, почему она звучит где-то в глубине сознания, настойчиво крутится, не дается, но точно — что она в конце стихотворной строки. И вдруг словно услышала мамин голос:

                    Семь лет в земле испанской воевал
                    Король наш Карл — великий император...
                    Сдались ему давно все города,
                    Сдались ему все крепости и замки,
                    Лишь не сдалась ему и не сдается,
                    А новые всё козни затевает
                    И всё хитрит пред Карлом Сарагоса.


            Так же с маминого голоса завораживали и «Песнь о Гайавате», и «Калевала». Не помню, чтобы мама читала мне чисто детские стихи. Разве только Веру Инбер: до сих пор памятное целиком наизусть «У сороконожки народились крошки...», забавную историю о том, «как фокстерьер влюбился в кошку» — «и ровно, ровно через год // у них родился фоксо-кот». И еще:

                    Собачье сердце устроено так:
                    Полюбило — значит, навек.
                    Был славный малый и не дурак
                    Ирландский сеттер Джек.


    История кончалась грустно, но с каким смаком повторялись в нашем доме строки:

                    Уши висели как замшевые,
                    И каждое весило фунт.


            А в седьмом классе я лежу больная, с высокой температурой — и мама сидит у постели и читает мне Луговского. Как поет внутри «Курсантская венгерка»! Какой вселенской неохватностью поражают меня другие его строки:

                    Третий день мне в лицо, задыхаясь, дышала пустыня.
                    Солнце шло за луной. Это были пустые шары.
                    Пустота громоздилась. Предметы казались простыми...


            А уже в Митином детстве появились прелестные стихи Бориса Заходера — и с каким лукавым юмором мама частенько повторяла:

                    Что ж ты, ёж, такой колючий?
                    Это я на всякий случай.
                    Знаешь, кто мои соседи?
                    Волки, лисы да медведи.


            Явно тут чувствовалось нечто родственное. Шутливая самозащита суховатой на чужой взгляд и замкнутой личности.
            Кому-то мама такой и казалась. Может, тут и впрямь отчасти повинны соседи — в буквальном смысле. Сейчас не всякому это понятно: только в пятьдесят лет непрерывным трудом мама заработала отдельную квартиру. Перед этим особенно тяжелые без малого двадцать лет — страшная коммуналка на Варсонофьевском: десять семей, тридцать человек, десять столов в общей кухне... В нашей большой комнате через остатки бывшей лепнины на потолке рядом с крюком от бывшей люстры проходит фанерная перегородка. За нею крики и драки — недавно выпущенный из тюрьмы уголовник спьяну разбирается с домашними. И под все это мама работает по 14 — 16 часов в сутки. Да еще учит переводу нескольких молодых подшефных. Чудом выбила для них на перевод рассказы Драйзера. И вот они собираются по двое, по трое, разбирают вслух свои «пробы пера». Нашу комнату четыре-пять шкафов делят на уголки-закутки, которые пытаются изобразить собой «кабинет», «спальню», «столовую» — каждый размером ровно с эту кровать или стол. Мама с девочками работает. Я — предполагается, что сплю за своим шкафом и портьерой (сколько я там перечитала впотьмах книжек с ближайших полок, отнюдь не адресованных моим 10 — 12 годам, — от «Истории царской тюрьмы» до «Творчества душевнобольных»!). Но вот кто-то произносит очередную реплику: «О! О! О! Эд! Эд! Эд!» И я подаю голос: «Да снимите хоть одно «О!», все равно никто не поверит». Так «за шкафом» началось мое редакторское образование.
            В детстве и юности мне казалось, что мама только и сидит за машинкой с утра до ночи над переводами. Без выходных, без праздников, без всяких «Новых годов»... А вот вспоминаешь — и сколько же она успевала мне читать стихов! А сколько мы играли в слова! Все мое детство. А затем уже я с сыном в его детстве. А потом снова — в последний мамин год. Полгода тяжелейшей болезни. Сперва мы еще работали вместе — читали верстку, считывали. А когда и это стало не под силу, мама — чтобы отвлечься от боли — каждый день затевала игру в слова. Да с каким блеском меня обыгрывала! А когда уже почти не было сил, почти не слышен голос — наизусть читала нам с Раечкой своего любимого Омара Хайяма...
            А как она находила столько времени на вошедшую в поговорку благодаря ее любимому Сент-Эксу «роскошь человеческого общения»! Письма, письма — в папках, в конвертах, в коробках, в шкафу, на антресолях. Переписка с редакторами по каждому изданию — часто горестная, но нередко и дружеская. Переписка с читателями «Слова живого и мертвого» — в основном благодаря публикациям в «Науке и жизни» с ее миллионными тиражами. Молодой врач из Киева присылает свои популярные медицинские статьи — и правда, пишет все живей и доступней; шлет фотографии детей... Программист из Одессы пробует переводить — и удачно. Бывшая ленинградская актриса, томимая духовной жаждой в Иркутске, хватается за ниточку интеллектуального общения. Не слишком грамотная пенсионерка-медсестра из Куртамыша делится семейными неурядицами. Молодой парень, попавший в тюрьму, но не совсем пропащий, тянется к живой душе на воле; написал Ф. Вигдоровой. Но ее уже нет. И мама принимает эстафету. И много лет пишет, поддерживает, ободряет, советуется с юристами, нельзя ли сократить срок. И переписка длится годами, и люди прикипают душой. И все письма хранятся. А позже, чтобы не забыть, о чем писала, не повторяться, — хранит мама и копии своих ответов.
            С молодым азартом «болела» мама за фигуристов и гимнастов. Десятилетиями мы не пропускали ни одного соревнования по телевизору, мама знала всех чемпионов, наших и мировых, любила приметить и угадать начинающих... И даже не раз полушутливо вздыхала, что рано родилась, — а то, может, и из нее вышла бы гимнастка. Даже на восьмом десятке она могла показать чудеса гибкости на зависть молодым. (И каждый день со своего восьмого этажа ходила за почтой пешком, без лифта, — и вниз, и наверх.)
            Последние годы она уже не работала так на износ, как прежде, по 14 — 16 часов. Не работать она не могла, но уже позволяла себе такие просветы, маленькие радости, как телевизор. Смотрела фильмы — с большим разбором. Балет. Неизменно — все конкурсы Чайковского. Музыку очень любила, знала, понимала, особенно ≈ Шопена, Грига, игру пианистов-мастеров ≈ Нейгауза, Софроницкого.
            При маминой сдержанности о многом она не говорила никогда. И, к примеру, портрет ее в «последний день РИИНа» я нашла, уже без нее разбирая архив, и теперь не разобрать по беглой подписи, кто из однокашников ее запечатлел «на лекции Машбица», как помечено на обороте. Зато нередко с веселым задором мама вспоминала, как в 1934 году получила премию на конкурсе пионерских песен вместе с Дмитрием Кабалевским (она за слова, он, естественно, за музыку). А женой Дмитрия Борисовича в те времена была подруга маминой юности Эдда, Эдварда Иосифовна, в честь которой меня назвали (так что в нашем домашнем обиходе, как в скандинавском эпосе, были «Старшая Эдда» и «Младшая Эдда»), — впрочем, не обошлось и без влияния Гамсуна, героини его «Пана». Так и мама своим именем (полным — Элеонора) обязана не только своему прадеду Леону Риссу, но и ибсеновской «Норе», которую в семье боготворили благодаря незабываемой игре Веры Федоровны Комиссаржевской (ее страстной поклонницей была мамина мама). Дружба же с Эддой-старшей позднее обернулась и сотрудничеством: Эдда блестяще знала английский и консультировала маму в самых каверзных случаях, а потом, с маминой легкой руки, сама попробовала себя в переводе. И мама, когда ей предложили перевести поэтичнейшую повесть Рэя Брэдбери «Вино из одуванчиков» ≈ на редкость близкую ей (всегда ее особенно привлекал внутренний мир детей и подростков, становление характеров), ≈ уговорила редакцию отдать работу неизвестному переводчику, и вложила в нее немало души. И теперь на книжной полке она и Эдда-старшая — вместе.
            Вот я и снова вернулась к книжным полкам. Но теперь уже — авторским. Мамины «брэдбериана» и «экзюпериана». Полки «ее» фантастики. Англичане и американцы. Французские авторы. А вот издания, вышедшие уже без нее...
            А над книжными полками — мамин портрет, с эмблемой из «Маленького принца» ≈ росчерк-пейзаж и звездочка. Поразительная у этого портрета история. Когда мамы не стало, я хотела сделать портрет для похорон в крематории. В бюро увидела надпись: увеличиваем портреты с фотографий. Но мама была очень скромным человеком, фотографий осталось очень мало — маленькие с документов или слабые любительские. Подруга подсказала: уличные художники делают портреты с фотографий. А я нередко смотрела их работы. Впервые уличных художников увидела во Флоренции, когда у нас их в помине не было. Потом и у нас как-то простояла полдня около одного такого художника — у него были выставлены не смазливые девичьи головки, а глубоко интеллигентные лица. Я даже взяла телефон его мастерской. И тут звоню. Чтобы уговорить сделать быстро, начинаю объяснять: может, знаете, переводчица Нора Галь... Он мгновенно: да, конечно, «Маленький принц». Но я с фотографий не рисую. Дал телефон своего товарища. Опять звоню, объясняю: вот, Нора Галь. В ответ молчание. Не слыхал. И — вот мистика! — я начинаю не с «Маленького принца» — маминой «визитной карточки», — а почему-то с самой ранней, нелюбимой работы: она переводила «Американскую трагедию». Тут он ахнул: «эта книга спасла мне жизнь». Оказывается, когда служил в армии — интеллигентный мальчик — взял в библиотеке эту книгу, прихватил и на пост, потом спрятал за пазуху. А ночью охранял склад с оружием, на него напали с ножом — и нож попал в книгу! А то не быть бы парнишке живым. Ну не фантастика ли? В Москве художников, наверно, тысячи! И в трудную минуту попасть на того, в чьей судьбе эта книга сыграла такую роль. Он всю душу вложил, работал сутки без перерыва. Назавтра я пришла — вся комната в окурках, похоже, и спать не ложился. И xoтя маму никогда не видел — я привезла все фотографии, начиная с дореволюционной, в 2 года, на плотном картоне с золотым обрезом, — портрет получился замечательный, так точно передает живое выражение, взгляд... Звали художника Олег Коренев. А спустя несколько лет сделанный им портрет стал обложкой сборника памяти мамы, который издали мы с сыном, потом украсил переплет 5-го издания маминой книги «Слово живое и мертвое».
            Рядом с портретом, чуть выше — улетает вдаль, словно мамина душа, Маленький принц. Это афиша спектакля в Театре имени Станиславского. Ее подарила маме — с сердечной надписью — первая исполнительница роли Принца, прелестная и тогда совсем молодая Ольга Бган. Давно и ее нет на свете. И никто тогда не предугадал коварство шариковой ручки — автограф Бган выцвел и исчез без следа. Время беспощадно. Уносит, стирает...
            И всё же нечто остается.
            Надеюсь.



    ____________________
    [i] Работы художника В.Ватагина (Киплинг Р. Маугли. — М.: Дет.лит-ра, 1972).
    [ii] Серия "Bibliothèque rose illustrée" издательства "Hachette", 1904 г.


1997 год.



Сайт Эдварды Кузьминой «Светя другим:
Полвека на службе книгам»
Следующая статья


Copyright © 2006√2011 Эдварда Борисовна Кузьмина
E-mail: edvarda2010@mail.ru