Эдуард ШУЛЬМАН

ЧТО СКАЖЕТ БЕНЯ ЗА ОБЛАВУ

Из цикла "Путешествие с классиком"

    Авторник:

      Альманах литературного клуба.
      Сезон 2000/2001 г., вып.3.
      М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2001.
      Обложка Ильи Баранова.
      ISBN 5-94128-031-7
      С.31-49.

          Заказать эту книгу почтой



    ВМЕСТО ПРОЛОГА

            Исаак Эммануилович Бабель надеялся пересидеть. Это был мудрый предусмотрительный человек. Последите за его действиями где-нибудь с года двадцать седьмого. Сразу увидите - понимает, что делает. Семью отправил за рубежи. Всех: маму, папу, сестру, жену, тещу... И остался один.
            Очень мало писал. Почти не печатался. Старался не привлекать внимания. Старался засесть где-нибудь в деревне. На какой-нибудь неказистой должности вроде секретаря сельсовета. Забиться и забыться. Чтобы о нем забыли.
            Он искал в этой жизни, куда втиснуться, куда спрятать свои бока, свою голову, свои очки. Как найти норку, откуда его не выкурить, а он бы всё видел и знал.
            Женился на сибирячке, молодой инженерше, строительнице метро, награжденной за ударную работу. На съездах выступал с прославлением власти. Жил на авансы, которые не возвращал, на какое-то киноредакторство.
            Но ходил к давней знакомой, супруге Ежова. Того самого, да! С "ежовыми рукавицами"... Узнавал последние новости из первых рук. Зачем?.. А почему не остался во Франции? Ведь владел французским, говорят, в совершенстве... А для чего поступил в Первую Конную?
            Мудрость не всегда сидит в бочке, как Диоген. Она всегда мечтает укрыться и засесть там, поджавши ноги, на корточках. И сквозь круглую верхнюю дырку наблюдать ночное небо.
            В силу всеобщего движения в это черное отверстие попадают всякий раз другие светила и звезды. И ежедневного, медленного, неотвратимого смещения достаточно мудрости для размышлений. Чтобы открыть великие законы.
            Но мудреца прогоняют из бочки. И продают в рабство. Он становится золотарем, потому что не имеет другой профессии. Нет ничего бесполезнее мудрости. Для себя лично мудрец не извлекает ничего.
            Вы согласитесь со мной, если не будете называть мудрецами всяких великих визирей и специалистов по рекламе... А люди и звезды живут по своим законам, которые не изменяются от того, сформулировать их или нет.
            Мудрец открыт жизни. Это земляной червь, который жрет землю и пропускает ее сквозь себя. И выдавливает из организма. Мудрость слепа и упорна. Она ищет свою почву, чтобы проглотить, исполняя функцию природного обогащения. Потому что без земляного червя не растет хлеб. И земля становится бесплодной.
            Это вечная и беспрерывная работа. И если прекратить ее сейчас, вы останетесь живы и сыты. И ваши дети живы и сыты. И даже, может быть, ваши внуки. Но за правнуков не поручусь. Не знаю, как выйдут они из положения. Напустят каких-нибудь электрических червяков?.. Да земля их не примет. Хотя хлеб, наверное, даст. Вкус хлеба изменится.
            Не затыкайте мне рот. Мы дышим с вами одним воздухом. Но вы, простите, выдыхаете весь. А я оставляю кое-что для заднего прохода.
            Что, пахнет? Ну, отойдите, отвернитесь. Оставьте меня в моей бочке. А я уж как-нибудь сделаю свое дело по переработке воздуха. И найду в себе силы вернуться к вам из безмятежной Франции...
            Бабель сказал своему знакомому:
            - Две вещи не удастся мне испытать в жизни: никогда я не буду рожать и никогда не посадят меня в кутузку.
            - Ой, Исаак Эммануилович, не зарекайтесь! По местному-то обычаю: от сумы да от тюрьмы...
            - Э-э, - сказал Бабель, - с моими связями...
            Он надеялся досидеть. И надеялся на свою память... Его забрали на другой день.


    Ранний Бабель и поздний Бунин

            Рассказ Бабеля "Илья Исаакович и Маргарита Прокофьевна" появился в "Летописи" в 1916 году, в одиннадцатом номере.
            Бунин в тот год жил в деревне, регулярно снабжая "Летопись" стихами и прозой, - с первого, вообразите, по девятый номер включительно. Из чего вроде бы следует, что за журналом следил.
            Наше косвенное рассуждение легко опрокинуть, не выходя даже за библиографический круг. Дескать, в сентябре или октябре Бунин печатался разом в четырех толстых журналах. Неужто все получал?
            Так или нет, поверьте нам на слово или представьте, что в ноябре 1916 года, в Орловской глуши, Бунин прочел Бабеля, рассказ которого (действие рассказа) проистекает в Орле.
            Проставлен ли город наугад, как искони местный, лесковско-тургеневский, а может быть, Бабель бывал там... Вот ведь есть у него произведение с пометкой: 12.XI.15, Саратов.
            Чем он вообще занимался до семнадцатого года? Бегал от армии, как Есенин? Или, правда, учился в Коммерческом институте?.. Сперва говорили - не кончил... Теперь, похоже, отыскался диплом...
            "Летопись" с Бабелем я видел в Одессе, в букинистическом. Долго листал журнал, но пожалел сколько-то там рублей. А нынче жалею, что пожалел.
            Не мною замечено, что в первой публикации вещь выглядит иначе, словно до стирки. Мне показалось, что современники воспринимали рассказ скорее как очерк, что текст, разорванный многоточием, намекал на цензуру. И наконец, набор: крупные четкие буквы оставили впечатление круглого детского почерка.

    . . . . . . . . . . . . . . . . .

            Не помню, все ли рассказы Бунин датировал. Последние точно. Как стихи. Они потому, в частности, и вершина, что в них нераздельны поэт и прозаик.
            "Мадрид" - 1944 года. Указано даже число - 26 апреля.
            А 22-го наш древний состав тронулся из Ашхабада. И покуда мы тащимся по степям и пустыням, меняя шило на швайку - хлеб на соль, соль на масло, масло на шерсть, пьем кумыс и верблюжье молоко, Бунин пишет "Второй кофейник" (30 апреля), "Холодную осень" (3 мая). Поезд приходит в Москву двенадцатого. Бунин пишет "Пароход "Саратов" (16), "Ворон" (18).
            Война, оккупация, голод, холод... Еще, небось, подкармливал наших пленных... Через год "Мадрид" напечатан в Америке. Через два нам внушали в Москве: мы уже не те русские, какими были до семнадцатого года... Но, глядя на пленных, Бунин видел, что те.
            Спустя двадцать лет "Мадрид" появился в "Неделе". Я взял ее у соседа и целый месяц боялся, что отберут. Носил с собою, не расставаясь. Нечто подобное, полагаю, произошло со Львом Семеновичем Выготским, когда в обыкновенной газете ("Русское слово"?) прочел он "Легкое дыхание" (смотри Выготский Л.С., "Психология искусства").
            Бунин сам определил наше с Выготским состояние -  с о л н е ч н ы й   у д а р .

    . . . . . . . . . . . . . . . . . .

            Цель данной работы для меня не ясна. Может быть, в тысячный раз повторить, что противоположности сходятся.
            И Бунина, и Бабеля - обоих тянуло наше животное начало. Какие замечательные звери живут в России!.. Будь я помоложе и не держи себя за руку, окрестил бы данное сочинение как-нибудь поразмашистей. Например, "Местная фауна".
            Ведь Россия "Двенадцати" и "Скифов" есть родина "Игната" и "Петлистых ушей", отечество Балмашёва, Хлебникова, Савицкого, Павличенки... Плюс некто Лейбман, который "приехал не как еврей, а как обладающий даром укрощать дураков и зверей" (Есенин, "Страна негодяев").
            Тут самое неясное место в наших неясных трудах. Мудрец говорит: мир не меняется, а меняются только глаза. Но Бунин поражен зоркостью, а Бабель - словно библейский пророк посреди язычников. "Э-э, да не так всё было! - кричат они друг на друга. - Вот как было на самом деле!"
            На самом деле, мир тоже меняется. Бывает даже такое, что человек долговечней мира. Как Бунин. Или (отчасти) Георгий Иванов. Мир умер, а они жили. Вот и пришлось Иванову заболеть (физически) неизлечимо. А к Бунину пришло понимание, что мир болен.
            Раньше-то как думал? Дескать, Блок и прочие декаденты - это всё волдыри да нарывы. Выскочили - сойдут. Небольшое заражение. Ну, тронулись малость... Но сдвиг оказался нормой. А вне нормы было здоровье. И презрение сменилось сочувствием. Весь поздний Бунин есть слово сочувствия больному миру.

    . . . . . . . . . . . . . . . . . .

            Здесь предусматривается, что вы сами прочитаете рассказ Бабеля "Илья Исаакович и Маргарита Прокофьевна" и рассказ Бунина "Мадрид".
            Не вхожу в сравнение и оценку. Хотя рассказ Бунина - не лучший для него: местами застилизован, местами "сю-сю". А Бабелю - двадцать лет: он еще "сам не свой". Есть, например, кусочек "по Горькому". Насчет людей, которые добрые, но поверили, будто злые. То же - реплика Маргариты: ты занятный.
            Интересно (занятно), что Бунин выстроил прошлое героини (полагаю, сознательно) по "Анне Карениной": "Папа мой был сцепщиком на товарной станции... ему там грудь раздавило буферами". Она дочка того путейского, что погиб в "Анне Карениной"... Или что-то путаю?

    . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

            БАБЕЛЬ, первый абзац: Гершкович вышел от надзирателя с тяжелым сердцем. Ему было объявлено, что если не выедет из Орла первым поездом, то будет отправлен по этапу. А выехать - значило потерять дело.
            БУНИН. Поздним вечером шел в месячном свете по Тверскому бульвару.
            (Шел - "он" или "я"?.. Мы инстинктивно подставим "я", а Бунин напишет "он", - так и выходит лиро-эпическое произведение).
            БАБЕЛЬ. На углу его окликнула высокая женская фигура:
            - Котик, зайдешь?
            БУНИН. - Не хочете ли составить компанию?
            БАБЕЛЬ. - Зайду.
            БУНИН. - Отчего же нет? С удовольствием.
            БАБЕЛЬ. Женщина взяла его под руку. Они зашли за угол.
            - Мне надо на всю ночь...
            - Это будет стоить трешницу, папаша.
            БУНИН. - А вы сколько дадите?
            - Рубль за любовь, рубль на булавки.
            БАБЕЛЬ. - Два, - сказал Гершкович.
            Сторговались за два с полтиной.
            БУНИН. - А вы далеко живете?
            - Тут, на Тверском, номера "Мадрид".
            - А, знаю. Я там раз пять была. Меня туда один шулер водил. Еврей, а ужасно добрый...
            БАБЕЛЬ. Проститутка встала. Лицо у нее сделалось скверное.
            - Ты еврей?
            - Нет...
            - Папашка, - медленно проговорила проститутка.
            БУНИН. - А отчего вы бритый? Он тоже был бритый...
            - Это ты всё о шулере? Однако запомнился он тебе!
            - Я его до сих пор помню. У самого чахотка, а курит ужас как! Глаза горят, губы сухие, грудь провалилась, щеки провалились, темные...
            - А кисти волосатые, страшные...
            - Правда, правда!
            БАБЕЛЬ. - Торгуешь?
            - Наша торговля...
            БУНИН. - А откуда ты узнала, что он шулер?
            - Сам сказал. Напился портвейну, стал грустный и сказал. Я, говорит, шулер, все равно что вор. Да что делать - волка ноги кормят...
            БАБЕЛЬ. - Тебе, я вижу, везде хорошо, - сказала Маргарита.
            - И правда, - сказал Гершкович. - Везде хорошо, где люди есть.
            - Какой ты дурак... люди злые.
            - Нет, - сказал Гершкович, - люди добрые. Их научили думать, что они злые, они и поверили.
            Маргарита подумала, потом улыбнулась.
            - Ты занятный.
            БУНИН. - Если ты мне про него еще хоть слово скажешь, я тебя убью.
            БАБЕЛЬ. Вечером Гершкович принес ужин - селедку, бутылку вина...
            БУНИН. - А мадера у меня ничуть не хуже портвейна твоего шулера.
            - Что ж вы меня всё попрекаете им?
            БАБЕЛЬ. - Полсотней в месяц не обойдешься... Занятия такая, что дешевкой оденешься - щей не похлебаешь. За комнату отдаю пятнадцать рублей, возьми в расчет.
            БУНИН. ...живет над какой-нибудь прачечной, каждый вечер выходит как на службу, чтоб заработать под каким-нибудь скотом два целковых.
            БАБЕЛЬ. - Прими в расчет: народ у меня толчется, от пьяного не убережешься...
            БУНИН. - А что ж вы думаете? Наше дело такое. Идешь неизвестно куда, неизвестно с кем, а он либо пьяный, либо полоумный, кинется и задушит, либо ножиком зарежет.
            БАБЕЛЬ. На следующий день он уезжал. Прохаживаясь по перрону, за несколько минут до отхода поезда Гершкович заметил Маргариту, быстро шедшую к нему с маленьким свертком в руках. В кульке были пирожки, и жирные пятна от них проступали на бумаге. Лицо у Маргариты было красное, жалкое, грудь волновалась от быстрой ходьбы.
            - Привет в Одессу, - говорила она, - привет!
            - Спасибо, - ответил Гершкович, взял пирожки, поднял брови, над чем-то подумал и сгорбился.
            Раздался третий звонок. Они протянули друг другу руки.
            - До свиданья, Маргарита Прокофьевна.
            - До свиданья, Илья Исаакович.
            Гершкович вошел в вагон. Поезд тронулся.
            БУНИН. - Потом он в Киев уехал. Я его на Брянский вокзал ходила провожать. А он и не знал, что приду. Пришла, а поезд уже пошел. Побежала за вагоном, а он как раз из окошка высунулся, увидел меня, замахал рукой, стал кричать, что скоро опять приедет и киевского сухого варенья мне привезет.


    Еще два факта + риторический вопрос

            1. Рассказ Бабеля, который Бунин читал несомненно и обругал богохульным, - "Иисусов грех". Там героиня служит горничной в номерах "Мадрид и Лувр". Для внятности набираю вразрядку:  М а д р и д  и Лувр.
            2. После войны Бунин будто бы спрашивал:
            - Скажите, вот был такой писатель - Бабель... кое-что я у него читал. Человек бесспорно талантливый... Почему о нем давно ничего не слышно? Где он теперь?
            И быть может, "Мадрид" - не дань ли памяти? Не венок ли? Исааку Эммануиловичу от Ивана Алексеевича...


    О ТОМ ЖЕ

            Говорят, что японцы, попадая в Европу, заводят, как правило, статных подружек - высоких, грудастых, с ногами "до ушей". Иные, напротив, предпочитают "домашний вариант": чем миниатюрнее, тем лучше.
            Психологи, наверно, объяснят нам, что японцы тут ни при чем. Всякий мужчина (независимо от национальной и классовой принадлежности) обретает в женщине либо Мать, либо Дочь. (А женщина соответственно - Отца и Сына.)
            Среди наших классиков Женщину-Мать чаще других изображает Тургенев. Такие-де между ним и Варварой Петровной (родительницей) сложились мучительные отношения. Проникнуть на глубину, боюсь, не удастся. Дело темное. Причина - в особой конституции, в особой телесно-душевной конструкции некоторого рода мужчин.
            Наш друг Гуревич сказал своей будущей жене Ивановой: знаешь, Катя, мне нужна стена. Значит, данный (конкретный) Гуревич видел стену (и каменную) в местной жене. Но отсюда вовсе не вытекает, что с Гуревичем солидарны и Гурвич, и Горовиц. А тем более - Гинзбурги, Эпштейны и Лифшицы, Фридманы, Рабиновичи и Шапиро.
            Первый (по алфавиту) местный писатель на букву Ж. - Жаботинский Владимир Евгеньевич (1880, Одесса - 1940, Нью-Йорк, смотри "Русские писатели, биографический словарь", том второй, страница такая-то) - и вот рассказывает, как в царские времена посетил базар в южнорусском городе.
            Где на следующий день - завтрашний - намечался погром. Да пить-есть надо. Ну и пришли на базар...
            Мы, говорит Жаботинский, эмансипированные (русифицированные) евреи, вели себя развязно и дерзко, во всеуслышанье демонстрируя безупречное литературное произношение, - "акали", точно артисты Малого театра, с красноречием присяжных поверенных.
            И вдруг выползает откуда-то местный местечковый ж. (житель). Внешне примерно такой, каким православные богомазы малевали, извините-простите, черта. Чернявый и черноглазый. С черными пейсами-бакенбардами. В черном одеянии типа "лапсердак"...
            Трепеща от страха, идет по базару. Открыто. Без щита и панциря. В виде усвоенной нами "местной культуры" или будущей местной жены... Жаботинскому стало не по себе.
            Что до Гуревича, маленький тот городок приходился ему "прародиной". Расписавшись с Катею Ивановой, он заехал туда по маршруту свадебного путешествия. Как водится, забрели на базар и были окружены тамошними громилами. Катя Иванова, уже пузатая, взяла молодого супруга за руку и вывела из толпы.
            В согласии со своей конституцией и конструкцией наш друг Гуревич повествует об этом наступательно и победно. Вдобавок ссылается на традицию.
            Дескать, в местечковой семье, по крайней мере на северо-западе, в Литве и Белоруссии, - в Крупках, в Узде и Уздянке, в Негорелом, в Смолевичах, в Ошмянах, в Свенцянах... - там соблюдалось будто бы разделение труда. Жена отвечала за материальную сторону жизни, - посредством торговли и лавочки добывала насущный хлеб. Муж погружался в Святое писание и навещал синагогу. В земной жизни жена оберегала мужа. На том свете - через молитву - муж спасал и оправдывал жену.
            Катя Иванова, действительно, оказалась стена. Когда родился первенец, объявила: "Или он будет Гуревич, и тогда мы уедем в Америку. Или остаемся здесь, но тогда он будет Иванов". Уклонюсь, где обитают сейчас Гуревичи-Ивановы. Скажу только, что детей пятеро.
            Бунин и Бабель создают разный образ России. Для Бабеля она - "баба". Слово, кстати, непереводимое. Ни фонетически, ни по смыслу. Распахните-ка на досуге Большой русско-немецкий или русско-английский словарь... Гарантирую несколько веселых минут. Кроме шуток, обхохочешься!
            Бабель по-нашему - Вавилон. Народная этимология, естественно, трактует по-своему. "Как вам Бабель?" - спрашивают Семена Михайловича Будённого. "Смотря какая бабель", - отвечает рубака-кавалерист, молодецки покручивая усы.
            Когда Буденному доложили, что жена изменила ему с заграницей - шпионит в пользу иностранного государства, - расправился по-казачьи. Собственноручно. Шашкой...
            На самом деле, - информирует свободная пресса, - жена снюхалась с тенором. И незамедлительно отправилась под конвоем в далекие северные гастроли... Легкомысленная супруга вернулась из заключения. Тенор погиб.
            Но главным действующим лицом явилась, как всегда, теща. Шустрая старушка не растерялась - мигом подставила маршалу младшую дочь. А может, племянницу...  С м о т р я   к а к а я   б а б е л ь !
            Зовется ль она Ариной ("Иисусов грех") или же Рухлей ("У батьки нашего Махно") - равно налита коровьими соками. Как Маргарита Прокофьевна, что "откормилась". Как француженка из новеллы, которую (новеллу) Бабель пересказал ("Гюи де Мопассан") и перевел.
            Бунин же признавался:

            ...когда писал про девочку в "Мадриде" и про "Катьку-молчать", чувствовал нечто вроде приступа радостных слез. Какая прелесть русской женской души! Оба рассказа ("Мадрид" и "Второй кофейник") трогают до сих пор. Так чисты, простодушны. Героини прямо очаровательны.

            Соблазнительно предположить, что взамен "Второго кофейника" выдает Бунин черновое заглавие, что плотно монтируется с первой строкой:

    КАТЬКА, МОЛЧАТЬ!

            Она и натурщица его, и любовница, и хозяйка - живет с ним в мастерской на Знаменке: желтоволосая, невысокая, ладная, еще совсем молодая, миловидная, ласковая.

            Девочка из "Мадрида":

            небольшая, курносенькая, немножко широкоскулая, глаза в ночном полусвете блестят, улыбка милая, несмелая, голосок в тишине, в морозном воздухе чистый.

            "Таня":

            невелика ростом, маленькие груди, простое личико, серые крестьянские глаза...

            Таков, по Бунину, облик России.
            А Бабель:

            Она была проститутка. Каждый день выходила на главный проспект и, рослая, белолицая, плыла впереди толпы, как плывет Богородица на носу рыбацкого баркаса.

            Кому нравится попадья, а кому - попова дочка.
            Но если человек - инородец, он мечтает о том, чтобы Родина стала Матерью.


    ИНТЕРМЕДИЯ, или ДЕНЬ СМЕХА

            1 апреля 1809 года родился Николай Васильевич Гоголь. Двадцатилетним приехал из Малороссии в Петербург. Поселился в дешевом подворье на Мещанской улице, среди веселых домов и шумных трактиров. Там-то и навестил его однокашник по Нежинскому лицею.
            Застал Гоголя в ситцевом ваточном халате. И описал впоследствии так: остро- и длинноносый человек, небольшого роста, с волосами растрепанными и довольно длинными какого-то неопределенного цвета.
            Насчет носа не сомневаемся - длинный. Но шевелюра...
            Говорят, на солнечном юге весьма опасались северной нашей столицы, где с переменой климата - из-за холода и общей промозглости - отважные парубки теряют чубы. И Гоголь будто бы прибыл в Санкт-Петербург наголо бритым.
            Сидел в номере, обстановку которого позаимствуем у него же:

            Маленькая комната в гостинице. Постель, стол, чемодан, пустая бутылка, сапоги, платяная щетка и прочее.

            Данной ремаркой открывается, как известно, второе действие в "Ревизоре". Только постель - за ширмой. Около ширмы - комод. А вместо бутылки - самовар...
            Гоголь "жартовал" по-украински, шутил по-русски, обозвал однокашника "польскою мордой" и "тайным удом Игнатия Лойолы", - уж простите, не станем уточнять, что есть уд и кто есть Лойола (1491-1556), - в то время как из-за ширмы, подле комода, доносилось какое-то шевеление.
            - Девка с Мещанской! - объявил Гоголь. - Да не по душе! - И засмеялся. - Больно духу много!
            Малороссийский земляк, - разумеется, с именем, отчеством и фамилией (ищите ее в биографическом словаре "Русские писатели", т.III, М., 1994, стр.438-440), - малороссийский земляк, страстный охотник до похождений, попросил Гоголя об одолжении - угоститься на даровщинку. Тот, хохоча, проводил его за перегородку. Сам же забрался на комод и наблюдал сверху подвиги однокашника.

            Спустя без малого век перебрался в Северную Пальмиру другой южанин. И воскликнул: "Помните вы плодородящее яркое солнце у Гоголя, человека, пришедшего из Украины?" Наш южанин тоже пришел с Украины. Он ровесник классика - 20 лет. И вскоре украсит конармию, как Гоголь - запорожцев. А покамест сочиняет такой текст:

    Исаак Бабель

    В ЩЕЛОЧКУ

            Есть у меня знакомая - мадам Кебчик. В свое время, уверяет мадам Кебчик, она меньше пяти рублей "ни за какие благи" не брала.
            Теперь у нее семейная квартира, и в семейной квартире - две девицы: Маруся и Тамара. Марусю берут чаще, чем Тамару. Одно из окон выходит на улицу, другое - отдушина под потолком - в ванную. Я увидел это и сказал Фанни Осиповне Кебчик:
            - По вечерам вы будете приставлять лестницу к окошечку, что в ванной. Я взбираюсь на лестницу и заглядываю в комнату к Марусе. За это - пять рублей.
            Фанни Осиповна сказала:
            - Ах, какой балованный мужчина! - И согласилась.
            По пяти рублей она получала нередко. Окошечком я пользовался тогда, когда у Маруси бывали гости.
            Все шло без помех, но однажды случилось глупое происшествие. Я стоял на лестнице. Электричества Маруся, к счастью, не погасила. Гость был в этот раз приятный, непритязательной и веселый малый с безобидными этакими длинными усами. Раздевался хозяйственно: снимет воротник, взглянет в зеркало, найдет у себя под усами прыщик, рассмотрит и выдавит платочком. Снимет ботинок и тоже исследует - нет ли в подошве изъяну.
            Они поцеловались и выкурили по папироске. Я собирался слезать. В это мгновение почувствовал, что лестница скользит и колеблется... Цепляюсь за окошко и выбиваю форточку. Лестница падает с грохотом. Я вишу под потолком.
            Во всей квартире гремит тревога. Сбегаются: Фанни Осиповна, Тамара и неведомый мне чиновник в форме министерства финансов. Меня снимают. Положение мое жалкое. В ванную входят Маруся и долговязый гость.
            Девушка всматривается в меня, цепенеет и говорит тихо:
            - Мерзавец, ах, какой мерзавец...
            Она замолкает, обводит всех нас беспокойным взглядом, подходит к долговязому, целует отчего-то руку и плачет.
            Плачет и говорит, целуя: "Милый, Боже мой, милый... "
            Долговязый стоит дурак дураком. У меня непреодолимо бьется сердце. Я царапаю себе ладони и ухожу к Фанни Осиповне.
            Через несколько минут Маруся знает все. Все известно и все забыто. Но я думаю: отчего девушка целовала долговязого?
            - Мадам Кебчик, - говорю я, - приставьте лестницу в последний раз. Я дам десять рублей.
            - Вы слетели с ума, как ваша лестница, - отвечает хозяйка и соглашается.
            И вот я снова стою у отдушины, заглядываю и вижу: Маруся обвила гостя тонкими руками. Она целует его медленными поцелуями, из глаз текут слезы.
            - Милый мой, - шепчет она, - Боже мой, милый мой... - И отдается со страстью возлюбленной. А лицо у нее такое, как будто один есть в мире защитник - долговязый.
            И долговязый деловито блаженствует.

    Петроград, 1915-й год                


    Сюда же, или Ботаника в Литинституте

            - На пафос без иронии, - внушал нам Виктор Борисович Шкловский, - на голый и откровенный пафос не решается даже Бабель.
            - А Гоголь? - спросили мы.
            - И он тоже. - Виктор Борисович пригладил лысину. - Как-никак, оба - на ель. - И надавил голосом: - Гог-ель, Баб-ель... вечнозеленые растения.


    ЧТО СКАЖЕТ БЕНЯ ЗА ОБЛАВУ

            На переломе ушедшего века (49-51-й год) некие старшеклассники ловили что-то по радио. Так, без особой цели. В поисках музыки. И постоянно утыкались в "глушилку".

            ...вдруг сквозь железный и непрерывный грохот донесся к нам русский голос. Он сказал:
            - Свинья Машка опоросилась под личным руководством товарища Сталина.
            И больше ничего. Опять завизжало, затрещало, заухало. Мы смотрели друг на друга, - приснилось, почудилось?.. И тут, - наверное, лишь затем, чтоб убедить нас в своей реальности, - голос прорвался снова:
            - Где Бабель? - спросил он. - Где Киршон? Где Веселый?
            Возможно, следующим был Павел Васильев. Или Иван Катаев. Или Клычков. Или Клюев... Если б назвали какую-нибудь из этих фамилий, мы бы поняли по крайней мере, что речь идет о людях. Но что такое - бабель, киршон, веселый? Технические термины, лесные плоды, поселки городского типа? Бабель, например, - ягода. Киршон - гайка. Веселый - деревня или хутор.

            За истекший период прежние юные старшеклассники превратились в зрелых пенсионеров. Им открыто, что Владимир Киршон - драматург и партийный функционер - расстрелян в 1938 году, Артем Веселый - прозаик - в 39-м, Бабель - в 40-м. А полвека назад перешептывались: "Что скажет Беня за облаву? Беня за облаву скажет - да".
            Расцвет Бабеля - двадцатые годы. В тридцатых зачах и вел себя, как впоследствии Шолохов: нового почти не печатал, но клялся Софье Власьевне (Советской Власти) в любви. Не иначе, судьба Бабеля подсказала Шолохову, что клясться надобно часто и горячо. СВ - дама серьезная. Возьмет да отвергнет!
            Помню, как в Литинститут пришёл Константин Георгиевич Паустовский. И сказал очень тихо и очень внятно: "Бабель двинул вперед русскую литературу". По обыкновению, я сидел в задних рядах, но фыркнул достаточно громко. И Паустовский прибавил: рассказов, какие писал Бабель, в нашей литературе раньше не было.
            А прыснул я потому, что больно уж ясно представил эту махину - русскую литературу. Как маленький коренастый Бабель толкает ее вперед. Точно грузовик, застрявший на осеннем проселке.
            Бабель с восхищением говорил, что Лев Николаевич Толстой - человек могучего здоровья и мощного темперамента - способен зафиксировать на бумаге все 24 часа подряд. А меня, - вздыхал Бабель, - хватает только на пять самых острых секунд.
            В каждой удаче есть элемент чудесного. В полудетском возрасте ознакомился Бабель с новеллою Мопассана "Признание". Дважды, по меньшей мере, пересказал. Единожды - перевел. Позаимствовал героиню - крепкую деревенскую девушку. Но не утратил, вообразите, самостоятельности. Наоборот, выиграл в оригинальности.
            Женское начало для Бабеля - это тяга к земле, к органической жизни, к обретению почвы и Родины. Французская исследовательница утверждает:

            Бабель хотел доказать реальную возможность объединения душ - еврейской и русской.

            Воспроизводим рассказ Бабеля, который почтенная СВ избегала печатать - Строгая была Воспитательница, Стыдливая Ватрушка. Держала нас за детей, не достигших шестнадцатилетия. И которые таковыми являются - отложите, не читайте... Взрослым советовать не берусь.
            По-моему, концовка рассказа - грубая до плаката. Прямым текстом, без обиняков нам объявляют: граждане, мир перевернулся, стоит на голове, а мы все-таки умудряемся жить.

    Исаак Бабель

    У БАТЬКИ НАШЕГО МАХНО

            Шестеро махновцев изнасиловали минувшей ночью прислугу. Проведав об этом наутро, я решил узнать, как выглядит женщина после изнасилования, повторенного шесть раз. Я застал ее в кухне. Она стирала, наклонившись над лоханью. Это была толстуха с цветущими щеками. Только неспешное существование на плодоносной украинской земле может налить еврейку такими коровьими соками, навести такой сальный глянец на ее лицо. Ноги девушки, жирные, кирпичные, раздутые, как шары, воняли приторно, как только что вырезанное мясо. И мне показалось, что от вчерашней ее девственности остались только щеки, воспламененные более обыкновенного, и глаза, устремленные книзу.
            Кроме прислуги, в кухне сидел еще мальчонок Кикин, рассыльный штаба батьки нашего Махно. Он слыл в штабе дурачком, и ему ничего не стоило пройтись на голове в самую неподходящую минуту. Не раз случалось мне заставать его перед зеркалом. Выгнув ногу с продранной штаниной, он подмигивал самому себе, хлопал себя по голому мальчишескому пузу, пел боевые песни и корчил победоносные гримасы, от которых сам же помирал со смеху. В этом мальчике воображение работало с необыкновенной живостью. Сегодня я снова застал его за особенной работой - он наклеивал на германскую каску полосы золоченой бумаги.
            - Ты скольких вчера отпустила, Рухля? - сказал он и, сощурив глаз, осмотрел свою разукрашенную каску.
            Девушка молчала.
            - Ты шестерых отпустила, - продолжал мальчик. - А есть которые бабы до двадцати человек могут отпустить. Братва наша одну хозяйку в Крапивном клепала, клепала, аж плюнули хлопцы, ну та толстее за тебя будет...
            - Принеси воды, - сказала девушка.
            Кикин принес со двора ведро воды. Шаркая босыми ногами, он прошел потом к зеркалу, нахлобучил на себя каску с золотыми лентами и внимательно осмотрел свое отражение. Вид зеркала увлек его. Засунув пальцы в ноздри, мальчик жадно следил за тем, как изменяется под давлением изнутри форма его носа.
            - Я с экспедицией уйду, - обернулся он к еврейке, - ты никому не сказывай, Рухля. Стеценко в эскадрон меня берет. Там по крайности обмундирование, в чести будешь, и товарищей найду бойцовских, не то что здесь, барахольная команда... Вчера, как тебя поймали, а я за голову держал, я Матвей Васильичу говорю, - что ж, говорю, Матвей Васильич, вот уже четвертый переменяется, а я все держу да держу. Вы уже второй раз, Матвей Васильич, сходили, а как я есть малолетний мальчик и не вашей компании, то меня кажный может обижать... Ты, Рухля, сама небось слыхала евонные эти слова, - мы, говорит, Кикин, никак тебя не обидим, вот дневальные все пройдут, потом и ты сходишь... Так вот они меня и допустили, как же... Это когда уж тебя в лесок тащили, Матвей Васильич и говорит, - сходи, Кикин, ежели желаешь. Нет, говорю, Матвей Васильич, не желаю я опосля Васьки ходить, всю жизнь плакаться...
            Кикин сердито засопел и умолк. Он лег на пол и уставился вдаль, босой, длинный, опечаленный, с голым животом и сверкающей каской поверх соломенных волос.
            - Вот народ рассказывает за махновцев, за их геройство, - произнес он угрюмо, - а мало-мало соли с ним поешь, так вот оно и видно, что каждый камень за пазухой носит...
            Еврейка подняла от лохани свое налитое кровью лицо, мельком взглянула на мальчика и пошла из кухни тем трудным шагом, какой бывает у кавалериста, когда он после долгого перехода ставит на землю затекшие ноги. Оставшись один, мальчик обвел кухню скучающим взглядом, вздохнул, уперся ладонями в пол, закинул ноги и, не шевеля торчащими пятками, быстро заходил на руках.


    * * *

            На двух машинописных страницах представил писатель две трагедии. Но то, что случилось с женщиной, - трагический эпизод. А судьба мальчика сломана.
            Ведь Рухля - это библейская Рахиль (млекопитающее, мать-овца). Она еще встретит Иакова и произведет на свет Иосифа. Пророки, изображая бедствия и пленения, нарекут ее праматерью Израилевой...
            Рассказ Бабеля открывается фразой: "Шестеро махновцев изнасиловали минувшей ночью прислугу". Но мальчонок Кикин изнасилован жизнью: бездомьем, сиротством, Гражданской войной... И недаром фамилия его заключает в себе глагол "кикать" - горевать, плакаться. "Киканье" - птичий крик.  К ы ч е т   л е б е д ь   б е л а я . . .  А на Дунаи, - в "Слове о полку Игореве", - Ярославнын глас... незнаема рано кычет. Или - в поэтическом переложении Заболоцкого:

          Над широким берегом Дуная,
          Над великой Галицкой землёй
          Плачет, из Путивля долетая,
          Голос Ярославны молодой.


    ДЕВУШКИ И ТАНКИ
    (взамен эпилога)

                        Нас потрясали одинаковые страсти. Мы смотрели на мир, как на луг в мае, - как на луг, по которому ходят женщины и кони...

            Это была история, которую поведал - - -
            Изберем стародавний велеречивый глагол, дабы с его помощью отгородиться в мужской отставной компании, где сидели мы, уже порядком наклюкавшись, а среди нас, расстегнувши мундир, - красный распаренный ветеран и толковал с многоточием, что стоял-де под Киевом женский истребительный батальон.
            В далеком году. Во второй половине августа. Когда Гитлер по лбу себя хватил: чей, блин, я ставленник?
            - Германского, - рапортуют, - империализма!
            - Эй! - заорал. - Верные генералы! Вороти от Смоленска! Айда под Киев! Котел сделаем! Хлеб да уголь возьмем!
            А те испугались, слетелись...
            - Ваше ефрейторство! - козыряют. - Гениальный вождь и руководитель! Дорогой и любимый Адольф Виссарионович!
            Тут и в Кремле всполошились. Вызывают маршала Т. На тебе фронт под начало, не дай супостатам Киев забрать...
            - Не дам! - маршал клянется. - Умру, а не дам!

        Даст, даст. Как не дать?
        Нам любая девка даст.

            Это песня такая. С Наполеоновских времён. Европейский солдатский гимн:

        Даст нам по два поцелуя,
        Не кобенясь, не балуя.
        Жупайдия, жупайдас!
        Всякая нам девка даст!

            И с древнею песней на танках. Через маршала. Прямо на истребительный батальон.
            А жара, сушь. Женское подразделение водными процедурами занимается. В озере. Или на речке. "У ставке́! - ветеран поведал. - У ставке бултыхаются!"
            - Девки! Танки!
            Выскочили, как есть, - трусики, лифчики, - и давай зажигательные бутылки. Бегут. На ходу спичками чиркают -  ч и р и к а ю т   с п и ч к а м и  смесь горючую запалить. А сами-то мокрые. Льет. Ну, спички и не горят.
            - Ах, бабы, бабы! - ветеран заливается. - Не зря вас Такой-то маршал из академий военных повыгонял...
            Да неужто Такой-то? Ветеран точно назвал, с именем-отчеством... Ну да нам-то что? Нам, спрашиваю, какое дело? Маршал Т, и довольно. Такой-то маршал, и точка.
            Он, в скобках, по молодости лет попался классику на глаза. Будущий, говорю, маршал Т шибко классику приглянулся. И тот его в художественной литературе отобразил под истинной маршала фамилией:

            Такой-то, начдив шесть, встал и пурпуром своих рейтуз, малиновой шапочкой, сбитой набок, орденами, вколоченными в грудь, разрезал избу пополам, как штандарт разрезает небо. Длинные его ноги были похожи на девушек, закованных до плеч в блестящие ботфорты. Он улыбнулся, ударил хлыстом по столу и потянул к себе приказ...

            Классик сказал о Таком-то: пленительный. И еще сказал: облитый духами и с походкой Петра Великого... А сам Т, будущий маршал, говорил у классика так:

            - Я еще живой! Еще ноги мои ходют, еще кони мои скачут, а пушка моя греется около моего тела...

            Сохраняя подлинную фамилию. Предоставляя Т вечную жизнь.
            Потому что всё пройдет, а примечания останутся. Классика будут читать в тридевятой галактике и обсасывать комментарии, как куриную косточку.
            Но маршал Такой-то не угадал вечности. А может быть, по чутью понял, в чем различие между тварью и человеком: тварь живет сегодня, а человек всегда.
            И состояния эти взаимоувязаны, так что Сегодня получается за счет Всегда, а Всегда - за счет Сегодня. Или запишем по формуле: ВСЕГДА - ИКС = СЕГОДНЯ + ИКС, где ИКС и есть та искомая величина, которой, во имя ВСЕГДА, маршал Т не желал лишаться СЕГОДНЯ. И набросился на бедного классика чуть ли не с кулаками.
            А тот быстренько-скоренько, - ибо классику тоже хочется жить сегодня, - быстренько-скоренько фамилию заменил.
            И замедленно-ржаво звякая, отворились ворота вечности, выпуская пленительного Такого-то, навсегда разлучая его с казачкой Павлой, отбитой им, по свидетельству классика, у еврея-интенданта, - с казачкой Павлой, что чесала себе волосы в холодку, под навесом, а потом отложила гребень и, взяв в руки косу, перебросила за спину и пошла к начдиву, неся грудь на высоких башмаках, грудь, шевелившуюся, как животное в мешке.
            С железным грохотом упали кавычки, стукнувшись, как скобы ворот, перед которыми (кавычками и воротами) застыл маршал Т, по собственной воле покинувший вечность. Стоял в полной форме, с цацками до пупа, и пялился обесцвеченными, бывшими прежде серыми, где, по слову классика, танцевало веселье, - и танцует с тех пор всегда! - пялился обесцвеченными немигающими старческими плошками, как тот баран на те ворота.
            А мимо, по направлению к вечности, бежали мокрые девушки, чиркая спичками, с бутылками зажигательной смеси. И мы видели их, точно в кино, на широком экране, непременно в цвете. Как по открытому пространству, - луг в мае, говорит классик, - по зеленой, коротко стриженой местности - - -
            Но тут, в скобках, напрашивается сравнение. Кому, извините, просится? Мне? Вам? Или бедному классику с его предсмертной мольбой:

            Находясь во внутренней тюрьме, я направил два заявления, что в показаниях моих оговорены невинные люди. Мысль о них мучает меня неустанно.

            Вот почему сравнение просится и висит. Мокрые девушки бегут по зеленой, коротко стриженой местности, что показалась нам (включая бедного классика) солдатскою круглою головой. Та самая детская рожица: ротик, носик, вздернутые в удивлении бровки. И здесь-то в аккурат всё происходит.
            По круглой космической рожице, легко отталкиваясь и взлетая, бегут мокрые неодетые девушки, путаясь ногами в траве, как в водорослях, а волосы их, распущенные после купания, сохнут под ветром и развеваются за спиной...
            - Nixen, nixen! - слышу я по-немецки.
            И воображение доводит до ясности. Спичка нежданно вспыхивает. Красные цветущие мотыльки срываются, как поцелуй, и мечутся, хлопая крылышками. Садятся, будто на провода, на длинные-длинные, уже растущие из земли волосы. Медленным красным пухом опускаются на траву и вылетают оттуда красными птицами.
            В чаду и пламени бегут черные, как земля, девушки. Плавятся танки, трескаясь, как орех, - распадаются, точно раковины, выстреливая из себя, будто кто дует на одуванчик, белые оскаленные скелеты. Они кружатся с земляными девушками на распяленном полотне...
            - Nixen! - кричали немцы. - Русалки! - кричали. - Водяные нимфы! - И радист головной машины передавал замыкающему: - Wassernymphen! Nixen!
            Танки шли по проселку, и пыль мешала точному наблюдению. Но передний ясно видел сквозь смотровую щель, как девушки выскочили из водоема, и хлопая себя по трусам, пряча поглубже свои тяжелые южные прелести, кинулись за бутылками. И как были, тяжело разевая рот, побежали навстречу танкам, ускользая из поля зрения.
            Им не хватало двух рук для трех предметов: бутылка, спичка, коробок. И некоторые плюхнулись на траву среди свежего парного навоза - дымящихся милых лепешек. Значит, там, на лужке, кормилось стадо. И коровы с высоким достоинством тварей уступили им поле вечности...
            Лежа в траве, под прикрытием парующего помета, девушки обтирали руки, трясли для просушки, разбрызгивая последние капли, и, упираясь локтями, производили свои зажигательные операции.
            Другие спаривались, как номера в пулеметном расчете: покуда первая держала бутылку, вторая добывала огонь. И обе они, с их торопливыми, приседающими движениями, не умещались в смотровой щели.
            Какие-то пытались управиться в одиночку. Зажали бутылки коленями и, согнувшись в позе античной статуи, высекали искру сырыми руками.
            Шлейка лифчика упала с плеча...
            Но разве "Свобода на баррикадах", - смотри картину Делакруа, - разве Свобода беспокоится о целости платья? А Правда, как говорил некогда классик, - Правда, утверждал, конкретно голая.
            - Nymphen! - кричали немцы. - Русалочки!
            И распахнув люки, в нарушение команды и верности, экипажи выпрыгнули из танков, как только что девушки - из тихого водоема. Вынырнули из железного раскаленного омута и побежали по круглой зеленой земле, заходя с фланга и тыла, стреляя для устрашения в синее небо.

            Так наши девушки, - заключил ветеран, - остановили немецкие танки под Киевом.

            П р и м е ч а н и е :
            Классик и маршал Т - почти ровесники. Классик - Исаак Эммануилович Бабель - расстрелян 27 января 1940 года. Маршал Т - Семен Константинович Тимошенко - опочил через тридцать лет. В ранних изданиях "Конармии" действует под собственным именем, в поздних и нынешних - под псевдонимом Савицкий.

Продолжение               
альманаха "Авторник"               



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Авторник", вып.3

Copyright © 2001 Эдуард Аронович Шульман
Copyright © 2001 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru