Олег ШМЫРИН

Поэтика текстштурма


        Митин журнал.

            Вып. 49 (весна 1993).
            Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович.
            С.217-221.



                                            Штурм разделяет слепящее препятствие стены, стена же предписывает линию аутентичного штурма. Если текст выстраивается как взметнувшийся всплеск экстатического отчаяния, если текстоноситель задерживается в сквозном коридоре события и привлекается к сознанию для или ради карательного, вербального расчленения, то неуравновешенность обеих коленных чашечек, развенчание гончих гонимыми, увлекательность телесной изнанки и непрерывного метемпсихоза, язык удлинняющегося безумия и... есть преамбула текстштурма, гордиевы узелки сладострастия, буриданов меч, рассекающий пополам расстояние между двумя затруднившимися ослами. Всякий, кто подвизается и стяжает себя в текстштурме, регулярно переходит из текстоголика в текстофага, он сообщается тенью к своей жертве, он приглашается в жертвы добывания, он преображается в бегство и подпадает под прицел уже произведенного выстрела, преимущественно вспять.
                                            Обходительная и косноязыкая осада избавляется от девственного пессимизма, она сама кочует в окрестностях избегаемого подсознательно текста и провоцирует тем самым развлекательные метаморфозы, гораздо более убедительные, чем текст или штурм сами по себе.
                                            Текст постепенно приручается к очертаниям, и, в согласии с натурой очертания, изготавливаются к коммуникационному прорыву интонационные невротики, падишахи гностического саспенса, новые метатели старых яиц, то есть все те, кто кожа и трепет хронотопической паузы между двумя великосветскими колкостями.
                                            Педантизм вялого отрицания (выташнивание героической брутальности) еще ни на кого не наносил татуировку тайного причастия, никого не подпускал и не отмечал в числе прочих. Тем не менее, следует изловчиться, чтобы уверовать, следует повеситься в преддверии орфографического неравенства.
                                            "Письмо", "почерк" - два худощавых достоинства, две гимназистки на одном пленере, два будды на одном седалище. Дистанция, исключающая письмо из почерка - это дистанция подающего и просящего, это дистанция апостольского и содомитского братств, где текст обращается как тридцать первый сребренник, а, меняя держателя, меняет свою подлинность. Письмо прочувствованно переживает наш слом, наш тромб в своей аорте, наши каракули поверх письменности своих адептов, а то, что мы уже не те, кто педалирует естественную избыточность и острохарактерный сплин, очевидно.
                                            Письмо дезертирует заодно со взглядыванием, когда расширенный зрачок тронулся в фокусе внимания, как бы наслаивая наблюдателя на фабульные картинки, чистосердечно размазывая его, как гуманитарное масло по свежему срезу изображения. Перистальтика напряженного протозрения, отраженная в нас извне, уклоняется в нас уже тогда, когда мы начинаем привыкать ее для себя. Для того, чтобы привлечь наше внимание и слух, письму не требуется совершать пассы прочитывания или выговора, фокус заключается в отсутствие факира. Укрупнение иерархии письма предшествует поглощению кванта величия. Воздушные и округлые покои письма, упругие ко всякому почерку, клинопись для негоциантов, бриллианты для нужд диктатуры, были и остаются деградацией разверзнутых ландшафтов с вышины птичьего пике, вогнутою пустыней ренессанса. В целом же, письмо благополучно минует нас, подобно старорежимному цеппелину, и лишь прекрасный спазм затемнения искореняет любую постороннюю любознательность, перекрывая сам дух следопытов.
                                            Национальный письменный уклад женственен, точнее, вдов. Целомудрие его вытесняется в беспрецедентных арабесках, в ячеистых структурах бережливости и чистоплотности, куда вплывает этаким гоголем болезненный желток, махновец и сперматозоид, телеологическое ядро текста. Чахоточное, колдовское свечение его притягивает бородатых мотыльков старательства, но аморфность и дозволенность письма чисто оптические. Посул не соразмерен вынужденной посылке, которая есть почерк.
                                            В континууме промежутка между пишущим и читающим, между тори и вигами, почерк присваивает себе эксцентричность, стилистическую придурковатость, то, что называется клоунадой любви. То, что движет солнце и чернила, располагая и брюзжа, как бы чудовищное дитя, играющее в шашки, как бы сумчатый волк, упражняющийся в кириллице - все это фабрикуется имуществом либо преимуществом почерка. Заряжаясь зрительным недомоганием, почерк уходит вразнос, в расход, он рыдает как рваная русская гармоника в четырех интуитивно определяемых углах.
                                            Если текст это полость, куда аптечными мерами впрыскивается подвижная читательская ртуть, лакуна, вымощенная скорлупой библейского натурализма, самовольно исключенное третье, то самочувствие даже самого ярого штурмовика печальнее и пугливее нежели меланхолические наплывы родственных или левацких чувств. (Мао развернул историю лицом к луноподобному лицу Великого Кормчего - чтобы не видеть и не видать).
                                            В подражательной ученой парадигме эволюция предъявляется как головоломное набрасывание удушающих петель (траекторий взрывных феноменов) на идолопоклонный, фаллоидный остов коммунального смысла. Таким утешительным образом нанизывается предохранительная спираль вращения, повторяемости, предупреждая от насильственного овладения текстом.
                                            Инерционный и протяжный скачок культурософии концентрирует окрест себя грандиозные схватки русского вагинизма, перманентного андеграунда. Он оперирует именем текстштурма, когда кратко замыкается обручальное кольцо власти, когда расхлябанные, недисциплинированные модернистские тела пытаются совокупиться, цепляясь, подобно плющу, за события убегания и пропажи, безотчетно содрогаясь и распадаясь в плавниковых шевелениях глубоководного узнавания. Штурм воинственно мистифицирует процесс как факт, хотя именно в нем производится ненамеренный впуск притупленных коготков отчаяния и во взбесившуюся плоть менопаузы, и в смиренную капсулу микроотца.
                                            Письмо осаждается в осадке как летучие структуры изморози, как взбаламученный кофеин, примиряющий и цивилизирующий ингредиент текста. Штурмующие приемлют его в качестве транскрипции моральных императивов, алколоида утешения, хотя и выпускают из вида доступной добычи. Письмо вчиняет необходимый импульс про...читыванию, самонадеянности дешифровки, когда шифр препинания прекращается в шифр исключения, удовлетворяет аллергические ожидания, но упреждает вмешательство трансшифр и смыкает вежды жрецам бескорыстного штурма.
                                            Почерк конденсирует в себе фрагменты иного письма, почерк есть атавизм первобытного устрашения. С достаточной неутомимостью он описывает поверхностные натяжения смысла и с достаточным рвением осуществляет деструкцию пишущего, распад его молекулярного режима исполнительности.
                                            Хотя почерк компенсирует пишущему астрологически не оправданное сцепление хромосом, тем не менее, он придвигает надежду (про...черк или описку), куда мы направляем, прости господи, аркебузы нашего штурма. Никоим образом почерк не изъявляет самого письма, однако лишь улику генеалогического преступления, в результате которого мы оказываемся сентиментальнейшими из гангстеров и свирепейшими из невест.
                                            ...ибо культурософия излюбленная невеста наша среди невест наших; избегает она безвоздушные курения наши и опрокидывает кофеиновую хлябь со дна сосудов наших на колени наши. Рдеет она как лопухи мака и зазывает нас подобно конопле. А мы, в свой черед, тоже - как бы невесты непоруганные, подводим очи наши к приходу жениха Иерусалимского, крепимся и поминаем возлюбленного. И урожденный гангстеризм наш - сама соль от соли нашей, горчица любовных игрищ.
                                            Почерк - единственный, кто подлежит порицанию; он загодя резервирует нашу одержимость и апатию, присуждая подвижников штурма к продуцированию прорицаний, то есть непосредственно к истолкованию текста. Передразнивая своего патрона и спонсора (т.е. пишущего), он улепетывает далеко вперед, рыгая и горбатясь, прививая тем самым не столько почтение, сколько кроткое авторское озверение, блаженное бешенство юродивым.
                                            Более того, уплотнившийся почерк слитен, а в том, что письмо скомкано и немного нервно, могут не сомневаться разве что пушкиноведы. Письмо, полномасштабное драматическое отсутствие, умытые руки, загружает собою и своими адептами сослагательную ориентацию штурма, склоняя его к возобновлению одиссеи и воспроизводству метафор.
                                            Почерк вылупляется как выкидыш из патерналистского лона церкви, беспризорник от несгибаемого Феликса и горе от ипохондрии Грибоедова (12), ведь в конечном счете, почерк это настоящий джаз.
                                            Диспропорциональность почерка, его сексуальные и сакральные искажения согревают в себе червяка уязвленной свободы, то есть неинтерпретируемые поползновения и перевертывания, императив категорической экспансии. Прочитывание - да, это праздник, хотя бы для муравьеда, но вдумчивость - это не праздник даже для муравьеда. В приданое к почерку полагается смысл, безумие, энергия блуждания и эссеистика свиста, способные выкрасть и задушить читателя его же собственными руками.
                                            Код непонимания текстштурма не прост, а очень прост. Безвкусица его заключается в функциональной приблизительности, в огрублении новоявленных форм, в ностальгическом перепроизводстве избыточного письма. Жанровые вариации, три слона, три сестры, три сосны жанрового реестра понукают пишущего к стилистическому и интонационному штурму, одергивая в винительном и благоволя его в дательных падежах. Воловья вытяжка структурного ренегатства окликает нас как внезапное ухищрение и происк с вороватой повадкою, как зияющая ниша в пантеоне клинописи, служения или культа.
                                            Направляясь к служению, штурм плодит непрерывный почерк, будто развязных стряпчих по различным тонкостям своего дела, но не само существо. Он располагает цепных псов по периметру невозделанной земли





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Митин журнал", вып.49

Copyright © 1998 Олег Шмырин
Copyright © 1998 "Митин журнал"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru