Из романа
Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович. 39-49. |
Трава шевелилась, стрекотала насекомыми, раздраженными зноем; зудела жуками и кузнечиками; над возвышающимися то тут то там ее хохолками мелко дрожали слюдяными крыльями стрекозы; солнце слепило как зеркало сверкало в зрачки звенело в уши. - Давай сядем здесь. Мы уже ушли далеко, тут никто не ходит, - сказала Катя, и они сели и поставили перед собою свои летние исцарапанные ноги. Вася сказал, что он хочет загорать, снял рубашку и лег на спину. Ему пришлось положить панамку себе на лицо, чтобы солнце не слепило глаза, и со всех сторон, кроме стороны шеи, вокруг панамки клубились его легкие русые волосы. - Катя, - спросил Вася глухим голосом из панамки, - как ты относишься к нудизму? - Ты что, хочешь, чтобы я совсем разделась? - Наверное, но я не поэтому спросил. - Нет, я думаю, что поэтому. - Но ответь, пожалуйста. Катя повернулась к Васе и засмеялась. - Хорошо: я не люблю голого низа, но когда голая грудь у женщин, мне нравится. - Мне тоже очень нравится, когда голая грудь у женщин. ("Любовь это ебля, Катя. Грудь - только предвестие ее, порог, трамплин на спуске в черную бездну совокупления. Я бы тоже хотел не любить того, что там, внизу, я и не любил бы этого, но я старше тебя, Катя, неизмеримо старше, и настолько привык слетать в эту пропасть, что у меня уже почти не захватывает дух. Ты думаешь, что это некрасиво, что лучше делать вид, что этого как бы и нет, но раз тебе нравится грудь, понравится тебе и другое, и потом ты привыкнешь, и тебе понравится на это смотреть, не потому, что это красиво, а потому, Катя, что ты честная и прямая девушка, и уметь видеть без прикрас то, от чего получаешь удовольствие, покажется тебе правильным. Ты очень похожа на мою маму тех времен, когда она еще не начала превращаться в толстую старуху с крашеною уродливой башкой, а носила купальник в красных маках, и поэтому я знаю, чем ты кончишь".) Катя слегка покраснела, улыбнулась, щурясь, и довольно резко сняла майку. Теперь Васе, сдвинувшему панамку с глаз, стала видна Катина грудь, не курино-розовая, какую можно было бы предположить у такой девушки, а небольшая, с медового цвета сосками, осторожная грудь. По Катиной ноге к колену, потом по бедру к краю шорт быстро двигался жук-пожарник, и Вася остановил его на стремительном его пути, чтобы продолжить его движение. То, что делали они с Катей потом, никак не было похоже на известное Васе, и его строгое рассуждение покинуло его, улетев, как божья коровка, в бледно-голубое небо.
Вася шел по темнеющему поселку, наклонял плавно ветки кустов и они свистели по его брюкам; лицо его было еще горячим и тело - влажным. Вверху, в конце улицы, в небе тлели остатки солнца, а в канавах жила уже непроглядная ночь, шуршащая мышами и ежами, в бледных пятнах брошенных бумажек. Вася отворил шершавую седую калитку и, задеваемый травой, прошел по тропинке к голубой даче, возле которой Артем разводил костер. Есть люди, как бы не замечающие ухода или прихода знакомых, не испытывающие естественного возбуждения, когда готова, наконец, ожидаемая всеми еда, и, напротив, печали и уныния, когда голова у них по случайности не вымыта или грязны ногти, а пора идти на свидание. Из такой холодности, черты, казалось бы, вполне типической, о природе человека судить нельзя: обладающие ею люди различны внутри своего типа, как гладкошерстные собаки. - Здравствуй, Артем, - сказал Вася, садясь на корточки. - Здравствуй, - ответил Артем, повернулся в темноту и на свет извлек стопку книг. - Жгу книги вот. Бесполезные. На даче все должно быть полезное, именно мне: даже лечебное. А они меня тут мучат. Я хочу белые стены сделать, совсем: лечиться от перенасыщения цветом. Внутри белые стены, снаружи лес. Пугающая, недоступная подчас пониманию, вызывающая восхищение своей огромностью разница существует между тем, с чем идешь ты к человеку, и тем, чем он встречает тебя. Похожие люди, ровесники с одним примерно достатком, до трех лет спавшие в одинаковых кроватях с деревянными прутиками, на самом деле столь беспримерно различны, что удивительна и сила необходимости, сумевшая столкнуть их. Жизни их отдельны и полны. Приветствие и ответ на него, голос, наклон тела, протянутая рука, ноги движение обнаруживают, выталкивают на поверхность этих бурлящих сосудов некие маленькие, незначительные по сравнению с бродящей массой их содержимого, фигуры - чтобы сопоставить их - и разницу сделать зримой. "Моя жизнь будет короткой, но сколько-то раз в ней мне еще придется испытать лето. Пронзит ли оно меня снова любовью? Сейчас я иду, обогретый чудом, в которое не верил, каждое прикосновение к ее коже было мне откровением; ее сухие розовые губы укололи меня - иглотерапия - можно ли привыкнуть к ней? Настает ли день, когда не чувствуешь укола? Я идиот, я ощущаю себя идиотом оттого, что задаю себе эти вопросы, но я не завидую тем, кто на них ответил, хотя они выше меня, спокойней меня, а значит, и понимают больше, и превосходство свое знают, и так себя и ставят - что я мал, мал, мал и глуп - что луна моя позорно рядом с их величественными - они бы смеялись, что я зову их так - разрывается от простых вопросов: есть ли любовь кроме первой любви? есть ли совокупление без любви или это лишь ложь тела? есть ли совокупление с любимой без любви или это ложь души? Уже завтра буду возвращаться с места нашей встречи с торжеством, без удивления. Уже послезавтра - нежный и спокойный, без торжества. Уже послепослезавтра - полюбивший эту дорогу и привычно ступающий по ней. - Что оставлю я себе на следующее лето? Другую женщину или смерть любви? Или другая женщина и будет смертью любви, и так и должно быть, потому что не будь смерти любви, я бы разучился отличать ее от обычного течения своей жизни и они слились бы? Стоит ли думать об этом? Красивы те, кто не думает об этом: красива даже моя мать, несмотря на свой возраст, полноту и старую жирную кожу. Красивы бывают той же красотой и те, кто думают: когда осмысление не лишает их способности обладать, а только усиливает ее: красив Артем. А Катя? Красива ли она такой красотой? Помещается ли она в мое осмысление? Может быть, слабость моя не в том, что я мыслю, а в том, что я мыслю мимо, в том, что моя мысль только косвенно задевает осмысливаемый мир и оттого лишает меня способности обладания, а правильно мыслящий мир насмехается надо мною и обладает мною? И вот я опять ошибаюсь, уверенно разделяя в своем осмыслении себя, слабого, и мир, сильный и верный, тогда как, должно быть, этого нет - нет не только наивного моего деления на два, но и какого-нибудь деления на десять; нет того деления, какое я могу себе представить - а если и есть, я все равно никогда не узнаю, какое именно - какая из выстроенных мною систем осмысления случайно совпала с реальностью - потому что мне никогда не будет дано увидеть эту реальность (условно так называемую, ведь я даже не могу придумать, как назвать то, что я имею в виду) - а если вдруг будет, я или - снова - не буду знать об этом, или не смогу выразить того, чтобы снова разделить по-своему и неверно. Я не знаю Кати и люблю в ней то, чего не знаю: но это потому, что я вообще люблю ее. Я не знаю мира, но не люблю в нем и боюсь того, чего не знаю, потому что я больше не очарован им и не верю ему. Будет ли так с Катей?" Вася сидел на сырой скамеечке и ковырял мокрую травку вокруг своих сандалий, иногда проверяя хохлатую травинку на петушка или курочку. Артем крупными движениями шевелился вокруг костра. Иногда он отходил в дом, копошился там не зажигая лампы, с фонариком, и возвращался с чем-нибудь еще для сжигания. Он хотел вообще отрубить в своей даче электричество, сорвать провода, разрушить лампы, но пока ему не хватало размаха. Водопровод удачно пришел в упадок без его участия, и полтора года назад он отдал большинство его труб, колонку и раковины знакомому. Когда-то у Артема не росла борода, было три брата и ходил он все лето в шортах, в любую погоду, из-за упитанности своей нечувствительный к ее переменам. В то время Вася почти не знал его. Вася пришел к нему на детский праздник, с пирогом, испеченным матерью, в руках, внимательно несомым, простым коричневым пирогом в алюминиевой форме, простым прослоенным сливовым повидлом и снизу в сухарях, простым круглым безглазым лицом малайского цвета (малютку обезьяну он в кубрике привез), спирогомиспеченнымматерьювнимательнонесомымвмытыхруках, и в сопровождении дяди, тогда еще усатого студента. Казался чужой участок очень большим, даже, пожалуй, с эхом, птицы, сидя на высоких соснах, кричали друг другу пронзительными голосами, вокруг стола, куда поставить принесенный пирог предстояло и Васе, бродили дети, ожидая сигнала к еде. Знакомство: он увидел трех толстых мальчиков: ему указали на них: они в отдалении друг от друга занимались разным: "мама помой мне ножки" кричал маленький наступивший в собачью какашку, побольше участвовал в игре в колдунчики, третий самый большой подбрасывал пинг-понговый шарик красуясь. Дядя скоро оставил Васю, присоединившись к группе взрослых, куривших в стеклянную банку. Еда состоялась после концерта (концерт был детский: ученые дети пели, декламировали, разыгрывали пантомимы); ели жесткие, но легко разгрызаемые песочные корзиночки с вязким белым завихрением внутри, на дне которых скрывалось клубничное варенье, крошащиеся трубочки с яблочным мармеладом, похожие на запеленутых чернокожих младенцев, пухлый бисквит с яблоками и горькими шариками клюквы, мелкое безе, скрипевшее на зубах как пенопласт, круглые эклеры, лежавшие горою, напоминавшей гору черепов на картине "Война", которую несколько раз Вася перерисовывал из журнала "Юный художник" и, наконец, испеченный Васиной мамой пирог. После еды была детям воля, бегали по очереди с пуделем на поводке, бегали друг за другом, бегали за мячом и за испуганным пуделем, соревнуясь, кто первый наступит ему на поводок. Артем выбрал Васю и увел его за дом. Там от праздника слышны были только гулкие звуки, и стояли в разных позах в острой короткой траве белые и серые скульптуры. Артем обходил их по-хозяйски, и рядом с их ежащейся как бы, каменной чистотой особенно бросалось в глаза, как грязны были его коленки. Он рассказал, что поделил эти скульптуры с братьями и объяснил, какая чья. Под скульптурами у них были тайники, и еще скульптуры были идолами потому что они им почти молились: каждый вечер рассказывали свои желания и обиды. Самый маленький, Игорь, конечно, мало участвовал, иногда вовсе забывая прийти вечером к своим скульптурам, но они его не обделили, хотя и достались ему скульптуры помельче, похуже. Каждый мальчик имел право ритуально писать на свою скульптуру; они не злоупотребляли этим, чтобы гипс не пожелтел, но соблюдали регулярность. Начался вечер, голоса сытых и выпивших взрослых зазвучали за домом громче и веселей. "Я отдаю тебе эту, - неожиданно сказал Артем и указал на как бы обернутую вокруг себя девушку с чрезмерно длинным лицом. - То, что она твоя, значит, что ты должен сюда приходить с ней разговаривать". "Я не смогу часто, потому что у меня французский и я не помню к тебе дорогу". "Если ты ее хочешь, тебе, к сожалению, придется приходить. Я ведь могу ее еще кому-то отдать". "Нет, не отдавай, пожалуйста, но я боюсь, что не помню к тебе дорогу". "Но ты хочешь приходить?" "Да, но не часто". "Это не имеет значения. Если ты ее берешь, надо тебе на нее пописать. А то она будет считать, что она все еще моя". "А ты мне напишешь как к тебе идти?" "Тебе придется запомнить". "Я плохо запоминаю дорогу, ты напиши мне, пожалуйста, а то я не приду". "Ну и не приходи, это тебе нужно". Разговор повторялся, становился бессмысленным, терялся в наступавшем вечере. Артем стал возле соседней статуи, расстегнул штаны и выжидающе уставился на Васино лицо, потускневшее и измученное странностью происходившего. "Давай, повторяй за мной", сказал Артем Васе, немного издеваясь над его нерешительностью, и брызнула его струя на прижатую к бедру руку мужика в рыбацкой шляпе. Вася взялся пальцами, глотнув воздуху, за холодный язычок молнии на своей ширинке, но тогда из-за дома вышел крупный человек и большими шагами приблизился и на коричневом его с глубокими черными складками и порами бородатом лице его разверзся кричащий рот его и нависло над мальчиками его горячее тело пахнущее потной рубашкой. Человек этот схватил Артема за лицо, приподнял его на миг над землей и опустив дважды ударил ладонью по попе. Потом, секунду подумав, он стянул с Артема не застегнутые еще штаны и ударил его теперь по голой попе, дважды. "Я говорил тебе", кричал он, "чтобы этого больше не было! Чтобы этого не было никогда! Чтобы ты и думать не мог об этом! Чтобы даже доля мысли об этом... даже тысячная доля мысли об этом не проникала в твою поганую голову! Сколько раз должно это повториться и что я должен с тобой сделать, чтобы ты понял?!" Артем выглядел не виновато, а печально. Ни отлупленный зад, ни волнение отца существенно не изменили его настроения. "Папа", - сказал он, "я говорил тебе, что я буду делать это реже, и я делаю это реже. А Игорь теперь вообще не делает". "...Потому что если ты будешь учить этому Игоря, я вообще разобью твою поганую башку! тебе повезло, что сегодня здесь люди - и ты просто будешь находиться в своей комнате, пока они не уйдут. - Извините, молодой человек, не знаю вашего имени..." "Вася". "Вася, я оставляю вас без приятеля". И, тяжело дыша, он уволок Артема в дом через заднее крыльцо, неудобно потащил его за запястье, а тот продолжал спорить с ним, объяснять, что никакими наказаниями нельзя заставить его отступиться от скульптур, взглядывая на него косыми серьезными глазами. Они исчезли. Вася постоял немного один, стесняясь своего облегчения, и пошел обратно, как бы из-за кулис, на сцену, где бегали маленькие балерины в светящихся в сумерках платьях и стояли бутафорские столы с почти съеденными уже фруктами. Васин дядя беседовал с собравшейся уже уходить и катавшей туда-сюда прогулочную коляску груженую пышным младшим ребенком молодой матерью, они смеялись, дядя как бы вниз, тряся усами и носом, а она как бы вверх, закидывая цыплячьи желтую голову с круглым веснушчатым лицом. Звал ее дядя заходить за удавшейся в этом году черешней. "Где ты был?" оживленно спросил он Васю, "нам уже совсем пора". "Бегал". "Пойдем?" "Я хочу еще побыть". Стало обидно Васе, что он мало съел, никого не видел, не бегал с собакой. "Нет, Васюха, пора; пойди попрощайся". Васе прощаться было не с кем - он никого не узнал. "Не буду", - сказал он, изобразил обиженного, чтобы не объясняться, и пошел вперед не оглядываясь к воротам, а за ним веселые дядя с мамашей и детьми, а за ними стояли выкипающие остатки праздника, который у всех случился - кроме Васи и Артема, но тот, конечно, не горевал. Вася посмотрел вниз на себя и увидел, что наряден, и вспомнил концерт, и как ему понравилась какая-то Нина, и как он научил одного маленького делать самолет и ему также передавал далекое от него на столе безе. Васе стало горько, будто он съел стручок акации, но оцепенение не дало ему расплакаться. "Токо я этого не помню", сказал Артем и помешал в огне. "Я помню, как мы у кривоногой кирпичи воровали". Вася уныло посмотрел в неразличимую, из-за резкого контраста с огнем, стену дома, взглядом непонятого, позируя роландом то ли ленским, немножко имитируя одинокую смерть, не при батюшке и враче, а в холодном каземате под шагание сурового надзирателя по коридору - такой образ - поза эта - дальнейшую мысль отвлекает от пути ее, оборачивает ее плечи теплым, отводит ее в сторону, ласковыми речами занимая - - - - - - - Вася посмотрел, и стал смотреть дальше, погруженный в свой образ всецело, но не вполне бессмысленно: он слушал лучше разведчика - но без всякой цели - окружавшее его со всех сторон: глухо шуршащие движения Артема, лай далеко разбросанных собак, созывания детей, до темноты догулявшихся, хохотки компанейских, теснящихся над разящими жареным мясом кострами, беготню мышей и подземную копню кротов, гул самолета, низведенного расстоянием до уровня насекомого, стуки птиц, зверей и людей по дереву, которым вокруг все поросло. "Ты истории свои вонючие про нашу дружбу записывай, чтобы они тебе жить не мешали. Это как ходишь с полным брюхом, посрешь - и полегче". Артем отвлекаться не любил на образы, на молчание, если прервано молчание. Вася пытался не замечать побуждения к разговору, сидел роландом. "Ты ведь это мне зачем рассказываешь - хочешь, чтобы я прикидывался, что я такой же, что я там был, а я там не был, был там идиот в коротких штанишках, на статуи ссал, ковырял пальцем в жопе. Я сегодня и тут, а тут скульптур тебе ебаных нету и младенцы в траве не прячутся. Не было тут мальчиков, приснились они тебе, а ты присвоил их, назначил своим неврозом, присоединил к вонючей куче. А там все, в этой куче: как вы с мамочкой на птичий рынок на собачек ходили смотреть, как тебя трахнула пионервожатая, как ты дрочил в ванне с журналом "Советский Экран", а дядя твой барабанил тебе в дверь, и так далее. Хули же, Вася, когда каждая минута жизни твоей может быть прекрасна, когда ты молодой и здоровый, а я, скажем, скоро подохну - хуй ли я получаюсь веселее, моложе и, главное, свободнее тебя?" Артем был не литератор. Вася был литератор. А Артем был грек, полисный человек, площадной оратор, зане(по)любивший площадь и севший в тень, в канаву, говорить случайным. ...Вася вошел в дом свой, где на случай его ночного прихода горела голая слабая лампочка под потолком прихожей, разулся и пошел по лестнице в свою мансарду, накопившую дневного теплого воздуха; там было все видно и без электричества, потому что в окно, вделанное в искос крыши, светили звезды и луна. Вася лег на раскладушку, взвизгнувшую по-собачьи в ответ, и сознание его потребовало комментария дню, слов каких-нибудь. Он был еще очень молод и любил слушать магнитофон. Он любил группы "Ящик", "Сон поручика Ржевского" и "Полутра". Уложив ноги на самодельную этажерку с книгами, в которую упиралось его ложе, и достав из-под ветхого спального мешка, служившего ему матрасом, пачку "Дымка" и спички, Вася включил себе песню. Вчера Я пришел к ней возможно в четыре О горячая глупая Маша! Был я весел - веселье забылось (О горячая глупая Маша! Дача, дача, как в тебе хорошо невероятно, как сыро и тесно и просторно, словно произошло невозможное возвращение в утробу, словно и не было нелепого гуляния вне ее, неправдоподобных постнатальных темпов роста, умственного развития - взросления, словно вечной была ритуальная ежевечерняя пляска покрытых черной наледью сковородок, шипение их под оладьями, да перебирал словно всегда ты усталыми ногами рассохшуюся гармонику деревянной лестницы. Только две недели назад Вася сдал экзамены, пылился на бульварах с пивом до и даже после умопомрачения, когда подзываемая собака казалась ему двумя, а друзья считали Васину оптическую проблему притворством, и неумным. Еще две недели назад сон почитал Вася одновременно и высшим благом, пределом желаний, и насущнейшей необходимостью, и сильнейшим врагом: усилие Атланта потребовалось, чтобы не дать ему обрушиться и раздавить легкий как муха разговор с девушкой Маргаритой о том, как она спрятала в парте тетрадь, но он, сон, все ж таки, одерживал маленькую победку, потому что вместо встречного рассказа, о походе за компотом для преподавателя, вдруг ошарашивал Вася девушку анекдотом о смерти, пришедшей за канарейкой пьяницы - потому что он был сонн, сонн. Анекдот рассказывался медленно, и он покачивался, не очень представляя, где именно, но зная, что за ним, у ног его расположена маленькая ежистая батарея, а за ней стеклянная стена, споткнись о батарею, упадешь спиной на стену, my grandfather▓s clock, многочасовой часовой сачка. Маргарита, демоническая девушка, удивлялась, у нее были едва заметные гримасы густо накрашенного почти оранжевым индейского лица; Маргарита была живая, боевая, осторожная, и цвет ее одежды, волос, обуви на высоких тонких каблуках был черный. Потом пили у Любки, близко она жила, на Ломоносовском, и коричневой теплой ночью гуляли по трамвайным путям (замахиваясь дойти до Чистых Прудов, но не дойдя), и уж Маргарита, наклюкавшись, валилась Васе на руки, негнущаяся и тяжелая как швабра. Маргарита поехала к Васе домой; вернее, сначала они пошли, а потом Маргарита стала совсем тяжелая, и Вася стал искать глазами лавку или привлекательный газон, потому что транспорт уже не работал, но Маргарита сказала: "Вася, поймай что-нибудь, я сейчас упаду". "Я бы с удовольствием, милая девушка, но финансы наши поют романсы, вам небезызвестные", ответил ей Вася, подростково посмеиваясь. "Бросьте, у меня есть деньги", плаксиво протянула Маргарита, в серьезных переговорах любившая "вы", и, еще потяжелев, добавила: "Только скорей, иначе вам придется на руках меня нести". "А я не понесу вас, будете умирать под урной, глупая баба". "Что вы ерничаете", разумно заметила Маргарита, хотя и более была пьяная, "выходите скорей на дорогу". И она стала усердно, даже трудолюбиво, отколупывать загогулину замка на своей плоской (черной, как галоша) сумочке, чтобы проверить деньги. У жалкого в тренировочном костюме мужчины в руках подрагивал руль от презрения к пьяненьким бездельникам не старше его Кольки, тискавшимся у него за спиною; расстроенный, немножко даже вспотевший, проезжал он на красный свет и курил, едва приоткрыв окошко. Васю же на мягком сиденьи одолела усталость, он все забыл и готов был вечно ехать в уютной темноте, из которой в глаза ему вспыхивали рыжие нерезкие огоньки, блаженно было и неодиночество: сбоку пахла ему духами, табаком и кожезаменителем Маргарита, и он взял ее с черными ногтями руку и поднес к губам, а немножко поцеловав, положил ладонью себе на ширинку и аккуратно подпихнул мизинец и безымянный палец под ремень брюк. Негнущиеся и твердые на вид маргаритины пальцы оказались плавны, ловки и легки, неназойливы, не будя Васи, они затевали и вели с ним негромкие игры, неявно начинавшиеся и кончавшиеся, впадавшие в его беспамятство и длившееся вместе с ним. Но вот пришлось из машины выйти, распрямившись, Вася узнал метро Аэропорт, и от перемены места его затошнило. "Вот", сказал он невнятно, "я живу практически здесь". Маргарита сняла прямо у двери свою обувь - и пара ее неестественных ботинок стояла дурацкая, как бутафорские копыта дьявола. Ноги в измятых узкими ботинками детских каких-то носочках быстро-быстро понесли ее по коридору вглубь, и безошибочно довели до уборной, и рвали ее час, прости Господи. Душу из нее прямо вырвало.
(М.б. другой день, похолодало, м.б. дождь) Напряженный как струна он спускался уже совсем иначе, чем всходил к себе, спускался стаккато пьяниссимо, спускался немного обгоняя себя, символически касаясь перил - но когда протянул руку открыть дверь наружу, ему навстречу шагнул из нее дядя (с усами в каплях, пахнущими рекой, и в болотных сапогах) Вовик ты мудила Вовик когда твои лопатовидные пальцы берут ручку с моего стола (которая, старый пидорас, попала ко мне от красивой девушки, какие с тобой не станут знакомиться) когда берут они ручку с моего стола (потому что экспроприация есть закон твоего существования в материальном мире), чтобы вожделенно надкусывать ее, метить черной слюной фельетониста, и потом склоняешься над одной или несколькими делопроизводственными папками мне (порой нестерпимо, сучий ты обоссанный потрох) хочется подойти подойти подойти к тебе сзади и с плавной точностью йога ударить тебя по круглому с резиновым запахом затылку, чтобы мое перо проткнуло тебе гортань. "Раки!" сказал Вовик. "Раки. И сколько. И какие. Но по три", Он беззвучно хохотал, разводил руками и, включив свет, предстал племяннику ликующим бармалеем, из такой резины, как пошла на плащ его, отливают поручни эскалаторов. "Будешь?" спросил Вовик, стряхивая с себя одежду и как-то нехорошо вожделея к Васе. "А, Василий?" "Там что, дождь?" брезгливо произнес Вася. "Ну да, а ты спал что ли?" "Спал, а теперь ухожу." "Не уходи", просил дядя, "побудь со мною! Ты смотри какие! Сейчас забацаем пяток, а остальных - до завтра". Вася нахмурясь достал сигарету. "Ну", обиженно сказал дядя, "мы ж здесь не курим. Пощади мать." "Курим", ответил Вася и зажег ее. Вася был красив теперь, молод и дерзок. Он отверг его раков и минуту спустя шел уже прочь.
Браво Катя браво, отчего так ты дочего ловка (отчего, лавка, эта дочь его так ловка), отчего все ты выделываешь так ловко как цирковая лошадка - даже отделяя белок от желтка твоя прядка испачкалась: видимо это мука: сковырни скорлупу с каблука: да: я тут каркаю, чтоб подгорело. Стояло утро яркое как зимой. Вася проснулся в кресле, больной, согнутый, с липковатой тяжестью на коленях, не очнувшихся еще от пудовых женских ягодиц, и в крапинках золотой пыли и фиолетовых пятнах увидел в проеме двери пробегающую Катю в котурновидной домашней обуви. "Где я, где я!" пропел Вася и потянулся не зевая, но жмурясь, а из двери пошла к нему румяная женщина в красном свитере и воскликнула "Доброе утро! Как спалось?" "Митин журнал", вып.53: |
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Журналы, альманахи..." |
"Митин журнал", вып.53 |
Copyright © 1998 Евгения Лавут Copyright © 1998 "Митин журнал" Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |