Как мне представляется, в литературоведческих штудиях имеется два подхода к предмету - а именно: анализировать текст и анализировать автора. Последний подход обычно применяется к классикам, мертвым, как библейские львы, и, следовательно, безопасным (в отличие от здравствующих литературных собак - не укусят). Зачастую критиков интересуют не столько "Мертвые души", сколько история их написания, в особенности психиатрический анамнез Гоголя, его религиозные метания и сексуальные вкусы. В этом есть здравое зерно. По совести говоря, хороший автор даже интересней, чем его текст. Как бы ни были превосходны Русь-тройка, несущийся в ней Чичиков и повстречавшийся ему на пути зять мой Мижуев, а все же многих читателей интриговало кое-что еще: неужели Гоголь всю жизнь занимался исключительно самоудовлетворением и правда ли, что постом можно уморить себя до смерти? Задавались вопросы и помудреней: возможно ли, чтобы Гоголь был человеком будущего, принципиально отрицающим парное совокупление, и нельзя ли предположить, что, дав некоему носу самостоятельную жизнь, Н.В. вообще даже отчасти предвидел клонирование?
Как и полагается, достоинства гоголевского пера стали продолжением личных трудностей Н.В. Темное воображение супер-мастурбатора подарило нам лунную нимфоманку Панночку и трепещущего, вовсе ночного Андрия. Самостоятельный нос, путешествующий в разлуке с лицом и телом, есть метафора лично Гоголя - непоправимо оторвавшегося от семьи, собственности, государства и даже обычной нехитрой койки. Красная свитка крысой шныряет туда-сюда по Сорочинской ярмарке, как Гоголь - по итальянским виллам друзей (спасаясь, по сути, от той же самой красной свитки - демона умопомрачения).
Ярослав Могутин на 165 лет младше (или старше) Гоголя. Как видно, за прошедшие полтора столетия жизнь русского литератора все же несколько изменилась. Автор 90-х годов не может находить темы и сюжеты на тех же улицах и в тех же стенах, что и его далекие предшественники. Ни места "возвышенные" вроде полей сражений или монастырей, ни места "типические" вроде семейных гостиных, дачных палисадников и провинциальных школ не дадут современному автору в руки ни одного стоящего сюжета, ни одного нового образа. За всем за этим современный литератор вынужден ходить либо на помойку, либо в World Wide Web.
К своим двадцати четырем годам Могутин прожил жизнь отнюдь не аскета, не схимника и уж тем более не общественно полезного существа. Могутин воровал в Париже, он попытался жениться на мужчине в московском ЗАГСе, он был избран лучшей грудью Торонто, его почти посадили в русский острог, он нюхает кокаин, у него был роман с немцем, он бежал в Нью-Йорк, он снимается для порно, он выучил английский в постели "и даже со своими немногочисленными русскими любовниками в моменты близости" подсознательно переходит на язык потенциального противника. Однако, на мой взгляд, Могутин делает все это не от хорошей (литературной) жизни. С известной долей преувеличения можно сказать, что и кокаин, и порно, и правонарушения являются для Могутина своего рода орудиями профессионального ремесла, как выразился бы К.Маркс - средствами производства.
Своим острым обонянием литературной борзой (правда, я думаю, сам он предпочел бы называться немецкой овчаркой) Могутин чует: время требует отчаянных сюжетов, маргинальных образов, жесткого письма. Ни в конструкторском бюро, ни на сенокосе, ни в университете всего этого не найдешь. Чтобы возбудиться для создания литературного текста, Могутину нужны "блядское Сохо", "мохнатые велосипедисты", "директор Банка Спермы Нью-Йорка","хитросплетения гениталий" и "пражская бритоголовость". В этом плане у Гоголя жизнь была потише, подешевле и поудобней: он обходился злобной мастурбацией, приправленной злостным постом. Могутину же, чтобы делать тексты, приходится входить в роль сексуального злодея, общественного парии, изгоя, сверхчеловека, ниспровергателя, Артюра Рембо, Голливуд-Рэмбо. На какое-то время решив для себя вопрос "делать бы жизнь с кого", Ярослав заявил, что делает ее с Артюра. Впрочем, у меня есть собственная теория на сей счет.
Достаточно беглого перечисления внешних знаков могутинской жизни (правонарушение, полицейский участок, бегство, изгнание), чтобы понять: перед нами пламенный революционер, яростный фанатик, несгибаемый авантюрист - одним словом, почти Феликс Дзержинский.
О, должно быть, как интересно было бы Ярославу оказаться на месте Железного Феликса! Могутин хотел бы быть римским рабом ("у красивого сына богатых рабовладельцев") или владельцем римского раба ("чтобы я мог владеть и распоряжаться им безраздельно"). Он обожает военизированные режимы ("Я кончаю на свастику!"). Он тянется к злодейским личинам ("кто-то должен быть волком в человеческом стаде овец"). Его совершенно не манят спокойные барские развлечения Г.В.Чичерина, безнаказанно баловавшегося со своими рабами - простодушными наркоминделовскими часовыми. Чичерин пламенным революционером не был. Он был бюрократ. Феликс Дзержинский же был инквизитор, цезарь, фараон и безраздельно правил в мрачных подземельях Лубянки, а если о его сексуальных эскападах нам ничего неизвестно, так это только оттого, что Дзержинский десять лет провел в тюрьмах и ссылках, навязчивая диета которых, надо думать, не лучшим образом сказалась на его либидо. О сексуальной привлекательности же застенка как такового писал, как мы помним, еще Томас Манн.
Могутин зачарован "армейскими ремнями", "Долиной Смерти", он заявляет, что придерживается логики "военного времени", когда лучше быть "убийцей, чем убитым" - совсем как Ф.Э. И, как Железный Феликс в известном анекдоте, Могутин с грохотом упал с печки, переполошив общественность.
Русское выражение "с печки упал" примерно аналогично английскому "as mad as a March hare". Что мартовский заяц, что печка: разрыв логических связей, бред. Что до логики, то Могутин все объяснил нам сам: это логика "военного времени". Что до бреда, то могутинский делирий вполне строен.
Я думаю, главное в Ярославе Могутине - это его левизна. Слово "левый" предполагает несколько ключевых значений. Попробуем приложить их к нашему автору.
Уже В.И.Даль определял левизну вполне идеологически: "с некрещеной руки". Что действительно характерно для Могутина - так это абсолютный секуляризм. Тема рока, богов, причинности, потустороннего в его текстах приглушена. Для современной русской литературы это абсолютно нетипично.
Религиозное самосознание возобладало в нашей среде по причине вполне политической. И в 30-е, и в 80-е годы Бог был для писателя и читателя еще одной ипостасью свободы. Воланд был делегатом "Amnesty International". Серафим Саровский находился в оппозиции к Сталину, как Троцкий. Оптинские старцы были диссидентами. Достоевский походил на академика Сахарова. Обедня отменяла Афганистан. Читая Библию или "Алмазную Сутру Шестого Патриарха", можно было забыть про газету "Правда". Могутин же принадлежит к поколению, для которого и коммунизм, и христианство - уже просто концепции. Это достаточно важно и значимо: русские охвачены сейчас самой настоящей волной мракобесия с разнообразными чудесами, ясновидящими, духовными отцами, старцами, постами, видениями, знамениями, проповедями, откровениями и пророками.
К тому же могутинские тексты враждебны любой ИДЕЕ. Что не может не радовать. Уж чего-чего, а идей в русском мире давно переизбыток. Значительная часть современной русской литературы целиком основана на пустой рефлексии, пережевывании бессмысленных высоких слов вроде "греха", "правды", "очищения", "кары". Русский литератор, как правило, на удивление не умеет жить без плача, а, может быть, и не умеет жить вообще, наглухо запершись в старом шкафу со страшными глазастыми идеями. Могутин предлагает не литературу поучающую, а литературу рассказывающую. Не школьную парту, а рулетку. Не катехизис, а одиссею.
Идем дальше. В.И. дает и такое определение левизны: "изнанка, неправость". Могутинский текст как раз в 95 случаях из ста именно что изнаночен. "Всегда приятно, когда умирают известные люди! Я в таких случаях всегда думаю: ну вот, одним говнюком-конкурентом стало меньше!", пишет он в рассказе "Лучшая грудь победителя", посвященном памяти одного из его предшественников и икон - Уильяма С. Берроуза. И - перед этим: "Символично, что старый пидор откинул копыта в ночь, когда я был одним из его персонажей, разыгрывая подсунутый им сюжет". Подобным образом перелицованы все "программные" тексты Могутина.
...Что же еще дает нам В.И.Даль? В.И.Даль дает нам синоним слова "левый", как нельзя более созвучный могутинской лексике: "шуiй". Обилие "шуевых" слов в могутинских текстах может сравниться только с количеством цитат из В.И.Ленина в первомайских тезисах ЦК КПСС. Как и с Лениным у ЦК, с "шуевыми" делами у Могутина некоторый перебор. Впрочем, некоторые цитаты свежи: словосочетание "Дин шароебился на кухне" (в смысле - устраивал продолжительный бестолковый громкий пьяный кавардак) стоит того, чтобы писать его без пропусков. Когда же автор недоуменно спрашивает нас: "Как избежать банальности в описании ебли?", мы философски ответим ему, что избежать банальности в описании этого дела, увы, никак нельзя и что никакие "шуевые" слова здесь не помогут.
Открываем словарь С.И.Ожегова. "Политически радикальный или более радикальный, чем другие". Что же, Могутин не подводит нас и на этот раз: "Любая идеология и пропаганда рассчитана на дебилов и уродов. Сейчас все, что ты знаешь о мире - это ФАШИЗМ - ГОВНО. Но тебе еще сильно предстоит пошевелить мозгами, чтобы понять, что фашизм - это такое же говно, как и антифашизм, как коммунизм и антикоммунизм, капитализм и троцкизм, маоизм и любой другой -изм".
"Оппортунистический": "Кто из нас не хотел оказаться на месте одного из дегенеративных фашистов-насильников из пазолиниевского "Сало", устроивших хорошо спланированную вооруженную операцию по захвату самых отборных мальчиков Италии? Кто не мечтал испытать эту разнузданную свободу безнаказанного и беспредельного произвола?"
И, наконец, у Ожегова обнаруживается еще одно замечательное определение слова "левый": "расположенный в той стороне тела, где находится сердце". Один из самых известных могутинских текстов называется так: "Смерть Миши Бьютифула". Это история "экзотического ночного существа", "мальчика-девочки", который говорит, заикаясь и картавя, на "своем птичьем языке", который всю жизнь, "как какой-нибудь сын полка, нуждался в старших товарищах", а его "кормили наркотиками и пускали по кругу" и в конце концов, девятнадцатилетнего, убили в тюрьме. Это один из редких "неперелицованных" могутинских текстов. Он не то чтобы лучше других, но, пожалуй, когда Могутин не озабочен тем, как лучше описать еблю, сотворенный им текст стремительно перемещается именно в область сердца.
К сердечной левизне относится и вот такое: "Со временем очки были заменены на линзы, волосы становились все короче, с позорными кудрями было покончено решительно и бесповоротно, дорогая старинная скрипка лежит нетронутой уже несколько лет, безжалостно изгнанная из жизни гантелями, штангами, тренажерами и турниками".
И, ударное: "В носу чудовищно свербило от немереного количества вынюханного кокаина. Я явно перебрал, явно перебрал. Мне стало весело, когда я попытался оценить, сколько сот чужих баксов я вынюхал за одну ночь. Зайдя в ванную, я высморкался кровью и как всегда с удовольствием посмотрел в свои пронзительные блестящие глаза с расширенными квадратными зрачками. Я никогда не видел в них ничего, кроме жестокости и отчаяния".
На этом, в сущности, можно было бы и закончить. Как я уже сказал, левизна объясняет в Ярославе Могутине очень многое. Однако надо сказать еще вот о чем.
Я думаю, Могутин начал не там, где "закончили молодые Евтушенко и Вознесенский" (как полагал Аллен Гинзберг), а там, где закончил молодой Маяковский. В Могутине есть качество, после Маяковского 1915-1916 годов в русской литературе встречавшееся крайне редко: молодость буквы, энергия слога, гипервозбудимость автора-текстовика.
99% русской литературы принадлежат среднему возрасту, с его псевдоумудренностью, затрудненным семяизвержением, астенией и стремлением непременно кого-нибудь поучить. Разумеется, дело не в том, что тексты в России писали непременно сорокалетние люди: когда Толстой написал "Детство", ему было 24 года, но он уже тогда поучал, как старец Моисей. В раннем же Маяковском была подлинная (хмурая) молодость, которая исчезла, как только он принялся проповедовать.
Подделать молодость текста невозможно (как невозможно успешно имитировать бешеную подростковую эрекцию). Или выражусь по-другому, хулигански, почти по-могутински: "молодая" поэзия - с веселкой, а "зрелая" - с членом или (у особенно возвышенных особей вроде Брюсова) - даже с фаллосом. Неслучайно в могутинском тексте: "Оставь мне Хуй Воспоминаний / Отдай мне Член Ночных Тревог / Среди италий и испаний / На перекрестке всех дорог". Скрещенный Хуе-Член, эмблема мужского времени...
Что значит молодость текста для русского читателя, понятно. Прочитав "Пришли мне сухожилий на ремни!" или "умираю в объятьях китайцев бразильцев гаитянцев и немцев", русский читатель испытывает головокружение и даже отчасти звереет: такая энергичность ему внове. Как минимум, это понюшка, а то и полноценная инъекция антигрустина. Не знаю; возможно, русскую анемию вообще можно было преодолеть только в Нью-Йорке.
И последнее: о некоторых удивительных частностях.
Активность могутинского глагола: "Странно как часто и крепко/Меня по ночам пялят"; "его уже пятый день мужеложит"; "сережа руками себя тревожит". Наш литературный куст потонул в метафорах, у Могутина же - разбойничье прямое действие (даже не акт, а динамичней, действительно нечто вроде разбоя, когда кистенем по маковке).
Почти гностический культ имени: "маугли-фаусты / маршаки-паусты"; "Паблик", "Пабел"; "принцесса динамо"; изысканно-старославянское "прага-сучара"; "Сици ли я / Сици ли ты".
Гастрономическое одухотворение: перламутр спермы - "он был еще живой, когда я его слизнул"; "конфеты толстые"; "жирный кусок кайфа"; "Камамбер лежал он запомнил губы"; "Жюльен ни с того ни с сего / стала чувствовать себя виноватой" (в последних двух случаях Могутин сначала приделывает ножки К. и Ж., а потом с завидным правдоподобием превращает гастроном в анатомический театр).
Остраннение: "Я вдруг совершенно отчетливо осознал, что фашизм передается половым путем"; сперматозоид - "микроскопическая свастика". Причем здесь - странность предметов и действий, а не понятий (последнее, конечно, - у Толстого). А вот пассаж, завершающий рассказ "Лучшая грудь победителя": "В чулане все еще поскуливал скрученный мною пару дней назад хозяин квартиры. Подлец услышал, что агрессор вернулся на постой, и, собрав в кулачок всю свою смехотворную волю, стал подавать жалкие признаки своей ничтожной жизни! На случай, если кого-то заинтересует эта никчемная подробность, скажу, что он был поляком".
Никчемность этой подробности нас даже очень интересует. Именно такие подробности, а вовсе не "хитросплетения гениталий", и дают могутинским текстам объемность.
Как и Маяковский, Могутин хочет быть первым во всем. Литература. Новая мораль (menage a trois В.В. с Бриками так же ужасал и приятно волновал приличную публику, как ужасают и волнуют ее сегодня нахальные могутинские похождения). Политический радикализм. Даже желтая блуза Маяковского является абсолютным аналогом могутинского порнопозирования. Как и с Маяковским, с Могутиным может приключиться беда: он может сделаться ангажированным.
Самая неприятная перспектива, грозящая Ярославу Могутину - это стать знаменосцем "шуевой" или "однополой" литературы. Есть основания надеяться, что этого он избежит: как представляется, могутинская ладонь шире древка любого политического знамени.
"Митин журнал", вып.56:
Следующий материал