ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО С ОКЕАНА
В те дни, когда так многому б стоило
сказать прости без трепета в голосе,
глядя, как смотрит посторонний
на разрастающийся под ветром
из узких труб сквозь ветви лиловые
зеленый звон их медного пламени,
уже невнятного для слуха,
усиком втянутого в воронку
мгновенных волн, и тельце подбитое
слетает вниз как бы по гиперболе,
из циклопической лазури
враз попадая под тень земную,
что вспять бежит по черному остову
вразбрызг поверх зренья и слышанья
в тех днях, в которых видим ныне
крах Государства и запустенье,
в тех днях, в которых - сколько б ни силиться -
в отливе в гулы загоризонтные
остатков кораблекрушения -
флага и ржавой обшивки власти
не разыскать: средь раковин свернутых
моллюсков, под йодистой накипью
морской травы, под душной гнилью
рыб, перевернутых крабов. Факел
светила ярче в сырость туманную,
чем в ясный день. Сквозь хвои прибрежия
прохладный кайнозойский ветер,
дующий гулко над запустеньем,
гудит в пространствах, брошенных птицами,
глухим отзывом каждому мускулу,
сквозь соль тревожащих порывов
жестко напрягшемуся под кожей.
Не человеком с вялой улыбкою,
но ловким зверем око прорезалось;
Не для того ли, чтобы рыскать
в этих низинах, по камням этим?
Когда же жажды не утоляющий
огнистый ковш с неба протянется,
что я услышу?
- Лишь вой утробный
хищно ощерившегося на звезды.
У ДВЕРИ
Под стрекоты кузнечиков, что ломче
осенних звезд и высохших стеблей,
приоткрывая дверь, покинув дом - чей?
Пожалуй, уж не мой, но все же: чей? -
в мир запахов, исполненных густого
и сладкого, как поминальный гул,
блистания, движения, без слова
и голоса ты все перевернул,
и вот уже начало: детство, галька,
на Черном море белый пароход,
и гуд осы назойливой; ужаль-ка
в плечо: прививка эта перейдет
в ветвистое надплечное цветенье
сирени, душных лип, смыкая в круг
тяжелое светлобиенье
крылящихся, тебя объявших рук.
СЛОВА ДЛЯ ЕВГЕНИИ
У берегов американских,
где солнце светит наоборот, -
как говорил ученый француз из песни, -
все подвержено изменениям,
особенно ветер и свет:
клены отбрасывают ярко-белые тени,
трава шелестит недвижимо. В такие
часы все сердца остановлены, можно
опустить жалюзи, чтобы касаться
губами всего, чего не прикоснуться
пальцами, проводя
по иероглифам жара
словно по азбуке Брайля,
внемля всем напряжением
мускулов, вспухлостью каждой, налившейся влажной истомой -
соль ручейками стекает по острым лопаткам -
опускаясь на синее дно
и выныривая в брызгах пены
из воды
Океана, грохочущего
в перевернутых раковинах наших тел.
* * *
Глаза открываю: лишь ветер и буквенный шум,
лишь шелест песка, продуваемого по странице,
когда, как сомнамбула, циркулем взяв наобум,
ты, муза Евтерпа, ни шалым листком, ни зегзицей,
ни нотою в круговерть снега, нарушив обет:
из флейт костяных, ни движением взвеенной складки
не выдашь себя, и прочертится лишь силуэт -
не след на морозной земле или влажной сетчатке.
К чему мне железное это простое перо,
коль некому слать мою скоропись в степь к Чингизхану?
Лишь в зеркало взглянешь: вокруг колыхнутся серо,
как раковина, эхом внемлющая Океану,
окрестности тела, вобравшего щупальцы снов,
что не поддается, не рушится, встав как преграда
тому, что мы знали из незавершенных миров
игл, водорослей, смутных рыб как начало распада
сознанья и зреньем. Случались порой времена
и хуже. И странно легко узнавания диво.
Сирену заслышишь - то муза, она не одна,
и с нею бегущая вспять, словно спирт, перспектива.
Три века минули. Четвертый намокшим орлом
соль стряхивает с перьев, севши на тлеющем камне,
он видит лишь ржавый закат и чужой окоем
в пространствах, где домом громовая память была мне.
ВАШИНГТОН В ДЕКАБРЕ
Тема и вариации
Посмотрев сверху вниз на столицу империи, в снег
одеваемую, с крыши здания, инеевек,
что ты видишь: сухую ль поземку, которою вея
лира выгнутых улиц звучит под дыханьем Борея,
или желтое солнце, текущее к западу, где
зависает оно в кучевой лиловатой гряде,
чтобы сонно моргать на остылого воздуха воды,
озирая надгробье прозрачное пленной природы?
Посмотрев сверху вниз на звенящее тихо, как бы
переборами рук теневых в костенеющей стыни
восходящие в водах лады, дымовые столбы
за напевы судьбы примет разве не видевший линий -
с крыши утлого зданья - скрестившихся в гибель, пока
испускает лучи полумертвого запада око,
и скрипят, накренившись, тяжелой триремы бока,
что кормой развернулась к зеленым сияньям востока.
Льдины трутся о днище, с Гренландии веет Борей,
ископаемый хищник глядит на добычу бесстыдно.
Меньше в сумерках звезд, чем пошедших на дно кораблей.
Далеко мы заплыли, и отчего дома не видно.
Посмотрев сверху вниз с обрастающего острым льдом
корабля на прозрачное царство огня и кристалла,
что ты видишь? Конечно, не то, чего утлым стихом
нам возможно касаться, но жизни и смерти начало.
Пусть же лира декабрьская тихо звенит, говоря,
что корабль нашей жизни минует льды, камни и мели.
Капитолия влажный валун залил блеск янтаря,
и качается море подобьем сплошной колыбели.
СИРЕНА ПОТОМАКА
Весенняя сирена из реки,
расправив перепонки жара,
как щелкающий соловей тоски
поет - ржавоволосая гитара -
о масляном подземье водяном
натянутой струной о ребер деку,
прищелкивая язычком,
каким ни зверю, что там человеку
уже не вспомнить и едва ли спеть
сквозь щелки те в стекающем кипенье.
На волосах окисленная медь
монетами блестит. Зеленой тенью
не водорослей - зеркалец по всей
облитой ртутным маслом коже
она одета: влажный соловей
на волглую сестру похожий.
ЗА МГНОВЕНИЕ ДО
I. Натюрморт: мир оживает
Во-первых, плечо,
дальше - рука,
высокий каблук деревянных сандалий,
позвоночник, укрывшийся
извивом под дымчатое одеяло -
ибо мы научились стыдиться
округлостей, вздутий,
источающих пот, тепло, ароматы
желаний.
Теперь увидев
привычный лица поворот,
сонные щеки, копну смоляных волос,
свившихся в кудри,
снова
можно сказать: Сезам откройся,
взгляни миллионами глаз на того, кто
читает дрожащий шифр по зеленой
ладошке гаданий,
кто видит насквозь -
за темной спиной - разомкнутый зонтик,
прозрачную сетку сажевых кружев,
связку ключей на подзеркальнике,
дамский журнал
"нынче в моде танкини",
помаванье ветвей заоконных -
всё,
что отразилось в немигающем
зрачке внимательного Полифема.
II. Взгляд извне
Во-первых тепло,
дальше - касанье,
высокий каблук сброшенной обуви,
изгиб, упершийся
музыкой шума в предел того, что
преломляется роговицей,
ибо стерто различье
меж томленьем и зреньем.
Теперь вобрав
в себя поворот щеки, наливаясь
жаром таким, что и черные кудри
не скроют тепла щеки и улыбки,
теперь я могу глядеть, как слова
свиваются в нечеловеческом
желанье вбирать
хрусталиком всю эту влажную леность,
хрустнувший зонтик, черную сетку
сброшенных кружев, листающий сам себя
журнал, звенящие стекла
под гулом извне,
под ударом
молнии чешуекрылой.
ВАШИНГТОН В МАРТЕ
Даже если и радоваться
исходу сухой зимы -
ни дождя, ни снега -
многое несовершенно:
часы продолжают течь,
из-под одеяла тепло
выскальзывает от избытка полуденной неги,
человеческие существа
сквозят
как ветви расцветшего зренья.
В индейских пригородах безлиственные леса
падают сами в себя в спектральном анабиозе
на радужной глади зрачка,
засыпающего
и видящего
и под плотно закрытым веком:
кофе, газеты, деревянный комод и шум
за полупрозрачной ширмой,
как крики птиц над пирсом.
- "Пойдем, легкие куртки надев,
к медленной реке:
там мост полуримский и строй
готических башен, увитых
дымчатым утренним солнцем.
Зелен твой виноград,
св. Георгия город,
полон
охотничьей смутной отваги
изогнутый рог,
блестящий
на всех щитах
домов, геральдических арок -
словно не шалый олень
в парке над каменным руслом
трубит заплутав
в корону ветвистых,
а сама Артемида
целит из лука в тень,
несущую шум
лиственной, яркой
полуденной акварели".
"Митин журнал", вып.56:
Следующий материал