Минусинск
"ГФ Новая литературная газета". М., 1994. Вып.8. с.4-5. |
Все стихи вошли в книгу "Снятие Змия со креста".
* * * Озноб изящного писательства! вдохновенное подражание образцам! о легкий, обещающий, беспощадно-внимательный цветок осенний без запаха, проблеск стекол калейдоскопа стиль вольных ассоциаций! и вы, остывающие печеные яблоки, метафизические максимы! но здесь, в городе над океаном, проснувшись под утро, в холодном сквозняке, можно лишь рассказывать истории, ибо если ветер задует светильник, то утром ты всегда сможешь продолжать с полуфразы. Вечер был плотен, прян; а теперь два часа пополуночи: около утра; над городом батист и нежная соль комендантского часа, и улицы тихи. Нубийские лучники, тени молчаливых дальних степей, прогнулись по стенам, латунные кошачьи глаза высматривают шаги во мраке о ты, предутренняя жертва, нарушитель покоя! стрела, как вдова, ноет, удаляется в пучину переулков, вскрик и снова тихо. Убитый обратил глаза в океаническую луну, прямо и зыбко стоящую над городом, глаза эти чем-то напоминают взгляд; начальник патруля чиркает зажигалкой, склоняется офицеру этак двадцать два, он местный, бледен и струист обликом, словно нимфа уличных водостоков; тусклое мерцанье голенищ, золотые годы студенчества, далекая Упсала, гуманизм, беседы, Платон, Фихте, юность и молодость, два врага! Офицер выпрямляется и жестом заворачивает патруль обручальная змейка на пальце, упругий стон портупеи, стон невинности в кружевных, горячих постелях океана, родина, невеста, ночной булыжник!.. За полчаса до этого холодный сквозняк разбудил меня в комнате, на моем этаже; мой друг, оставшийся на ночь, раскинулся, одеяло сползло ниц; душа, теплая, молочная, верблюжья, обволакивала его снаружи, точно повторяя акварель ломких членов, живота, треугольничек загара там, где вырез рубашки; я разбудил его: "Пора". Молча и тихо, как всякое ночное животное, он вышел да, и непременная, тихая, ни о чем, прощальная беседа на пороге! хлопнула дверь подъезда; и там, где листовки трепетали на стенах крылами разбойничьих софизмов, где луна опустила в переулки перпендикуляры незримых лучей, там из темноты его и встретила кошачья стрела охраны. Сквозняк, мечась по комнате, нашел наконец выход и прянул вон, в океан, в низкое небо, и занавески рванулись за ним наружу, отчаянно подавая знак. Мы слушали музыку, заваривали стеклянный чай; полу-вслепую, погасив свет, мы вели диалог на картах, и трепанные тузы и карточный домик, развалины символов, все, что осталось от него на столе, среди чашек и лепестков примулы; святая необязательность! Искусство отрешенно строить карточный домик, когда вокруг мелькают стилеты покера, вьют черные змеиные петли пассы карточных гаданий! искусство быть вне искусства, этим он был всегда, мой друг, ушедший, не дождавшийся утра. Я уснул, и во сне я разрезал бритвой на ломти тяжелые, масленые пергаментные свитки Куперена, рассеянно вертел в пальцах медные, разные шкатулки Рамо, полные игл, и вдруг, просыпаясь, вскрикнул так горько, так отчаянно слезно! шкатулки выпали на пол, я не успел подхватить, и разбились на полу у кровати. Долго еще, свесив голову, смотрел я на осколки, на погнутое медное горлышко механической иволги. Душа, душа! очутившись, освободившись там, у Престолов Света, глупая, мягкая! кого сможешь ты научить чему-то своими лихорадочными афоризмами? и кому нужен твой опыт ассоциаций, ворох пожухших иллюзий, что взяла ты когда-то в краткосрочный прокат? не плачь, не надейся! расскажи свою историю, беглянка душа; просто расскажи историю. * * * Когда вечернее солнце исчезнет и сосны тихи, я откладываю книгу сообщений доктора Моуди, тупой трудолюбивой пчелы, собирающей свой мед среди долин неблаголепия, и думаю о своей душе, маленьком пейзаже по тихому имени Аннабел. Луг прохлады, Аннабел! ты это не я, не для тебя грозные тоннели света, тебе не расслышать наставляющих голосов; твои волосы струи речной протоки, две готические мельницы и ветер твой взгляд, опущенный рядом, прямо перед собой, а складки лобка дальние сенокосы и ласковый пурпур. Во сне души моей Аннабел, вблизи синих рощ, играют два мальчика, Элис и Мальдорор; жесты игр ломки, вычурны, слова гулки в тишине, губы ободранные вживе тушки ондатр, трепещущие в руках зверолова, в предсмертных судорогах первой, горькой, пьянящей дружбы, но сохранившие струистую грацию усатого речного божества; им всего по двенадцать. Ресницы трепещут, мяч реет, белые икры пылают в сумраке трав, маленький пейзаж! он прикрывает дверь, неотвратимую дверь в стене; смежив веки, хрипло губу закусив, Аннабел сползает по двери спиной, стекает, пытаясь удержать, по грубой медной лепнине, по патине, грифонам и фаллам; там, за дверью, ад пробуждений. Пейзаж течет по стене, и внутри, среди вод, стрекоз и мельниц эти двое, их салки, их невероятные голоса, их отроческий эдем; им всего по двенадцать! но ангел, переименовывающий, славящий, эксперт в топографии, огненным перстом чертит в акварельном небе: "СОДОМ" и сгущается умбра небес. Душа, душа моя! нет сил держать, дрожит серебряная тонкая нить; мальчики, Элис и Мальдорор, вспугнутые, скрываются под тесноплетенными сводами леса, мяч утерян, его колышет вода, голоса угасают; глухо дрожит стена, с гвоздя срывается рама, и нечто лезвием вскрывает створки ресниц твоих, Аннабел! это рассвет души, одиночество переходит в единство. Медные петли взрываются. Аннабел. Тонкая, единственно различимая во тьме, серебряная нить. Ад торжествует. Амен. * * * Мой спутник остался у ворот, не смея взойти; я один вступил в пределы страны аль-Араф. Тени деревьев покачнулись, и тени теней ибисов и соек метнулись в сторону, и каменная вода аль-Арафа замедлила свой бег, когда я, живой, проходил среди несказанной мглы и костров цвета стекла, призывая Пророка и прикрыв глаза четками. Здесь не было великолепия Ада, монотонности Рая: здесь взгляд мой отдыхал на том, на чем не зацепиться взгляду; здесь бытовали иные, и среди иных я его и встретил; четыре месяца я жил с ним бок о бок в кочевых шатрах Счастливой Аравии, и ни до, ни после того не знал и не помнил о нем; и вот, тенью среди теней возвышался он, его песня напоминала бы стон страшной скорби, если бы не две ноты истинного благочестия, завершающие ее и обращающие в суру из сур; не было на нем левого глаза, а в правом вращались два зрачка, глядевших вовнутрь черепа, сквозь затылок и терявшихся в местностях, не доступных ни мне, ни могущественному моему провожатому. "Во имя Господа, Распределяющего, Всераспределяющего! сказал я ему. Я знал тебя, тень." "Да, ты знал меня, усмехнулся он, и лицо его было подобно брачному ложу Солнца и девяти его лун, знал. Я был правой рукой Пророка и левой его рукой, что не знала деяний правой; я построил два дворца в движущихся песках, и сорок своих сыновей обменял я на алмаз, украсивший рукоять моего меча; я был и презренным рисовальщиком и нарисовал портрет своего отца, и его отрезанная голова, в засохшей крови на зеленом блюде, была мне моделью; я отворял ворота гяурам, когда зеленое знамя клонилось в битвах над долинами моей родины, и десять лет подряд засыпал шиитом, но видел сны суннита; я завтракал печенью пятилетнего мальчика, насладившись сперва его яблочным задом, а кушанье мне подавала моя любимая жена, что была моей матерью. Я злокозненно толковал Коран, ел жареных свиней целиком без ножа, вдовил сирот и сиротил вдов, если ты знал меня, конечно." Я содрогнулся; не пламя ль Иблиса Огненнородного прянуло мне в лицо! но, призвав помощь пророков Мусы и Исы, я проглотил то, что смертно вставало в горле, склонился в три четверти, до неописуемого дна этого места, чтобы не глядеть на того, с кем говорил, и хрипло спросил: "Или это область огненная? Или я потерялся в Безмерности Сфер? Что же ты, нечестивый, делаешь здесь, в обители детей, лунатиков, идолов и тех, кто не сделал ни добра, ни зла?" Я знал, что он почти что уже исчез, но, обернувшись через плечо, все же ответил: "Иблис или Джабраил, кому более дороги певчие пичуги, бирюзовые длинноокие птицы с золотыми клювами птицелову или покупателю? Или, может, тому, кто научил их петь? Ты помнишь, я как-то написал тебе письмо, на куске нежной кожи теленка нежное послание отправил я тебе, в соседний шатер, что стоял в полутора шагах от моего, в полдень, когда мы были молоды, и ты читал его, плача и смеясь, касаясь щекой моего плеча: "Имей друга для бесед; имей друга для охоты; имей друга для любовных утех, но возлюбленного друга своего никогда не води высоко в горы!.." Помнишь ли, странник!" Я вспомнил о горе мне! и поднял глаза: его уже не было, заперты были ворота страны аль-Араф, мой проводник снова был рядом. Но я повернул обратно. * * * Проводя одноликие июльские дни в заштатном городке Восточной Сибири, где бетон многоэтажек уснул, не дотрахав сытую макаронами сорокапятилетнюю бабу-пейзанку; верша быт и любовь среди скупо и одномерно двигающихся пытошных инструментов лета; в этом городке вблизи умозрительного центра мира, в ветре, двигающем пыль, но не воздух, в полутьме и гниении ибо где так темно, как не в круге у центра свечи; в этом расположении нечистот, срединного вкуса, мух, бесполезных трудов и мелкого хулиганства; в городе неблаголепия и недозвучия, низшего из сортов матерьялизма, духовной родине пиджачного любителя Некрасова и дешевых конфет без оберток, Вавилоне непоэтичности, доходящей до несуществованья; в пункте, не отмеченном в путеводителях ни Ада, ни Рая (не говоря уж о более срединных сферах), в забытом войной и просвещеньем городе, где живет мессия, выступающий по местному телевидению и страдающий аденоидами; где все убого, потно, недостаточно и немилосердно; где гнилые воробьиные речки то и дело выходят из берегов, неся разрушения сортирам, огородам и крысиным норам, а также намеки на холеру и дизентерию; здесь, где некогда, так давно, что этого словно бы быть не могло, переломали верблюжьи ноги караваны Шелкового Пути и вымерли пьянством и поносом потомки асов знаменитые племена знахарей и кузнецов, а ныне по склонам злачных дачных горок, возросших на человеческом кале, зреют невиданных размеров томаты, питаемые радиацией окрестных долин; где городской транспорт призрачней Фата Морганы, а сухие скверы, безразличные тополи и ублюдочная архитектура расползаются под взглядом, ибо швы этой реальности давно изветшали; в центре района, куда события Европ и Азий приходят чрез месяц в качестве новостей, а новости не приходят вовсе, где умирают, как отравленные крысы на полдороге к воде, моды на танцы обеих Америк; в этом месте, или времени, или состоянии, или ином, недоступном гению, измерении Сущего, живя, продолжая и продолжая жить здесь, несмотря ни на что! я каждый вечер встаю еще засветло. Я раздвигаю шторы, впускаю закат всесущего местного светила, варю чай; и жду; и надеюсь, надеюсь. Мой друг по летним вакациям Фома Кемпийский уж давно за столом: он тих и серьезен, он работает все пишет и пишет книгу, усердно и молча, изредка моргая, уперев указательный левый в висок, "Ты все пишешь!.." он неодобрительно смотрит на меня и все составляет свою подражательную книгу, в подражаньи своем напряженный если не как обезьяна, то, во всяком случае, как, скажем, кошка, беременная обезьянами. Он прихлебывает поданный мною остывающий грузинский чай, вс. сорт, который пахнет колбасой! сортов 1 и 2, изобилующих в здешней колониальной лавке и пахнущих холостяцким носком, не пьет даже он, как я ни старался, и дребезжащим голосом ментора и старого заклятого друга справляется: "Так что же? или эта твоя жизнь не преступление и не безбожье?" "Нет! восклицаю я. Эта моя жизнь, и это, все это! это не преступление, куда там! это болезнь и то, и то нет! это напасть, морок, зараза, бледная немочь, подобная зубной боли, костоеде, педикулезу, сочиненью стихов к юбилею, проказе, собачей чумке; в географии земли и небес эта жизнь и это место вечно гниющий июль меж ягодиц Господа Бога, на который ему лень глянуть в зеркало! а ты, дружище, ты продолжай писать." Он поджимает губы, отворачивается и, моргая, снова скрипит пером, а я выхожу на крыльцо, пытаясь вспомнить сон прошедшего дня, закуриваю первую за ночь папиросу и все еще надеюсь: что там, в охре вечернего неба? не туча ли то? может быть, туча; может быть, свет молний озарит наш заросший лопухом и консервными банками сад, может быть, громовой голос с небес скажет, что все прощены, и можно вернуться домой; может быть! и ливень, ливень, страшный, светлый, слезный Господень ливень прольется на нас, на сад, на городок, на этот множащийся, сочащийся, зеленеющий, колышащийся июль, очистительный, обеззараживающий дождь из дихлофоса и хлорки, из огня и кипящей серы. * * * Кафедра. Полуденная библиотека. Пятнистый июньский свет. Липкий сон, таблицы, сочленения книг; о бедная паническая, нежная, хищная память что ты: субстрат или акцидент!.. Бог и Дьявол ведут беседу в пыльных солнечных коридорах университета, подобны профессорам, один из коих рассеянно-неряшлив и худ, гениален, другой тих, носовые платки себе вышивает сам, имеет кота, тапочки, геморрой; беседа отвлеченная, некто вертит пуговицу собеседника, задача: вежливо протиснуться между ними, ибо там, впереди машут, ждут; солнце, лето, предпоследний экзамен. * * * ... и особенно здесь и теперь, среди этого хлада. Не далее как, помните, Пушкин, недальновидный маг узконационального масштаба, животномесмерический адепт, с ироническою слепотою безверья, соразмерной живейшей вере, не мог не увидеть; мы для наших покойников тоже покойники, ревенанты, выходцы, аборигены ужасных потусторонних сфер; и, иллюстрируя первым попавшимся: графиня из гроба отважно и понимающе усмехается Германну. И сквозь глухую всю в огнях и музыках, русскую зимнюю ночь над нами продолжает простирать траченые крыла наш дух скорбный демон несоответствий, и незначительный пиит, зачарованный пневматограф, строчит письмена, которых ему потом не прочесть и в посиненных потугах; но кровавые глаголы и деепричастия, вселяющие в нас такую безысходность, есть только плод орфографической неграмотности посредника, неужель не слышно вам сквозь корявые закавыки весть, благую в своей простоте! и окаянный морозный демон своей окаянностью, сам того не зная, предстательствует за всех. А поэтому будем радостны. Будем тверды и просты, и будем молиться, именно здесь и сейчас, ибо блажен демон, блажен Пушкин, блажен безумный Германн, блажен бесприютный перисприт в ледяных территориях ада; блаженны убивающие по незнанию и предающие по чрезмерности знанья; блаженны все безбожные пииты и все играющие в кости шахматными фигурами; блаженны блюдущие принципы формы и купающие персты в требухе забитого красного зверя, в голубой сентябрьский божий полдень, в кровавых кустах тальника и рябины, в гомоне и содоме лова. Блаженны все страшные грешники! ибо они те счастливцы, для кого Пришествие Спасителя впереди, огромно и волнительно, как всякое назначенное на поздний час свиданье; и так уж и быть блаженны и вы, святая графиня, идущая со свиданья под утро, рассеянно щиплющая лепестки из подаренного букета, забывшая о времени и пространстве в русском своем, литературном гробу. "ГФ Новая литературная газета", вып.8: |
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Журналы, альманахи..." |
Сергей Круглов | "ГФ-НЛГ" #8 |
Copyright © 1998 Сергей Круглов Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |