Леонид ГИРШОВИЧ

7-го июля

(Как птицы в парижском небе)


    Очерки о названиях и пространствах России и ее окрестностей.

        Urbi: Литературный альманах.
        / Издается Владимиром Садовским под редакцией Кирилла Кобрина и Алексея Пурина. -
        Выпуск пятнадцатый. - СПб.: АО "Журнал "Звезда"", 1998.
        Дизайн обложки Н.Егоровой.
        ISBN 5-7439-0035-3
        С.160-207



            Зубами выдернув из трусов резинку, Юра крест-накрест стянул ею исписанный снаружи конверт со вложенными в него авиабилетами, паспортами и израильскими деньгами, сунул пакет в карман и вышел. За сочинительством время пролетает незаметно, куда дольше оно тянулось для Григория Иваныча, который чуть не сбил Юру с ног, когда тот открыл наконец дверь.
            Юра увидел спирохету альбу - Нина, с башней картонных коробок аж до самого подбородка, спускалась по лесенке на ощупь, становясь оттого на правую ногу, как на протез. Будь Юра наблюдательней, он бы поразился: на картонках стояло ***. Следом за Ниной с грузом всяческой кошерности спускалась Зайончик, за Зайончик - Гордеева, Отрадных и другие.
            Были уважены религиозные чувства мнимых израильтян: "У Гольденбэрга" предъявят префектуре полиции приличный счет за всякие кишкес, эсик-фляйш, грибанес с желтком, колобочки, бульончики, креплах, тейглах, шанишкес и прочие шедевры польско-еврейской гастрономии; а также за разные напитки, включая вино марки "Бейлис" - для киддуша.
            Юра, пропустив их, поднялся - еще раз кинуть взгляд на Париж, может быть, прощальный. Трусы без резинки укорачивали шаг, а их подтягивать неудобно, тем более поминутно подтягивать. Тайно стреноженный, вышел он на площадку, тайно стреноженный и в прямом смысле - трусами, и в переносном - страхом высоты. Последний вздувался, как на опаре, - при мысли о риске. Юра стоял, не в силах шелохнуться - даже оглянуться из простой предосторожности, на него снизу смотрел удав. "Израиль, - напел про себя кролик слабым голосом, чуть ли не умоляюще. - Израиль, Израиль - вольные края..."
            Так ходят люди только в мультфильме - как задвигался Юра: неспешно, на чудо-суставах. Так важно достают они из широких штанин дубликатом бесценного груза тугой, крестообразно перетянутый резинкой - еще от советских трусов - белый конверт "Европа турс". Уже рука поднесена к щели между сеткой и парапетом, парапет испещрен именами и сердечками ничуть не меньше, чем
            Ой, рябина кудрявая-я-я...
            Но белый конверт так и застыл над бездной - пальцы свело. Еще немного... ну... "Израиль - вольные края..." А в ответ суровое: "Шел солдат, друзей теряя". И все. И хоть ты тресни.
            Эти проклятые, эти узкие, эти белые барки, что пришвартованы только с одного берега - в два ряда. Как и пальцы, разлепить бы их, разделить поровну между обоими берегами Сены. Как всем сестрам по серьгам, так каждой набережной бы по ожерелью: нитка барок слева - нитка барок справа.
            Если даже за ним до сих пор никто не наблюдал, никто не видел, что́ он собирается (и одновременно бессилен) сделать, то с каждой секундой опасность быть пойманным "с поличными" возрастала. Сколько он уже так стоит - стрелка-то часов не охвачена столбняком, она-то тикает себе. Как привязанному к рельсам в любом звуке чудится приближающийся поезд, так и Юре слышались позади мужские гортанные голоса... Одно движение кисти, каким мечут кости - и там выпало бы сразу двенадцать очков. Кто бы поверил, что настолько трудно это сделать, что невозможно это сделать даже под страхом смерти... И вдруг стало возможно - подумал, что три голубых "герцля" только так и удастся сохранить. Повторяем, алчность - зло, чреватое массой побочных явлений благодетельного свойства. Наделяет мужеством - алчность. Исцеляет судороги - как мы увидим - алчность. Алчность чудеса творит.
            Юра примерно предполагал, имея за плечами кое-какой опыт израильской жизни, что делается внизу, на земле - если уж в небе все время жужжат как минимум три вертолета: площадь под Эйфелевой башней очищена от туристов и оцеплена, полицейских и командос нагнали видимо-невидимо. Все просматривается. Падение предмета с Эйфелевой башни не может остаться незамеченным. Предмет будет тщательно исследован, содержимое его - если это, скажем, бумажник или конверт - учтут и возвратят законному владельцу при первой же возможности. Что таковой вдруг не представится - этого Юра не допускал. В общем-то он был спокоен: бабы - русские, те - арабцы, разыгрывалась комедь. А вот кто он - через секунду это будет уже не узнать.
            Оглянувшись, не наблюдают ли за ним, Юра увидел широкие зеленые спины - почти что рядом. Террористы, побросав свои автоматы, привычно сидели на корточках и пили еще не остывший золотистый бульон, заедая его гефильте фиш. С ледяным спокойствием пустил Юра своего белого голубя, повернулся - белый, всем телом, глаза вытаращены. Свое отражение он мог увидеть в стекле витрины. На смотровой площадке, которая от сильного ветра раскачивалась совсем как капитанский мостик, имелось несколько таких застекленных ниш, а в них сценки из истории Эйфелевой башни, представляемые манекенами. Как раз данная сценка изображала даму с облачком радужных шариков над шляпкой и нескольких мужчин в сюртуках, с ликованием, подобающим современникам Гюго, выпускавших из соломенных клеток почтовых голубей. На какой-то момент, помимо Юриного лица, в витрине отразилось лицо переводчицы.
            По стеночке Юра добрался до лесенки в "трюм" - было, было во всем этом что-то корабельное, что-то от старых миноносок времен Цусимы. Спустился - а там, внизу, тоже ликование - однако в духе современников и соплеменников других поэтов, не Виктора Гюго. Общая картина была - "Завтрак на полу". Вокруг бутылок для субботнего киддуша, беспорядочно сваленной еды возлежали говнюшки - пили, ели, хохотали.
            - Глянь, жених... а мы думали - сбежал, всесоюзный розыск объявлять хотели.
            - Берите чего-нибудь, - сказала Отрада, двигаясь и давая Юре место рядом с Сычихой. Юра сел.
            - А "горько", а "горько" когда? - закричала Петренко. - Во, портвешок-то, наливай, Райка, ему и себе. Сегодня ты невеста... - и лихо подмигнула, - а завтра я! - И, схватив один из валявшихся бумажных стаканчиков - опрокинув при этом кем-то недопитый - плеснула себе сладкого кроваво-красного бейлисовского вина. - Горько-о!
            Сычева дала Юре в руки стаканчик, налила ему, себе, выпили чинно-благородно.
            - Горько! - снова завопила Петренко истошным голосом, и все подхватили: "Горько, горько..." Сычева кротко ждала, оборотив к Юре свои лоснящиеся губы (голос чей-то: - Да она хризантема, бери ее).
            Но это же не может быть по-настоящему! Однако, когда он коснулся ее губ своими, то понял: по-настоящему. Рая обняла его несколько робко, но с заявкой. "А чего..." - подумалось Юре. Ухмыльнувшись, он тоже зашарил по бабе руками.
            Раина робость оттаивала с каждой секундой.
            - Ешь, сердечный мой, - сказала уже уверенно, протягивая Юре прямо в ладонях кусочек эсик-фляйш.
            Юра весь перемазался кисло-сладкой подливкой - но было вкусно. Всем было вкусно, все перемазались, мешая все в одну кучу, запуская пальцы то туда, то сюда - а Юра еще к тому же и за лифчик.
            "Интересно, только обжиматься будет или по-настоящему даст?"
            - Горько! - закричала Петренко, и остальные за нею тоже: - Горько!
            Поцелуй затянулся. Всем было интересно, чтоб подольше.
            - Давай, давай! - Их подбадривали, им кричали, как болельщики кричат своим.
            - Валь, - спросила Наука у Зайончик, - а тебе действительно ни разу не хотелось попробовать?
            - Нет, я до этого дела непристрастная, - просто отвечала Зайончик.
            Над Зайончик никогда не смеялись - она умела молиться. Но Наука не любила, когда та молилась, - смеяться тоже не смеялась, но вопросец могла ввернуть.
            - А почему ее Наукой прозвали? - хихикнул Юра на ухо Сычевой.
            - А потому что, - так же наклонилась к его уху Сычева, - потому что Верка-то Костина, значит, что сделала: скелет свой музею завещала - говорит, для науки. Говорит, что наука сумеет оживить человека, а не Бог. У нее вера такая - в науку. Что потом по костям всех покойников ученые оживят. Уже при коммунизме. Она за это Зайончик не любит, Валька верующая и Науке мешает... А что, Коль, может такое быть?
            - Коммунизма точно не будет. И оживлять не будут. Один раз живем.
            - Коленька, родненький, да ты что это говоришь такое - что не будет коммунизма?
            - Будет, я пошутил.
            - Смотри, а шепчутся-то как, шепчутся-то как, - сказала Отрада, не обращая внимания на настойчиво протягиваемые ей Гордеевой тейглах. - Да отвяжись ты к Богу в рай! Сама ешь...
            - Мы о Науке - что так ее прозвали, - объяснила Рая, - а не о том, о чем ты думаешь.
            - Молчи, Сычиха, - отобью мужика! - Наука придуривалась, что опьянела, на самом деле только слегка повеселела. Но этой темы ей действительно не хотелось сейчас касаться, это - святое, это - и Трушина, тетя Дуся. Тетя Дуся обладала над Костиной какой-то неизъяснимой властью, может быть, еще большей, чем над всеми остальными. Посвящена ли была в самое сокровенное Наукиной веры, а может, лично была связана с этим сокровенным - мы этого никогда не узнаем. Так и останется Трушина великой тайной Веры Костиной.
            - А вот, - Трушина ни с того ни с сего представляет Юре Гордееву, - Настасья, ненастьюшко наше.
            Зарево заката, предвещающее ненастный день, - такой действительно сидела сейчас Гордеева, глаза опущены, не шелохнется. Обижена на Любу Отраду. Впрочем, от этих слов тети Дуси она дернулась в нервном смешке.
            - Тоже мне, горе луковое, - продолжала тетя Дуся. - Ну, сама бы и съела.
            - Не хочу!
            - Ешь, ешь, а то как Нинка станешь.
            Последнее подействовало.
            Петренко стала подражать тете Дусе:
            - А это Чувашева, мы Крольчихой ее, Коля, зовем.
            - Не ври! - взвизгнула Чувашева. А Петренко и счастлива.
            Подошел Григорий Иваныч, в промежутках между исчезновениями слонявшийся тенью: покрутится там, покрутится сям - возле лифта, заискивающе ловя взгляд террориста; виновато улыбнется другому, что висел на телефоне, а когда тот отодвигался, пропуская в туалет, Григорий Иваныч в туалет не шел. Он поднимался по лесенке, но тут же с трясущейся челюстью сползал (не просто спускался). Земля была в трехстах метрах; 300 м - это так мало, когда не сверху вниз. И во всем искал Григорий Иваныч подтверждение готовящейся расправы, или наоборот - тому, что это переводчица только пугала. Подошел к пировавшим на полу. Постоял неприкаянно, так и не приглашенный, хотя бы приличия ради, принять участие в общем веселье.
            - Ну что, девушки, приятно время проводите?
            - Угу, - закивали все, - спасибо... об нас не беспокойтеся... - Но послышалось и негромкое: - Слуга двух господ, - что Григорий Иваныч предпочел пропустить мимо ушей.
            - Ну, хлеб да соль, - сказал он.
            И вдруг не кто-нибудь, сама Трушина, которая никогда из подполья не выходила, всегда под дурочку работала, под этакий разнесчастный воз дерьма, который приходилось вечно тащить, - Трушина открыто, не таясь, говорит нравоучительным суровым голосом, при полной тишине:
            - Ем да свой, а ты воотдаль стой.
            И Григорий Иваныч ушел. В туалете он плакал: вот в чем решение судьбы моей, вот отчего так сердце сжималось, вот подтверждение, что переводчица не врала... Бабы вышли из повиновения, Трушина открытым текстом давала понять: не дни - часы твои, Грицайко, сочтены. А ведь гадала иначе. Эх, утопить бы на болоте ее тогда сразу, как в старые годы делали - а то сплетня и вышла. Нельзя, нельзя было ей говорить ничего.
            - А чего его так отшили? - лениво поинтересовался Юра, разнежившийся вконец. Бесстыдство, оно расслабляет с непривычки - Юра еле ворочал языком. Было томно, грязно, пьяно, сытно, раскинемся вот так все вповалку.
            Сычиха, тоже томная, тоже сытая, обляпанная едой, отвечала:
            - Слуга двух господ, Колюша.
            - Правильно, только так и надо с ними, с коммунистами, - одобрил Юра.
            - Станьте, дети, станьте в круг... - напела Петренко - вопросительно.
            - Ну что, бабки, в кружок? - спросил кто-то.
            Раин взгляд затуманился, стал маслянист, но тут Надя предупредила:
            - Атас! Переводчица...
            Та прошла, бросив взгляд на Юру, на остальных. Это был косой взгляд, взгляд неодобрения. Юра бы охотно ее окликнул, спросил бы расползшимися губами: "Ну чего такого дурного мы делаем?" Он вспомнил: она ходит, нервничает, потому что для нее это настоящий террористический акт. Небось, думает, что сейчас их начнут кидать за борт. Можно было бы просветить, конечно, - сказать, что это переодетые арабы, русских они в жизни не тронут - если уж ты совсем дура и допускаешь, что евреи способны на такое... Но Юра не смел смотреть ей в глаза: она ему прямо сказала, что он хвастун, враль, а никакой не корреспондент. Потом второе: откуда он про арабов узнал, как он об этом догадался - он что, полиглот? Пришлось бы сознаться... А уж это фиг! Он - русский Коля, а не еврейский Юра. И препуций на месте - если кто жаждет убедиться.
            - Ах ты мой пуцлик! - вместо того, чтобы бежать утешать переводчицу, он обхватил обеими руками Сычиху, в шутку, как борец, и повалил. - Ах ты мой препуцик!

            Рая (которая ***) сидела и дожидалась, чего не ясно, в одной из комнат некоего здания на рю Шагрирут - в переводе на русский Посольская улица. Посла Аргова девятью годами позже террористы ранят прямо в мозг, из-за чего начнется ливанская кампания. Впрочем, сам Аргов предпочел бы умереть неотмщенным: вторжение в Ливан он осудит как член партии Авода (труда). Но когда еще это будет - еще был жив Бен-Гурион, когда Рая сидела в израильском посольстве в Париже.
            Она совсем не помнила, что пожелала Юре свалиться с Эйфелевой башни. Теперь, когда это пожелание было близко к осуществлению, она всхлипывала. В отличие от Юры ни есть ни пить она не могла - ей тоже предложили, и тоже полный кошер (может быть, не такое все вкусное - надо захватить Эйфелеву башню, чтобы потчевали обедами от Гольденбэрга). И вот Рая сидит, терзаясь неведением, как вдруг входят в комнату два серьезных озабоченных господина и торжественно кладут перед ней ее и Юрин паспорта, три сотенные, авиабилеты, белый конверт "Европа турс" - словом, как в анекдоте: "Здесь живет вдова Рабиновича?" Естественно, Рая решает: это все, что осталось от Юры. Любой бы так подумал - и умный, и дурак. Два господина (не иначе как персонажи упомянутого анекдота) спешат исправить свою оплошность. Нет же, она их неправильно поняла, положение Юрино, конечно, не из легких, но она еще не вдова, о!.. Юрин поступок они назвали геройским, молча ждали, пока Рая прочитает его послание на Землю. Рая, плохо соображавшая, мысли разбегаются, читала еще дольше, чем Юра писал. Один господин, разумовский по-российску, восхитился литературными талантами Юры: так красиво написать... така богата мова... Второй по-русски мог сказать только "давай деньги, давай часы", он объяснил Рае еврейским языком, сколь неоценимую услугу оказал Юра "нам". О том, что под видом израильтян действует группа Жоржа Хабаша, они уже думали...
            - Не думали, а знали, - уточняет польский еврей, встречая укоризненный взгляд румынского собрата.
            - ...но доказательств никаких не было.
            - Теперь же есть, теперь можно оповестить об этом интернациональную прессу без ущерба для наших а́гентов.
            - Мо́ше, - сказал румынский еврей, - подумай, о чем ты говоришь.
            - Ты думаешь, Цвийка, мужу этой дамы будет грозить бо́льшая опасность, чем теперь? Что они с ним немедленно расквитаются?
            - По правде говоря, да, - сказал Цвийка.
            - Ошибаешься. Поверьте мне, ханум, что он ошибается. Если хотите знать, для вашего супруга сейчас самая надежная защита - то, что он израильтянин...
            - Мо́ше, ты что, сдурел? Подумай, что ты говоришь?
            - Не мешай. Они и дальше всеми силами будут изображать из себя израильтян, а значит, с израильтянином ничего не случится. Наоборот, смертельная опасность нависла сейчас над русскими.
            - Возможно, Мо́ше, ты и прав. Во всяком случае, геверти, мы сделаем все от нас зависящее для спасения вашего супруга. В этом можете быть совершенно уверены...
            - Ведь теперь благодаря ему стало возможным предпринять решительные шаги...
            - Мо́ше!.. Всего вам, сударыня, наилучшего. Письмо, написанное вашим мужем, мы, с вашего позволения, возьмем с собой. Не исключено, что оно нам еще понадобится.
            - Оно будет переведено на семьдесят два языка с сохранением всех его художественных достоинств - всех!
            Анекдотическая пара удалилась. Ну точно персонажи анекдота. Это они попавшего под каток Рабиновича просунут под дверь его собственной квартиры. Э-э, постойте! Да это же были братья Маркс!
            У Раи голова совсем шла кругом: арабские террористы работают под евреев, Юрка на Эйфелевой башне ведет себя как герой, семьдесят два языка... Триста лир надо не забыть - а смотри-ка, не забыл, послал своей Раечке денег, любит Раечку... Снова стала она всхлипывать, уже в блаженстве. Это блаженство - быть любимой. Блаженство - когда есть страна, которая всегда готова взять тебя под свою защиту. Всюду, во всех уголках мира есть своя рю Шагрирут - залог того, что израильтянин, еврей, в беде не будет оставлен. Его приютят, обогреют, окружат любовью... Любовь - это самое главное.

            - Любовь - это самое главное, - заметил Юра - совершенно телепатически - тиская Раю Сычиху и называя ее самым причудливым образом: и "пуцликом", и "препуциком", и "пестиком", и "свастиком" ("Ах ты мой свастик..."), и "жопкиным хором", и "чулочком", и "носочком", и "трусиком", и "лифчиком", и просто "сиськиным своим" - и еще массою других ласкательных имен.
            Рая млела, прочие хохотали до слез, до упаду заливались, уж так, уж так, ну словно они - помещик, по рукам и по ногам связанный взбунтовавшимися крестьянами, которому коза лижет пятки.
            - Ну, мнения о тебе твой Колька!..
            - Ну, язык у мужика...
            А Юра, слыша это, и рад стараться.
            - Голяшкин, Лягушкин, Кудряшкин, Штанишкин.
            - А правда, сыграем во мнения?
            - Не-е, в "угадайку".
            - В "угадайку", в "угадайку", - поддержало большинство женщин.
            - Это как это, в "угадайку"? - спросил Юра.
            Ему объяснили: он должен зажмуриться. Только честно, не подглядывать. Его кто-то целует в губы ("страстно - как твоя Раечка"), а он должен угадать, кто это был. Все в рядок стоят и ждут, на кого он укажет.
            - Годится, - дурацким голосом согласился Юра.
            - Только чур не лапать, - предупредила Чувашева. - А то в прошлый раз Надька всех на ощупь угадывала.
            - А вы что, и между собой играете?
            - Когда мужика нету - чего ж. Вон Гордеева уже доигралась, - усмехнулась тетя Дуся.
            (Усмешка в собственный адрес, которую суровый и в то же время копеечный жизненный опыт распространяет на всех и вся, не позволяя, ввиду своей ограниченности, судить о других иначе, как по себе, - эта усмешка в последнем случае - устремленности вовне - имеет множество оттенков: завистливый, самоуничижительный, злобный, презрительный, недоверчивый - мол, знаем вас, красиво поете; эта усмешка может быть хорошим щитом, но меч она плохой - о чем до поры до времени "усмехающиеся" не подозревают, введенные в заблуждение именно упомянутой привычкой одно измерять другим: по себе судить о других, по щиту судить о мече... И потом начинается - кризис национального сознания: ах, как же так!? Как жестоко мы обманывались! Меч-то, оказывается, наш никуда не годен - это щит, падла, вводил в заблуждение... И волчье: карауууууууууууууууууууул! Мы - собачье дерьмооооо!)
            (Я отвлекся, разбирая свойства российской усмешки. Зачем мне это? Признаться, с одной лишь целью: потрафить читателю. Читателю необходима время от времени какая-нибудь благая весть, мысль проводимая - "явно", "скрыто", "художественными средствами", читатель видит ее и спокоен: значит, обмана нет, и это подлинная литература. Идейность ведь прием не литературный - социальный. Причем, вышесказанное в равной мере относится и к сказавшему это и лишено снобистского высокомерия. Читая других, я такой же читатель, как все. Уж как обожаю гуманистический пафос (а какой катарсис у меня от него!), роман как метафору заповеди "не убий" или любой другой, или всех заповедей чохом - обожаю. Меня учат добру... И примечание: без толку для добра, но с немалой пользой для учителя.)
            "Так что, и тетя Дуся будет в "угадайку" играть?" - подумал Юра, однако, помня, как мягко было лежать на ее коленях, против не имел ничего.
            Действительно, встали все. Тетя Дуся со стоном подняла свои двенадцать пудов, перевалившись сперва на колени и опершись потом об одно обеими руками.
            - Глазки закрой, ротик открой... - Негры пританцовывают вместо того, чтобы просто ходить, у структуралистов что ни слово, то цитата, а вот Петренко - такова уж ее природа - может только напевать. - Глазки закрой, ротик открой, - промурлыкала она, показав как - подняв при этом брови и округлив рот, что Юра более или менее исполнил; с ними, с восемью сразу, он чувствовал себя как с одною, совершенно не было стыда. Честно ждал он, сомкнув трепещущие веки, у баб же происходило какое-то шебуршение, должно быть, шепотом договаривались перед началом игры - трудно себе представить, что это они друг дружку по-девчоночьи подталкивают: иди ты - нет, иди ты. Наконец, только хотел он облизнуть пересохшие губы, как ему предупредительно облизнул их чужой язык - будто бы подготовил рабочее место - и последовал продолжительный поцелуй со всякими ухищрениями.
            По существу, это было состязание поцелуев. Каждая старалась не ударить лицом в грязь и предлагала свой собственный патент на сладострастие, вернее на умение угодить чужому сладострастию, понимание которого, без предварительной примерки, волей-неволей было умозрительным, отчего большинство упомянутых ухищрений своей цели не достигало.
            Сперва Юра не угадал Любу Отраду - от нее ожидал другого, потом не угадал Костину (Науку), она целовалась зрело, ненадуманно - ничто не выдавало непосредственного участия в этом будущего музейного экспоната. Никого не узнал, не узнал даже Сычеву, уже много раз его целовавшую, - сказав, что это тетя Дуся. Рая обиделась, а напрасно: поцелуй тети Дуси - это было то, что доктор прописал. Плохо целовались: Петренко - больно закусившая ему губу, изображая силу страсти; Чувашева - как будто в первый раз в жизни: агрессивно, мокро, к тому же нехорошо пахла - Юра подумал, что это Нина; Нина тоже никуда не годилась. Удивительно нежно, мягко так, поцеловала его Зайончик. "Ненастьюшко наше", Гордеева, целовалась хорошо.
            - Товарищ корреспондент недогадливый, - сказала Наука. - Ну а какая хоть лучше всех была, слаще-то какая?
            Юра ничего не слыхал про яблоко раздора. Он хитро подмигнул, в знак того, что согласен стать судьей, и медленно начал обводить взглядом соискательниц - а те уж придавали себе "пикантность", и даже Трушина отнюдь не оставалась над схваткой: растопыренными пятернями она схватилась за груди и нагло заулыбалась своему Парису. Ну? Кто же будет мисс Пацалуй?
            Но тут пошли события, заставившие о конкурсах позабыть. Израильское посольство сделало заявление, согласно которому террористы, удерживающие на Эйфелевой башне советских туристов, принадлежат в действительности к группировке Жоржа Хабаша, а вовсе ни к какой не "боевой еврейской организации "Тэша бе-ав"". Цель их - дискредитировать сионистское движение, в частности настроить международное общественное мнение негативно по отношению к крупномасштабным акциям в поддержку советских евреев.
            Террористов, когда они об этом узнаю́т, охватывает бешенство. Доказать, что они те, за кого себя выдают, по их мнению, можно только одним способом - и нечего ждать до шести. Сейчас, немедленно совершится первое жертвоприношение, в четыре двадцать по местному времени - это прокричал в телефонную трубку условно названный "номером первым", затем велевший переводчице подтвердить его слова. В трубке послышалось какое-то междометие - болевого происхождения.
            - Они совещаются, с кого начать, - проговорила наконец переводчица. - Здесь двое мужчин, остальные женщины. Боюсь... - но тут она заговорила захлебывающейся скороговоркой, пользуясь, по-видимому, минутной отлучкой своего цензора: - Их не четверо, а пятеро. Второй мужчина - их человек. Он пристал к нам в лифте, выдает себя за москвича, свободно говорит по-русски. На нем рубашка - такая же точно, как под курткой у одного из этих, я обратила внимание. Слышите? На них одинаковые рубашки, какие носили лет семь назад - наверно, израильские... Я очень опасаюсь в первую очередь за этих двоих, - речь ее стала вновь подцензурной. - Да... Общее положение? До сих пор было спокойным. Да. Да, если б не заявление израильского посольства. Оно их страшно оскорбило, и теперь, боюсь...
            Телефоном завладел "номер первый":
            - Мы начинаем, сейчас, сию же минуту. Чтобы ни у кого не осталось сомнений, кто мы и чего добиваемся.
            Дальнейшее подтвердило опасения переводчицы. Честь, которой не пожелаем никому, выпала на долю Григория Иваныча: его именем открывается синодик этого дня. Помните, как он по первому стуку отпирал дверь и выходил - быстрей даже, чем по соображениям сугубо практическим можно было ожидать? (Только обойдемся без психологий.) Его схватили, верней, поначалу просто взяли за руки, потому что схватили б сразу - он бы не вырвался с криком: "Трушина, ты же говорила, что можешь..." - и уж тут-то его схватили. У Юры на глазах Григорию Иванычу дали хорошенько - раз, еще раз - после чего ноги Григория Иваныча стали сотрудничать с замышлявшими сбросить его вниз с Эйфелевой башни. Но это ладно, главное - когда в момент неравной схватки на одном из мнимых сионистов зеленый армейский дутик распахнулся, то Юра увидал под ним - свою рубашку, сиреневую, в меленькую клубничку, такие продавались на рынке (о чем переводчица, собственно, уже успела доложить на большую землю). Сволочей этих действительно экипировали так, что комар носу не подточит.
            "И до сих пор они ничего не заметили?" Такова была первая Юрина мысль. Вторая же, лихорадочная, была: сорвать рубашку с себя, как срывают объятую пламенем одежду - он даже физически ощутил жжение по всему телу. И на третье пришло ему в голову плаксивое, быстро говорящее, с блатным южным выговором, который в такие минуты забывают скрывать: "Да шшо ты суетишься под клиентом, шшо ты суетишься под клиентом - тебя, цуцика, вычислили давно". С соответствующей миной он провожал самоходные ноги Григория Иваныча, исчезавшие из виду.
            Все подались к лесенке, соблюдая безопасную дистанцию. Переводчица тоже - и тоже стояла, задрав голову, словно сквозь потолок можно было что-то увидеть. Одна лишь Надя (как в таких случаях говорят - верная своему профессиональному долгу?) бесшумно, скинув босоножки, стала подыматься по ступенькам, пока по плечи не оказалась снаружи.
            - Они его наверх в дырку суют как бревно... на стоечку, - начала Надя свой репортаж, то выглядывая, то пригибая голову. - Суют все еще... руки не связаны, нет... я думала, связали - нет, машет, пролезать не хочет... А там такие ножницы у них огромные, они всё тычут ими в него, чтоб лез... Ой, ткнули за милую душу. Всё. Затолкали наверх... Лежит, вцепился...
            Юра вспомнил, как Трушина, или кто там - сказал, что Григорий Иваныч боится высоты. "Это же... это же сломанную руку заламывать, это же по ране тебе за...уячить!" Он на миг вообразил, основываясь на опыте собственной акрофобии, что́ у человека в душе сейчас делается - представил себя поверх сетки... Внизу Париж, как на ладони - на замахнувшейся ладони. А отведешь глаза - синь неба. Хочешь, чтоб ударила тебя Эколь Милитэр? Трокадеро? Пятнышко золотого купола? Барки на Сене? А может, шапито - оно пестрей, чем кетонет Иосифа, который, в кровавых пятнах, разодранный, принесли братья к шатру Иакова?
            - Бля-а-а... - прошептал Юра.
            - Он вцепился пальцами в эти проволоки, - продолжает Надя. - Зажмурился, не глядит... А тот его ножницами - колк! Ножницами - колк! К краю всё... Сейчас палец... чтоб не держался... сейчас отстрижет...
            Переводчица бросилась к пустовавшему телефону:
            - Алло! Алло! Вам известно, что здесь происходит? Ах, ведете наблюдение...
            - Он не шевелится, - сообщала Надя. (И переводчица дублировала; седьмого июля 1973 года, live (как "кайф") с Эйфелевой башни, причем в момент начавшейся экзекуции - или уже закончившейся...) - Да-да, - подтвердила Надя, - больше не шевелится. Они ему уже знаете куда ткнули? Ноль внимания.
            Реагируя на внезапную автоматную очередь, все пригнулись, как в современном балете - та же пластика. Но Надю, казалось, ничто не могло устрашить.
            - Он в него из автомата! А полилась-то! Как в ду́ше "Политработника" - одна струища бьет, другая еле-еле... Их самих замочило... (Семантически они были квиты: они замочили его.) Кричат на того, который стрелял... чего-то ссорятся. А Григорий Иваныч проливается-то весь... шухер, тикайте!
            Сама она не успела, "номер первый" выволок ее за волосы и стал орать, в ярости позабыв, что Надя его не понимает. Переводчица по ступенькам затопала ей на выручку каблучками:
            - Он говорит, что вы... - она запнулась, - ...должны сбросить вниз тело, - из его крика она перевела только это, относившееся, разумеется, не к одной Наде.
            - А ну, свистать всех наверх! - скомандовала Валя Петренко.
            Прикинули, как лучше сделать, и решили: нужна швабра - или что-то на длинной палке, чтобы, спихивая, не принять самим кровавый душ. В подсобке, в туалете, стояла как раз швабра. Если участие в субботнике и не было стопроцентным, то лишь благодаря Трушиной да Юре, оставшимся внутри. Валя бодро запевала, швабру неся на плече, как какие-нибудь грабли, или с чем еще, не считая ружья, принято маршировать:

        А ну-ка, девицы, а ну, красавицы,
        Пускай поет о вас страна...

            - Пошел бы взглянул. Чего, со мной, со старой бабой, сидеть, - кокетливо сказала Трушина Юре, который со страху был ни жив ни мертв: следующий - точно он. Они обещали, начиная с шести, каждый час... неужели уже шесть?
            Его била дрожь, мелкая, как клубничка на его сиреневой рубашке.
            - Это что ж, мы с тобой одни здесь? - продолжала Трушина. Словно возражая ей, раздались остренькие шаги - оказалось, принадлежавшие переводчице. Переводчица взглянула на них издали и снова скрылась. - У, пособница, - прошептала Трушина с ненавистью. - Думает, я не знаю, кто она. Она-то, Коля, здесь главная. Она Григория Иваныча убила, понял? Ну, это не наше дело: две собаки дерутся, третья не лезь. Григорий Иваныч на всех стульях хотел сразу усидеть - жизнь таких не любит. Я девкам сказала: вы, девки, не бойтесь, мы их дел не знаем. Чего ты, Коль, дрожишь-то? Не дрожи, дурак! Тебе чего бояться - кого надо было, того уж нет. Сейчас девочки там приберутся, и, Бог даст, в кружок станем.
            В иное время, в иных чувствах пребывая, Юра, может, и вынес бы чего из тетидусиных разговоров. Но не теперь, когда всё - и когда это "всё" ему заслонило всё. Зрачки его души уже оставались неподвижными. Тетя Дуся чего только не делала - и прижала к себе его безвольное маленькое существо, и топила его голову на груди своей. Бесполезно. Юра впадал в полудрему, страх разливался сном. Ему грезился Бог. Это была самая безбожная картина в мире - лучше скажем, это была даже не картина, а соблазн - ее себе представить.
            Совокупное человечество в протяженности временно́й образует ТЕЛО. Хавроньей развалилось ОНО во всемирной луже. Нарождаются новые клетки, умирают старые - эти людишки... (еще презрительней) индивидуумы... - но сама тетя Труша невозмутимо лежит кверху брюхом. Причем, клетки мозга не чета клеткам копыт, целые народы - что там по отдельности люди! - не из равноценного материала. Говорят же индусы, что из ступней Пуруши получаются рабы, из бедер - воины, ну а кшатрии и брамины - это руки и голова. Браманизм заблуждается лишь в одном: никакого Пуруши нет, а есть тетя Хрюша. А что ЕЙ действительно есть дело до каждой своей клеточки - жившей, живущей, еще не рожденной - так это согласуется: в пятку вонзится осколок - тоже будет больно.


    Окончание повести Леонида Гиршовича                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Urbi", вып.15

Copyright © 1998 Леонид Гиршович
Copyright © 1998 "Urbi"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru