А.ВОЛКОВ

Белые горы над синей водой


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 3 (5), 1996. - СПб.: Феникс, 1996.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-85042-072-X
            С.12-26



    1

            Невелик двор бабы Дуни. От улицы отделяет его невысокий подгнивший заборчик, одним краем упирающийся в беленую хату, а другим - в темную, осевшую от времени бревенчатую комору, крытую клочковатой соломой. От крыльца ведет к коморе выложенная бурым кирпичом тропка, и склоняются над ней золотые блюдца июльских подсолнухов.
            В один из летних вечеров зашел к бабе Дуне слепой Иван. У Ивана и дела другого нет, кроме как ходить целыми днями по селу, играть на отполированной пальцами бамбуковой свирели, а вечерами забредать в первую попавшуюся калитку, где всегда нальют ему жирного топленого молока, хлеба дадут краюху. Но в тот вечер ушла баба Дуня к подружкам в "дурака" играть, и во дворе была только рыжая кошка Жульета и белобрысый бабкин внук, десятилетний Вовка.
            Жульета лежала на крылечке, глядя прищуренными желтыми глазами на закат, а Вовка сидел рядом и искал у нее блох. Выбрав из шерсти бойкое черное насекомое, он пускал его на доску и аккуратно давил ногтем.
            - Что, нет дома бабы? - спросил Иван, притворяя калитку.
            - Не, - заулыбался Вовка, - один я.
            - Что делаешь? - спросил Иван, подходя к крыльцу.
            - Блох из Жульеты вылущиваю, - ответил Вовка и погладил кошку по животу. Жульета муркнула и мягко чиркнула Вовку ногтями.
            - Соняшники не вылущивал? - спросил Иван.
            - Зеленые, - разочарованно протянул Вовка.
            Слепой сел рядом с ним и пробежал пальцами по дырочкам свирели. Голубоватые белки его больших глаз светились спокойно и задумчиво, отчего лицо Ивана казалось тонкой маской, вылепленной из темного воска.
            - Сыграй что-нибудь, - попросил Вовка, - я люблю, когда ты играешь.
            - Я что-нибудь не могу, - улыбнулся Иван.
            - Неправда, - тихо сказал Вовка, - ты все можешь.
            - Все могу, - согласился Иван, - а когда просят, не могу.
            - А тебя просят?
            - Бывает, что просят...
            - И зря, - сказал Вовка, - ты и так все время играешь, ходишь и играешь...
            - Все играют, - усмехнулся Иван.
            - Все, а так как ты - никто.
            - Тебе нравится?
            - Да, - сказал Вовка, - и бабе Дуне нравится... Она плачет, когда ты играешь, но ей все равно нравится, я вижу...
            - У ней деда Петра мелом завалило, - сказал Иван, - потому и плачет.
            - А мы вчера к деду на кладбище ходили. Маки положили и пряник.
            - Склюют воробьи ваш пряник.
            - Пусть...
            - Вашу хату еще дед Петро белил? - спросил Иван.
            - Он все хаты белил, - ответил Вовка.
            - А ты ходил на белые горы?
            - Рано еще, орехи не поспели.
            - Орехам рано...
            - Хочешь молока? - спросил Вовка, - баба Дуня в погребе поста-
            вила.
            - Топленое?
            - Ага...
            Вовка сорвался с крыльца, пробежал по тропинке, задевая головой за подсолнухи, и спустился в погреб. Земля студила босые ноги, пахло кислой капустой и лягушками. Вовка нашел в темноте кринку, обхватил ее ладонями и стал подниматься по узкой деревянной лесенке. И услышал свирель. Тонкая, словно слепая, мелодия, задумчивая, как Ивановы глаза, наполнила двор, комору и поплыла над вишневыми садами вечернего села. Со двора проникал в погреб пряный аромат маттиолы, и скользили по темным бревнам красноватые лучи заходящего солнца. По улице проходило стадо, взбивая копытами серую пыль и позванивая колокольцами. На меловых горах курчавился орешник, и темнели в белых склонах дыры пещер, откуда вырубал для села мел дед Петро.
            Он осторожно встал, прижимая к груди кринку, и пошел к Ивану. Слепой сидел на крыльце, держа в руках свирель, и смотрел куда-то поверх Вовкиной головы, где спускалось за белые горы вечернее солнце. За забором, в серой пыли, взмыкивая и обмахиваясь хвостами, шли коровы. Среди них, пощелкивая кнутом, крутился на пегой кобыле пастух.
            - Хлеба принести? - спросил Вовка, опуская кринку.
            Иван кивнул.
            Вовка сбегал в хату и принес большой ломоть черного хлеба и соль.
            - Белые горы высокие? - спросил Иван.
            - Не очень, - ответил Вовка.
            - Они как хаты?
            - Выше.
            - Тогда высокие...
            - Тогда все горы высокие...
            - И все белые?
            - Не все.
            - А какие?
            - Бывают черные.
            - И тогда хаты вокруг тоже черные?
            - И хаты черные.
            Красные лучи солнца пробивались сквозь далекий темный орешник.
            - Сыграть тебе про белые горы? - спросил Иван.

    2

            Деда Петра завалило в начале июня, когда горы стали подсыхать от летнего солнца, и глина отваливалась от сводов пещер большими пластами. Похоронили его на белопольском кладбище, недалеко от большой корявой груши, которая рясно цветет каждую весну, а за лето обрастает мелкими твердыми плодами.
            В начале лета бабка выбирает солнечный день и с утра, когда тень от груши ложится на дедову могилу, всю колючую от кустиков сухой травы, отправляется в дорогу, завернув в платок вареные яйца, пряник, хлеб. Вовка тем временем носится по огороду и набирает ворох крупных садовых ромашек. Потом они идут через все село, и по дороге баба Дуня раскланивается со всеми встречными старушками и говорит, что они идут "до Пети", хотя это и так видно из Вовкиного букета и черного бабкиного платья, несмотря на жару, глухо застегнутого под самый подбородок.
            От жары смуглое бабкино лицо покрывается каплями пота, седые волосы выбиваются из под платка, но она все идет, прямо, по-стариковски переставляя ноги и опираясь на палку. Вовка бежит впереди, выпугивая из дорожной пыли ленивых лупоглазых кур и оглядываясь на бабку.
            Где-то вдали играет на свирели слепой Иван, кудахчут куры, разбрасывая лапами землю под лопухами и что-то выклевывая из нее, проезжает машина, вздымая над дорогой серую мучнистую пыль. Бабка останавливается передохнуть и белым платком стирает пот со лба.
            Незаметно они подходят к кладбищу, бабка крестится, Вовка отворяет перед ней калитку, тропинка обрывается вниз, и Вовка поддерживает бабку под руку.
            Среди маленьких сухих холмиков стоят проржавевшие ограды, выцветшие фотографии белеют на темных крестах, низкие вишни стелются ветвями по траве. Звенят цикады, крупные плоские ящерицы соскальзывают с горячих камней, васильки синеют по склонам старой воронки от снаряда, порхают над ними разноцветные бабочки, неподвижно висят полосатые мухи и стеклянные стрекозы.
            Они идут по тропинке, и звуки Ивановой свирели постепенно замирают вдали. Когда они подходят к дедовой могиле, бабка начинает глухо всхлипывать и вздрагивать всем телом. Иногда останавливается, опираясь на палку, и смотрит вперед, где на холмик и крест над ним падает тень от большой груши, и беззвучно плачет, пошевеливая сморщенными губами. Глядя на бабку, Вовка тоже начинает плакать и размазывать кулаком слезы.
            Поплакав, бабка падает на колени, откинув в сторону палку, и ползет по траве, выкрикивая высоким рыдающим голосом: "Ой, да на кого ж ты мене покинув!.." Дальше Вовка уже не может разобрать слов, но он тоже ползет рядом с бабкой и ревет в голос.
            Но вскоре бабка успокаивается, несколько раз касается холмика лбом, целует землю, а Вовка кладет под крест букет ромашек, выбрав из травы сухие прошлогодние стебли.
            Бабка принимается убирать могилу, вырывая пальцами бурьян и сухую траву, а Вовка собирает весь этот мусор в ладони, относит в сторону и бросает на дно старой воронки. По дороге он успевает поймать ящерицу, но верткое животное быстро надоедает ему, он отпускает ящерицу в траву и смотрит, как она убегает, мелко подрагивая чешуйчатым хвостом.
            Убрав могилу, они садятся под грушу, и бабка разворачивает на земле платок с едой. Они едят хлеб, яйца и запивают теплым квасом из бутылки.
            Солнце поднимается все выше, воздух замирает, и тень от груши подползает к босым Вовкиным ногам. Со стороны реки, где по склону переливаются светло-зеленые метелки проса и среди зарослей кособочится хата рыбака-пенсионера Лешки, доносится стук вальков по мокрому белью. Лешка проплывает на лодке, поскрипывая уключинами весел.
            А бабка сидит под грушей, скрестив на коленях узловатые, с набухшими венами руки, и думает, думает... Бог ее знает, о чем.

    3

            Деда Петра завалило пять лет назад. Вовка тогда был еще совсем маленьким, и это была первая смерть на его недолгом веку.
            В гробу дед лежал так же, как и жил: его губы были плотно и сильно сжаты, сухое крепкое лицо спокойно смотрело в потолок медными пятаками, плоские пальцы с так и не вымытой из-под ногтей глиной крепко удерживали свечу, словно дед, даже мертвый, следил за тем, чтобы капли подтаявшего воска на костюме не смутили строгой торжественности последних часов пребывания тела раба божия Петра на земле.
            Вовке даже показалось, что дед сам приготовил себе все это, поставил гроб на стол и, только уверившись, что тот стоит плотно и никуда не свернется, лег в него. Он и при жизни был для Вовки таким: ходил, раздвигая воздух наклоненными вперед плечами и, что бы ни делал: менял ли подгнившую ступеньку на крыльце, закапывал ли в саду слепых котят Жульеты, плотно прибивая землю лопатой, месил ли белую глину, по локти запуская в ведро длинные сухие руки, курил ли, глядя на играющего во дворе Вовку, - все это было проникнуто спокойным властным правом распоряжаться судьбой всякого живого и неживого существа не только на бабкином дворе, но и там, в другом мире, который начинался за калиткой.
            И вот из этого другого мира привез как-то деда колхозный конюх Серафим. Тяжело заскрипели ворота, конь зацокал подковами по красному кирпичу, втягивая во двор телегу, залепленную навозом и грязью. Рядом с дерюгой, под которой угадывались очертания человеческого тела, лежала баба Дуня, молча уткнувшись лбом в отброшенную на доски дедову руку. Следом за телегой во двор ввалилась толпа народу и заполнила двор шарканьем ног, шепотом, редкими всхлипываниями и кислым махорочным дымом.
            С утра день был душный, но вдруг рванул ветер, словно вывернув наизнанку тополя, крупные капли дождя замолотили по крыше, тело деда сняли с телеги и быстро унесли в дом, и в толпе только раз мелькнуло перед Вовкиными глазами дедово лицо, слепо откинутое назад с комком белой глины вместо рта.
            Серафим развернул телегу, выехал за ворота и погнал коня крупной рысью.

            С того дня дождь зарядил на всю неделю. Под ним несли через все село гроб, капли воды стекали по гладко выбритым дедовым щекам, и лицо его до самого последнего момента выражало только уверенность в том, что все происходящее, включая дождь и почти ослепшую от слез бабу Дуню, в высшей степени справедливо, и грех даже думать о том, что все могло случиться как-либо иначе.

    4

            Одноэтажный кирпичный дом участкового Головенко по фундаменту окаймляет незатейливый орнамент, выложенный из того же самого кирпича. От времени и сырости зубчики орнамента обросли голубоватым лишайником, что придает дому основательный, отдающий стариной вид. Ворота, ведущие во двор, сколочены из доброго, обожженного паяльной лампой теса, все щели между досками тщательно законопачены, так что совершенно невозможно увидеть, что делается на головенковском дворе. Слышно только, как кудахчут куры, хрюкает и чавкает в хлеву раскормленный боров, да порой доносится ленивая полуденная ругань.
            - Чего ж ты Грицьку пахты не налив? - вопрошает жена Головенки Галина, в меру заплывшая жиром баба с хитрыми маслянистыми глазками.
            - Та воно не голодне, - отвечает Головенко, лузгая семечки и смачно сплевывая шелуху.
            - Як же не голодне? Дывысь яке худе...
            Хряк шумно сопит и трется боком о бревенчатую стену хлева, как бы тоже негодуя на участкового.
            Все происходит там, за тесовыми воротами, но стоит лишь скрипнуть калитке, как на улице появляется подтянутый, несмотря на выпирающий живот, молодцеватый, несмотря на гладко выбритую голову, и грозный, поскрипывающий яловыми сапогами участковый. В жару лицо его мгновенно покрывается потом, он вытирает его надушенным клетчатым платком, расстегивает кобуру и достает оттуда папиросу. Делать ему совершенно нечего, и он, покуривая, отправляется в сквер, где даже в самую жарищу сохраняется легкая освежающая прохлада, где можно выпить пива в "Вечирке", посидеть на лавочке, глядя как белопольские пацаны с рогатками выслеживают осторожных, не раз стрелянных местных воробьев.
            Пацаны боятся Головенки как огня и никогда не отваживаются при нем забираться по ставням "Вечирки" под самый карниз и, рискуя свернуть себе шею, вышаривать цепкими руками воробьиные гнезда. Если бы Головенко захотел, он мог бы, конечно, врасплох застать пацанов за этим лихим занятием, но он человек по натуре мягкий, деликатный до такой степени, что если и случается ему по должности вмешиваться в людские дела, то после на него нападает такой приступ робости, что участковый не вылезает на улицу три дня подряд. Эту великую тайну знает только жена Головенки, но интересы дома заставляют ее держать болтливый от природы язык за зубами.
            Головенко и дом себе выстроил от робости, и хозяйство завел чуть ли не первое в Белополье, и форма на нем так пригнана, что от одного вида жутко делается. И потому, стоит ему только появиться в какой-нибудь горячей точке села, скажем, в районе вечерней драки на пустыре за танцплощадкой, как распри тут же прекращаются и стороны разбегаются по кустам, пообещав друг другу непременно замириться при следующей встрече. А Головенко постукивает мундштуком папиросы о кобуру, выкуривает ее, пуская дым в темноту, и слушает, как играет на танцплощадке радиола: "... дочь родилась у шарманщика старого Карло..."
            Дочь его Лида давно вышла замуж, и на свадьбе впервые широко распахнулись тяжелые створки ворот, поставили по всему двору столы, и неделю лился рекой крепкий голубоватый самогон.
            Накануне свадьбы первый раз за всю службу воспользовался Головенко пистолетом. Он вошел тогда в загородку, выгнал во двор очередного Грицько, передернул затвор и выстрелил борову в лоб. Пуля отрикошетила, разбив стекло в веранде, боров вытаращил на участкового налившиеся кровью глазки и закрутился на одном месте, жирно подрагивая отвисшим брюхом. И тогда Головенко выпустил в него всю обойму, оцепенело глядя, как появляются в грязной щетине аккуратные маленькие дырочки и кровь выплескивается из них и заливает черную, изрытую копытами землю. В конце концов хряк издох, участковый опалил его паяльной лампой и разделал тушу, выковыривая из мяса тупые желтые пули.
            А когда свадьба прошла, Головенко разобрал столы, вымел двор и в воскресенье купил на рынке следующего Грицько, который всю дорогу заливисто визжал и первые два дня колотил копытцами в стены хлева. Но участковый три раза в день наливал ему полное корытце пахты, смешанной с кормовой мукой, и вскоре поросенок затих, залег в угол на ворох соломы и только изредка подходил к загородке и просовывал между жердями перепачканное в навозе рыльце.
            Но с тех пор, как уехала дочь, участковый стал все чаще появляться на танцах, но на площадку не входил, а подолгу стоял в стороне, выкуривая папиросу за папиросой, и поглядывал на ярко залитую светом эстраду. Жена как-то попыталась устроить ему нагоняй за поздние возвращения, но Головенко молча вытянул перед собой руки, сцепил их в замок и так хрустнул пальцами, что больше разговоров на эту тему между ними не было.

            Когда хоронили деда Петра, участковый шел впереди, обнажив до блеска обритую голову и подпирая плечом угол гроба, а перед свежим холмиком сбивчиво обронил несколько фраз, что дед Петро "тоже вот, ветеран трех войн, а потому..." И не договорив, вынул из кобуры пистолет и восемь раз выстрелил в серое дождливое небо.
            На памяти белопольцев это был второй случай, когда участковый Головенко стрелял из своего пистолета.

    5

            Хата Семена Коханого, единственного и лучшего белопольского портного, по самые окна вросла в крутой бугор на правом берегу реки. От бугра к воде тянется болотистая пойма, в дождливые дни уныло шуршит над ней камыш, а в ясные летние вечера истошно горланят крупные пучеглазые лягушки.
            Хату эту построил еще отец Семена Игнат, молчаливый одинокий мужик, объявившийся в селе после гражданской войны. Все лето он строил хату, а пятилетний Семен сидел во дворе и лепил "куличики" из белой глины. Перед самой войной Игнат умер, а Семен собрал котомку, заколотил ставни и исчез неизвестно куда. Объявился после войны, такой же хмурый и молчаливый, как отец. Пришел со стороны Гарнали, позванивая начищенными медалями и мелко взбивая пыль новенькой "деревяшкой", обитой медными заклепками. Расколотил ставни, весь день строгал во дворе какую-то доску, а когда вывесил ее над воротами, любопытным белопольцам сразу стало ясно, что Семен Коханый есть мастер-портной, готовый в короткий срок и за сходную плату (можно натурой) сшить любое платье из материала заказчика.
            Раз в неделю Семен надевал полинявшую гимнастерку с наглухо привинченной "Красной Звездой" и относил на почту письмо, адресованное в Ташкент некоей Марии Кулешовой, и так же аккуратно, раз в неделю, получал ответ. Через год ответы неожиданно прекратились, а одно из последних писем Семена вернулось с пометкой "адресат выбыл". Семен пришел домой, уселся на бугре, перечитал собственное письмо и месяц не сводил немигающих глаз с пыльной гарнальской дороги. По этой дороге и пришла к нему Мария, высокая стройная дивчина с загорелым лицом и такими же черными, как у Семена, глазами.
            Первые два сына, Михайло и Павло, пошли ростом в мать, а крепкой широкой костью в отца. Младший сын Микола, появившийся на свет неожиданно для всех после того, как Семен уже семь лет запойно пил, был еще мал, и потому было неясно, в кого он пойдет. По малолетству никто не называл Миколу по имени, но прилепили к нему короткую кличку Кех, которая, несомненно, вела происхождение от фамилии Коханый.
            Старшие братья обычно держались вместе. Все лето они ходили босиком, в полотняных штанах и вылинявших до белизны майках. Целыми днями валялись на белопольском пляже с красивым названием Большая Левада, лениво таскали из-под моста ершей, накручивая леску на палец, играли в "очко", хлестая по траве засаленными картами. Тут же неподалеку крутился с ватагой жилистый, загорелый до черноты Кех.
            Машины везли с элеватора зерно, оно просыпалось сквозь щели в кузовах и вперемешку с комочками сухой земли скатывалось под мост, где завивалась воронками вода. Проезжала на сенокос водовозка, громыхая ковшом по ржавым обручам. Порой конюх Серафим поворачивал телегу к реке, лошадь забредала на отмель и, обмахиваясь хвостом от налетающих слепней, подолгу пила воду.
            Как-то под вечер, когда солнце уже не так сильно палило пляж, машины съехались к реке, шоферы вышли на траву, разминая затекшие в суставах ноги, разложили на земле газеты, выставили стаканы и стали пить самогон, закусывая салом и луком. До белопольских баб быстро дошел слух, чем занимаются у реки их мужья, и они стали подходить со стороны села, выкрикивая имена, разнообразные междометия и потрясая в воздухе сжатыми кулаками. Шоферы вначале лениво отругивались, а потом разделись до трусов и стали по очереди спускаться к воде, нетвердо переступая по песку босыми ногами. Они заплывали на середину реки, переворачивались на спину, раскинув руки и выставив к солнцу бледные впалые животы, и течение медленно сносило их к сваям. Бабы ругались, забредя по щиколотки в воду, а они плыли вниз, глядя в небо из-под полуопущенных век. И когда в этой суматохе один из шоферов как-то боком скользнул вглубь, оставив по себе гирлянду прозрачных пузырей, не сразу дошел до всех смысл случившегося.
            Первым взвился на мосту Кех. "Мындра потонув!" - заорал он не своим голосом и пулей кинулся к братьям, мусолившим карты. Те рванулись к реке, на ходу стягивая штаны и майки, мелькнули в воздухе мускулистыми телами и ушли в воду. Несколько раз появлялись на поверхности, в гробовой тишине молниеносно переглядывались между собой и, согласно кивнув головами, ныряли снова.
            Но нашел утопленника Кех. Верткий, как водяная обезьяна, он соскользнул по замшелой свае под мост, тут же вылетел на поверхность и заорал: "Воно пид мостом застряло!" Братья подплыли, вытащили шофера из воды и втянули на мост, до крови ободрав руки о торчащие комли. Общими усилиями они согнули утопленника пополам, вылили из него бурую пенистую воду, перевернули на спину, разжали зубы обломком удилища и, попросив Кеха зажать ему нос, стали вдувать воздух, по очереди опускаясь на колени. Вскоре шофер задышал, порозовел, приоткрыл глаза и вяло, бессильно выругался.

            По утрам Мария Коханая выходит на рынок, застилает липкий прилавок куском грубого холста и выкладывает на него пестрые ситцевые фартуки и рубахи, скроенные на манер солдатских гимнастерок. Товар расходится бойко, ибо Семенова работа ценится не только в Белополье, но и в Гарнали и прочих окрестных селах. Сыновей своих Семен тоже обшивает сам. Каждую весну он снимает с подрастающих детин мерку, неделю качает здоровой ногой педаль разбитого, стучащего, как пулемет, "Зингера", и на первые танцы Михайло и Павло выходят в новых, черного сукна, брюках, клетчатых пиджаках и ситцевых рубахах военного покроя. Впереди, надвинув кепку на глаза, вышагивает Кех. Сегодня ему предстоит лихая и рискованная работа: танцплощадка на десяток окрестных сел одна, а потому надо в первый же вечер раз и навсегда дать понять, кто на танцах хозяин. Ну, разумеется, до хозяина Кеху далеко, но его роль не менее трудна и почетна: "найти прокладончик".
            А означает это вот что. Вечером, когда в сквере темнеет и аллея скупо освещается двумя-тремя фонарями, Кех затаивается в кустах и ждет. Он уже знает, что они здесь, гарнальские богатыри с лихими чубами и закушенными в зубах папиросами. Из кустов Кех видит участкового Головенко, стоящего у танцплощадки и пускающего дым в щели между штакетником. Впрочем, штакетника братья наломают из ограды сквера, что выходит краем к темному пустырю. Кех прислушивается и сквозь музыку "...дочь родилась у шарманщика старого Карло..." улавливает шаги и негромкие, нарочито небрежные голоса. Тогда он выходит из кустов, сбивает кепку набок и независимо, словно сам по себе, идет на говор. Это гарнальские. Обычно их человек пять-шесть, и в темноте они различаются только по росту. Но даже самый маленький выше Кеха на полголовы.
            Кех останавливается на пути самого высокого, известного в Белополье под кличкой Сальцо.
            - Сальцо, а Сальцо, дай закурить? - невинно обращается к нему Кех. Сальцо останавливается, сплевывает с губы окурок, и он ложится между ними огненной точкой. Затем он аккуратно складывает кукиш и подносит его под самый козырек Кеховой кепки, сопровождая сей жест такими выражениями, которые унижают и втаптывают в грязь не только Кеха с братьями, но и все Белополье, включая участкового Головенко, хотя тот Головенко, может, и не подозревает, что хулиганы Коханые будут сегодня отстаивать на пустыре и его милицейскую честь.
            И Коханые отстаивают, бьются до последнего штакетника в заборе, сопит разбитым носом Кех, уворачивается, чуть приседая, Михайло, сплевывает выбитый зуб Павло, поднимаясь с холодной земли. Но они не одни: плечом к плечу с Михайлой работает кастетом недавно вышедший из колонии Толька Мындра, отца которого откачали братья, носится чертом поджарый Колька Грищенко по прозвищу Падло. "Ну ты, хрен с бугра!" - орет кому-то Михайло.
            Участковый Головенко привычным глазом отмечает исчезновение из поля зрения братьев Коханых, но неписаный свод местных законов не позволяет ему вмешиваться в первую драку на пустыре.

            К похоронам деда Петра Семен сшил сыновьям крепкие косоворотки из черного сатина. Они шли, поддерживая гроб крупными покатыми плечами, и промокшая под дождем ткань плотно облегала их спины. Сам Семен шел впереди, рядом со слепым Иваном, и глухо постукивал деревяшкой в такт свирели.

    6

            После смерти деда Петра баба Дуня совсем сдала. Перестала даже замечать плесень на хлебе, и если бы Вовка не выхватывал у нее из-под носа сухие позеленевшие корки, так и слюнявила бы их беззубым ртом, запивая бесцветным чаем из блюдечка. Играя в "дурака" на пару с бабой Пашей, она еще на слух запоминает все карты, вышедшие из игры, но порой путает масти, бьет короля вальтом, и после возгласов подружек: "Чого ж ты, Дуня, не бачишь, чи шо?", - виновато накрывает карту ладошкой и оправдывается: "Дюже тёмно..."
            Оживает она только к вечеру, когда подливает масла в красное стеклышко лампадки и снимает нагар с фитиля. Огонек разгорается и выхватывает из темноты лик святого в чеканном серебряном окладе. Святой чем-то похож на деда Петра, но не такого, каким он был при жизни, и не того, который лежал в гробу, крепко удерживая свечу в пальцах, а на какого-то третьего, каким белопольцы его никогда не видели.
            Бабка садится на постели в белой ночной сорочке, достает из-под подушки рукописный молитвенник и перелистывает страницы, крупно исписанные химическим карандашом. Вначале она что-то невнятно бормочет, глядя в тетрадку и поправляя побитые очки, сползающие к кончику носа, но вскоре кладет молитвенник на подушку, поворачивает голову к иконе и начинает говорить просто, совсем по-будничному: "Дошчик седни опять не выпав..." Этой простенькой фразой начинает она подробный рассказ о том, что произошло в Белополье за истекший день. Что утром на рынке продала она полмешка семечек по пятаку за стакан, что забыла притулить корыто к дыре в заборчике и куры забрались в огород и поклевали первые желтеющие помидоры, что к бабе Паше, той, что гонит горилку на все Белополье, приехал на машине зять, привез полный багажник гнутых стеклянных трубочек, полдня возился в "заводике", обшитом тесом, а остальное время расхаживал по двору и нудно пилил тещу за то, что "заводик" дает совсем не тот доход, на который он, зять, рассчитывал. А баба Паша сидела на крыльце, курила, сплевывала под ноги зятю и добродушно поругивала его "куркулем" и "москалём". Еще жалуется на то, что Вовка совершенно отбился от рук, целыми днями носится где-то с младшим Коханым и его компанией, а что ест - вовсе непонятно, только вот с Гарнали иногда доходят на рынок слухи, что пропала на реке утка или исчез с пастбища гусь. А младший Коханый, тот, который Микола, "вже зовсим сказывся", и кому, как не ему, было угнать из ночного председателева жеребца. Где Кеха носило всю ночь, так и осталось тайной, но взмыленный жеребец наутро выщипывал сухие стебельки на конюшенном дворе, а Кех весь день спал в бурьяне на огороде и вылез только к вечеру, "в волосьях репьяки, зовсим як чертяка..." Одряхлевшая, доживающая свой век старуха говорит не спеша, размеренно, и от того все события в ее устах приобретают одинаковую важность. Правда, обидно, что от засухи "дюже дрибненьки" выходят "та гирки", но это все ничего, их ведь и засолить можно. А Вовка растет, "цей год" зарубка на косяке от прошлогодней на четыре сантиметра ушла...
            Бабу Дуню крестили в православной вере, и от того обращается она к богу с теми словами, что придут на ум. Закончив молитву, крестится, слегка касаясь щепотью лба и сорочки на плечах. В эти минуты она никогда не плачет.

    7

            Ранним утром, когда туман от реки прозрачным саваном стелется над долиной, плавно обтекая громадные скирды сена, когда первые петухи редко и сонно перекликаются над селом, размыкает замок своей плоскодонки рыбак-пенсионер Лешка. Табаня веслами, он выводит лодку на середину реки, разворачивает носом против течения и бесшумно гребет, глядя, как смыкаются за кормой волны и пропадают на воде круги от весел. Солнце еще не взошло над белыми горами, и тени от них тянутся по долине до самого Белополья. После долгой июльской засухи ветки ивняка выступают из воды, клочьями свисает с них тина и стелется по течению длинными изумрудными нитями.
            Береговые ласточки с пронзительным цвирканьем вылетают из норок и проносятся над самой водой, глотая воздух и мошкару широко раскрытыми клювами. Лешка гребет мягко, чуть перегибаясь вперед
            и упираясь ногами в поперечину. Колени у Лешки гладкие, круглые, вспухшие от ревматизма. Бесцветными глазами смотрит он из-под полей соломенной шляпы, не плеснет ли где всплывший из глубины окунь-горбач, взрезая мелкую рябь колючим плавником. Тогда Лешка подгребает к отмели, следит, где вскипит вода от вспугнутой мелочи, бросает туда снулого живца и через мгновение подсекает, сгибая удилище в дуги и подтягивая бьющегося окуня к борту. Но это только начало, а основная Лешкина рыбалка начинается дальше, за Гарналью, где стоят у него крепкие капроновые сети. Рыбнадзор уже в течение нескольких лет пытается выследить Лешку, но тот хитер, бросает сети по всей реке, переставляет их с места на место, неприметно заламывая над водой ивовый прутик. Да и проверяет чуть не затемно.
            На рынке есть у него даже свой прилавок, шершавый от чешуи и рыбьей крови, на котором выкладывает Лешка свежую, прямо с реки, рыбу. Правда, до этого, еще в лодке, пока ее тихо сносит течением к Белополью, он дырявит рыбьи губы тупым крючком и сдирает ножом следы сетей на чешуе, так, на всякий случай; на белопольский рынок ходят только бабы, а рыбнадзор живет в районе, за сорок километров от села.
            Раз в год, примерно в начале лета, когда вода в реке чуть мутнеет от июньских дождей, Лешка грузит в лодку ящик самогона, ставит пятилитровую банку с мелкой, нежно посоленной щучьей икрой и уплывает вверх по течению в большое село Суджу, где есть маслозавод и маленький полустанок в трех километрах. Что делает Лешка в Судже, никому в точности не известно, но возвращается он без ящика, без банки, долго тычется носом лодки в берег, переступая борт, мешком валится в воду, выползает на берег, отряхиваясь, как дворовый кобель после дождя, дрожащими руками замыкает цепь вокруг колышка и уволакивает в хату холщовый тюк с бугорками поплавков, выпирающими на холстине.
            Возвращаясь из Суджи, Лешка обыкновенно "сушит весла" и спит на дне лодки, прикрыв лицо соломенной шляпой. Но как-то раз, подплывая к тому месту, где стояли его старые сети, он проснулся от дикой жажды, перегнулся через борт и стал пить воду, шлепая губами по мелкой волне. Напившись воды, он сел на скамью, закурил подмокшую папиросу и бессмысленно уставился вперед, туда, где уходила за поворот залитая солнцем река. И вдруг оттуда, из-за поворота, где над самой водой заломлен был тоненький прутик, услышал Лешка явственный плеск и тихие голоса. Он загнал лодку в камыш, спрыгнул в воду, подобрался к обрыву с берега и увидел, что Вовка и Кех по очереди прыгают в воду и исчезают под ивовым кустом. На траве вяло шевелили плавниками два крупных язя и небольшой окушок.
            Лешка тихо, одними губами, выругался и вернулся в лодку в самом мрачном расположении духа. Вначале ему даже захотелось выехать из кустов и слегка погладить Кеха веслом по башке. Но покурив и смяв в пальцах окурок, он вышел из лодки и пошел по берегу, сутуля широкие костистые плечи.
            Если бы Вовка и Кех обладали свойством обращаться в самую плевую рыбу, вроде пескаря или ерша, они бы непременно так и сделали, увидев возникшую над кустом Лешкину фигуру. Правда, Кех мгновенно отпустил в воду большого окуня, выбрав пальцы из скользких жабер, и даже рванул было к камышам, где, по звериному чутью, должна была стоять Лешкина лодка, но в последний момент гигантский размах предстоящего преступления устрашил Кеха.
            - Вылезайте на берег, пацаны, - с тихой скорбью в голосе сказал Лешка. После войны он несколько лет отсидел в лагерях, и с тех пор в торжественных случаях переходил на чистейший русский язык.
            - Да не бойтесь, не убью, - добавил он, видя, как нерешительно переглядываются между собой Кех и Вовка, покачиваясь на воде.
            Когда они вышли на берег, Лешка протянул Кеху пачку "Беломора", тот нерешительно, поглядывая исподлобья, вытянул папиросу посиневшими от холода пальцами и прикурил от Лешкиной спички.
            - Замерзли, цуценята, - усмехнулся Лешка и принес из лодки последнюю бутылку самогона.
            Кех глотнул, поморщился, шумно захлюпал носом и протянул бутылку Вовке. Тот поперхнулся огненной жидкостью, закашлялся и чуть не упустил бутылку в траву. Лешка пошевелил ногой издыхающего язя, сел, потирая ладонями вспухшие колени и, глядя на загустевшее до черноты небо над гарнальской церковью, сказал: "Однако, пацаны, гроза идет..." И в тот же миг полыхнула над Гарналью ветвистая молния, гром с треском распорол душную тишину над рекой, и редкие крупные капли дождя запузырили воду. Тогда они втроем вытянули лодку на берег, перевернули, подперли веслом и уселись под днищем, глядя, как пенится под дождем река. Пацаны молчали, а Лешка, неторопливо, прислушиваясь к стуку капель, рассказывал свою жизнь. Как воевал, как попал в плен, как бежал оттуда и травили его собакой. Собака была небольшая, но сильная и гибкая, как черт, и он задушил ее, привалясь спиной к громадному камню, торчащему из болота. И ушел в лес, стирая с лица горьковатые пенистые капли собачьей слюны. А за плен вкатили ему еще десять лет, но вышел он через семь, по амнистии.
            Гроза прошла в сторону Белополья, и туча истаяла над селом, истекла последними каплями, но Лешка все рассказывал, а Вовка сидел рядом с ним и неумело курил первую свою папиросу.
            - А рыбу ловлю с тех пор, как себя помню, - неожиданно закончил Лешка, - а пенсия у меня двенадцать рублей пятьдесят восемь копеек...
            И вдруг захохотал и повторил "Пятьдесят восемь копеек!.."

            Когда хоронили деда Петра, Лешка шел плечом к плечу с участковым Головенко, слегка склоняясь вперед, чтобы не перекашивать гроб, и тихо поскрипывал зубами от боли в коленях.

    8

            По ночам над Белопольем темно и тихо, только ухает в пустой колокольне сыч. В войну купол колокольни снесло шальным снарядом, а сразу после войны всем было как-то не до звона, и местный председатель покрыл колокольню кровельной жестью, укрепил под крышей большой бак с водой, и получилась водонапорная башня. Она возвышается над селом, зияя красными кирпичными прорехами из-под обвалившейся штукатурки и обрастая за лето кустиками полыни, что гнездятся по каменным щелям до самой крыши.
            А на крыше, возле иглы громоотвода, в ворохе сучьев, выводят птенцов белые аисты или, по-местному, "черногузы". По утрам, когда солнце поднимается из-за белых гор и тень от колокольни ложится на рыночную площадь, старший "черногуз" запрокидывает голову на спину и, слегка растопырив белые с вороненой каймой крылья, выстукивает длинным клювом дробные деревянные трели. В изобилии гнездятся под крышей галки, и птичий помет сплошь покрывает землю у подножия башни. По вечерам все белопольские галки собираются в одну огромную стаю и с диким гвалтом летают над селом, шурша крыльями в воздухе. Полетав, они собираются на громадный, чуть ли не в десять обхватов, тополь, что нависает ветвями над домом и огородом участкового Головенко, и большое дерево становится черным от птиц. Иногда Головенко в расстегнутой рубахе выходит на крыльцо с ружьем в руках, и, не целясь, палит в крону с двух стволов. Галки крупным черным горохом осыпаются в картофельную ботву, а уцелевшие с диким ором взрываются вверх и рассеиваются в голубом небе. Через некоторое время они снова собираются в стаю, которая совершенно не уменьшается, несмотря на столь решительный террор, и поглядывают сверху, как дерутся из-за их побитых сородичей белопольские кошки.
            Темнеет в Белополье рано и быстро. Сторож Гаврила зажигает над крыльцом "Сельмага" желтый фонарь, садится на перевернутый ящик, ставит к стене ружье и, загибая заскорузлыми пальцами углы, читает журнал "Человек и закон". Берданка у Гаврилы заряжена солью, человек он сугубо мирный, и интересует его не романтика детективных сюжетов, но сам факт законности или незаконности того или иного деяния.
            Воровать в "Сельмаге" нечего, выручку продавщица Нинка забирает домой, а ром "Негро", от которого в магазине полки ломятся, не идет ни в какое сравнение с тем "первачом", что чуть ли не круглые сутки гонит в дровяном сарайчике длинная и сухая, как саранча, баба Паша.
            Почитав, Гаврила опускает журнал в карман дождевика, забрасывает берданку за плечо и несколько раз проходит перед "Сельмагом", распугивая мелких зеленых жаб, что прыгают со всех сторон к светлому пятну у крыльца и беззвучно ловят длинными языками ночную мошкару.
            Походив перед "Сельмагом", Гаврила отправляется в дровяной сарайчик бабы Паши. Когда он распахивает дощатую дверь, баба Паша сидит на чурбане перед небольшой печуркой и подбрасывает в огонь торфяную крошку. Как внушителен он в этот момент: крупными складками спадает с плеч дождевик, волосатая рука сжимает ремень берданки, круглые очки красновато поблескивают из-под козырька кепки-восьмиклинки.
            - Пришел, начальничек, - скрипит баба Паша, выпуская огромный клуб папиросного дыма.
            - Все колдуешь? - спрашивает Гаврила, тяжело опускаясь на скрипучий ящик у двери.
            - Подлазь ближе, начальник, - сплевывает в огонь баба Паша, - а то как продует, так и помрешь, и пушку твою тебе в головах вместо креста вобьют...
            Гаврила вместе с ящиком ползет к огню, оставив у стены берданку. Устроившись поудобнее, он достает из дождевика журнал, отгибает угол и продолжает прерванное чтение.
            - Чего там? - перегибается к нему баба Паша.
            - Да вот, - со вздохом откидывается Гаврила, - зять убил топором, из-за денег...
            - Гроши, гроши, - вторит ему баба Паша.
            Кипит, булькает в котле брага, тускло светятся в полумраке стеклянные змеевики, в рядах упругих зеленоватых бутылок по полкам многократно отражается огонь печурки.
            Некоторое время они сидят молча, Гаврила сворачивает самокрутку и раскуривает ее от лучины, взяв себе за правило никогда не переводить спички, сидя у живого огня. Баба Паша подбрасывает в огонь брикеты черными от торфяной пыли руками и смотрит, как пробивается пламя.
            - Ох, и пьет нынче народ, - издалека подъезжает сторож, кося очками на бутылки.
            - Пьет, - соглашается баба Паша.
            - И ведь всякую гадость пьет, - развивает тему Гаврила.
            - А вот это мы еще поглядим, - покашливает баба Паша, - поглядим, попробуем...
            - Попробовать-то надо, - степенно соглашается Гаврила, - без пробы какой товар, одно название...
            - И ты туда же, пьяница, - усмехается старуха.
            - Я не пьяница, я дегустатор. - Гаврила систематически читает журналы и поэтому никогда не коверкает мудреные слова.
            Баба Паша бросает окурок в огонь, поднимается со своего чурбана и уходит в глубь "заводика", пригибаясь под змеевиками. Возвращается с побитой эмалированной кружкой, до половины налитой прозрачным самогоном, ставит эту кружку перед Гаврилой, опускается на чурбан и закуривает новую папиросу.
            Сделав глоток, Гаврила шевелит бровями, прищелкивает языком и бормочет: "Добре, добре..." Осушив кружку, он опускает внутрь горящую лучину, и посудина вспыхивает изнутри тягучим голубоватым пламенем.
            Захмелев, Гаврила заводит еженощный разговор о том, что не такая уж она и проклятая, эта горилка, разумеется, если попадает она в хорошие руки и пьется не как попало, а в торжественных, подобающих к тому обстоятельствах. Вспоминают они бесконечные белопольские крестины, свадьбы, похороны, поминки, и горилка вспоминается то горькой, как полынь, то сладкой, как переспевшая малина. Горечью сшибала она с ног на поминках деда Петра, сладко, до самозабвения кружила головы на свадьбе Лидки Головенковой, торжественно и чинно разливалась по стаканам, когда провожали в армию Михайлу, а через год и Павла. Вспоминают, как на Ильин день налился по самые уши Лешка-рыбак, как утопил он замок от лодки и бегал потом к шоферу Мындре за автомобильным тросом. Что было дальше, никто в точности не знает, но Кех с самой серьезной рожей настаивает на том, что сам видел, как Лешка привязывал один конец троса к обрывку цепи, а второй - к собственной ноге. А потом, рассказывал Кех, переступил порог, рухнул на лежанку и храпел всю ночь так, что с окон посрывало ставни, а просо вокруг полегло "ей бо, аж до самой земли!.." Вот и верь после этого Кеху. Порой они прерывают разговор и слушают, как ухает сыч. В этот миг крючковатый нос и седые космы в багровых отблесках огня делают бабу Пашу похожей на колдунью.
            В такие ночи Вовка выбирается на крышу, смотрит на небо, в миг, когда над Белопольем сгорает тихая августовская звезда, шепчет: "Я хочу, чтобы лето никогда не кончалось... Я хочу, чтобы..." След звезды истаивает в небе, и загадать второе желание Вовка не успевает.


    "Постскриптум", вып.5:                      
    Следующий материал                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.5

Copyright © 1998 А.Волков
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru