Ян ШЕНКМАН

Пушкин не пушкин


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 2 (7), 1997. - СПб.: Феникс, 1997.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-901027-05-1
            С.273-281.


            Взаимоотношения автора и того, что принято называть "образом автора", - компетенция скорее психиатра, чем литературоведа. Произведения искусства лишь наполовину принадлежат к материальному миру, но эскулапу, всерьез пекущемуся о душевном спокойствии картины или романа, стоило бы самому обратиться к коллеге.
            Увы, синдром Ивана Бездомного - удел всех, кто соединен с жизнью с помощью неодушевленных предметов, то есть, попросту говоря, отъединен от нее. Для пишущего человека это состояние тягостно вдвойне. Инстинкт автора борется в нем с естественным желанием стать героем романа. Но чем строже форма произведения, тем больше дистанция между ним и тем, кто его сделал. Стихи, как наиболее самодостаточный способ организации текста, вообще ставят поэта в положение камикадзе. Петер Шлемиль рыдает. Тень стихотворца в любой момент способна отделиться от тела, а то и вовсе счесть его тенью собственной тени. Двойственность хочет стать тройственностью, и образ кричит: "Я - прообраз!".
            В этом зеркальном мире есть свои, устоявшиеся отражения. Как шепот рождается прежде губ, так пушкин поселился в зеркале задолго до рождения человека с этой фамилией и остался там после его смерти. Он - коллективное бессознательное двух последних столетий. Пушкин останавливает коня на скаку, пушкин ходит в народ, скрывается от охранки. Пушкин, как компьютерная мышь, разгуливает по амбарам любого текста.
            Мы можем выбрать того пушкина, который нам нравится больше: пушкина-Лермонтова, пушкина-Гоголя, пушкина-Блока, пушкина-Бродского. Но отказаться от выбора у нас, увы, уже не получится. Мы теперь знаем, как это называется, и имя как магнитом тянет то к одной, то к другой фамилии. Здесь, впрочем, нету большой беды. Александр Сергеевич и сам частенько бывал царемпетром, моцартом, дантом, пугачевым и прочими пиндемонти, прежде чем стать Пушкиным.
            Слово пушкин имеет еще одно значение. На русском языке оно означает поэт. Определить поэта как социальную роль, род занятий или способ психической организации - сказать только часть правды. Гребенщиков говорит, что поэт - приемник. Думаю, поэт - это место. Место, где происходит поэзия. Впрочем, мне известны поэты, которые ничего не пишут. Их святое место пустует. Мастера дзен рекомендовали опорожнить стакан, прежде чем наливать в него воду. Поэта сравню со стаканом, чью форму принимает вода. Говоря иначе, способ смотреть, а не выражать точку зрения, - вот что такое поэт. Он сам точка зрения и не связан прямо с тем, на что смотрит.
            Самые разные предметы, темы и люди вызывали у Пушкина живой интерес. Живой настолько, чтоб сделать их мертвыми, превратить в произведение искусства. Именно многообразие тем, то есть горизонтальная ось, по которой распространяется гений, говорит о его универсальности. Но специфическое распределение ценностей не позволяло А.С. становиться профессионалом в какой-либо области, то есть принадлежать ей целиком, а заставляло выбирать точку, открывающую более широкий обзор: быть поэтом. Ведь если верить Аристотелю (а ему можно верить), поэт - версификатор скорее действия, нежели метра. И следовательно, те, кто прибегает к стиху исключительно для описания политических и исторических перипетий, изложения научных сведений и проч., - люди другой профессии.
            Итак, нужно было писать стихи, чтобы материализовать миф, который всегда свидетельство объективизации сознания и зачастую полностью игнорирует мифотворца. И все же постараемся найти в пушкинских стихах его собственные следы, восстановить механику процесса, увидеть воочию, как именно пушкин проявляется через Пушкина. Иными словами, найти его негатив.
            Бессмысленно обращаться за этим к стихам "о поэте и поэзии", как писали в школьных сочинениях. Мы рискуем найти там то же, что находят учителя литературы на выпускном экзамене: не негатив - сплошной позитив. Тексты, являющиеся откровенной литературной игрой, столь любимой Пушкиным, - тоже не лучший материал для нашей цели. Не стоит прибегать и к каноническим "Памятнику", "Пророку" и "Разговору книгопродавца с поэтом", где автор деспотически указывает нам, как его понимать. Гораздо интересней, по-моему, обратиться к стихам, не связанным напрямую с темой поэта. В них Пушкин проговаривается нехотя, бессознательно.
            Думаю, большинство пушкинских стихотворений можно легко отнести к стихотворениям "на случай". Это говорит не об их жанровой принадлежности или о мгновенной отзывчивости поэта (хотя мышление Пушкина поистине диалогично: в сократовском, кастанедовском, в джазовом понимании диалога), а скорее о том, что для него сам предмет стихотворения, сама реалия - лишь отправная точка, повод, дающий возможность высказаться вообще. Дальше работает версификация этого повода - то, что и отличает, например, живопись от фотографии.
            Описание Царского Села, противоречивое в контексте разных стихотворений, а уж в топографическом отношении и подавно; изображение Полтавской битвы, пренебрегающее исторической правдой; портрет женщины, иногда настолько абстрактный, что посвящение звучит некоторой издевкой, - все это довольно удачно характеризует пушкинское отношение к поэзии. Ему, очевидно, необходимо было преодолеть некий речевой барьер, чтоб начать говорить. Действительность лежала в пушкинской ладони бесформенным слитком неизвестной породы, комком глины, лишенным очертаний. И, имея собственное мнение о том, какой ей надлежит быть, он брал в руки резец и делал все, что хотел. Однако без исходного материала, бывшего изначально и не имеющего к поэту никакого отношения, он не только не достиг бы своей цели, но не обзавелся бы даже мыслью о ней. А значит, Пушкин и вообще любой микеланджело выступает ни в коей мере не творцом, а лишь добровольным его помощником.
            Идеально, наверное, было бы иметь золото пушкинской поэзии в чистом виде, наслаждаться его методом как таковым. Но, увы, это невозможно, как невозможен в литературе, по крайней мере тогдашней, разговор без повода.
            Приведу довольно далекую аналогию, поясняющую эту мысль. В 1939 году великий саксофонист Чарли Паркер со своими музыкантами разрабатывал тему популярной песни Рея Нобла "Чероки". Совершенно новая пьеса Паркера, созданная на базе "Чероки" и названная "Ко-ко", стала одним из классических образцов стиля би-боп. К произведению Нобла, который был, естественно, не слишком доволен Паркером, "Ко-ко" не имеет практически никакого отношения. И все же: без Рея Нобла Паркер, конечно, не стал бы менее гениален, но, возможно, написал бы одной пьесой меньше.
            Иначе говоря: разговор без повода идеален, но нереален, никогда не состоится, а если и состоится, вряд ли будет воспринят.
            Вот что писал Пушкин в 1829 году в альбом Е.Н.Ушаковой:

        Вы избалованы природой;
        Она пристрастна к вам была,
        И наша вечная хвала
        Вам кажется докучной одой.
        Вы сами знаете давно,
        Что вас любить немудрено,
        Что нежным взором вы Армида,
        Что легким станом вы Сильфида,
        Что ваши алые уста
        Как гармоническая роза...

            Эти строки, к несчастью, не вызывают зримого образа. Не говоря о чувстве. Мы видим лишь то, что поэт хочет похвалить адресата, но сам предмет похвалы надежно скрыт от нас под покровом формальной куртуазности. Все эти "алые уста", "нежный взор" и "легкий стан" звучат наподобие "добрый вечер", "как поживаете". Они применимы к тысячам женщин. Более того: от нас скрыт и сам поэт. В легкости слога мы чувствуем способность Пушкина писать в таком духе до бесконечности. Но вот разбег закончен, выполнен долг вежливости и наконец Пушкин проступает сквозь пушкина. Следует блистательная концовка. Для нее, а не для Ушаковой, возможно, и было написано это стихотворение:

        Авось на память поневоле
        Придет вам тот, кто вас певал.
        В те дни, как Пресненское поле
        Еще забор не заграждал.

            В то время, как Армида и Сильфида - общие места тогдашней поэзии, а, возможно, и ее вчерашний день, - выхолащивают текст и выказывают равнодушие к адресату, хронотоп, данный в конце, мгновенно реанимирует все стихотворение.
            Если принять за аксиому, что культура - перпетуум мобиле, саморазвивающийся, самодвижущийся механизм, жестко детерминированная структура, придется согласиться с тем, что Пушкин не мог написать ничего, кроме того, что им было написано. Вполне вероятно, что пушкин был запрограммирован культурой, необходимым образом вытекал из того, что уже было ей создано. И все же, думаю, это ложный вывод из посылки, не подлежащей сомнению. Ложный, поскольку сделан он постфактум, по суммарному результату. Ни об одном из живущих поэтов такого не скажешь. Пока они, что называется, не поставили кеды в угол, мы можем только гадать, на каком поле строго расчерченной доски отыщутся их следы.
            Поступательное движение культуры напоминает походы римлян, которые, завоевав новую территорию, привозили чужих богов в свой пантеон. Развиваясь за счет "некультуры", культура неизбежно меняется по составу, тяготеет к тому, чтобы перерасти саму себя. В приведенном стихотворении Пушкин мучительно пробивается сквозь ограниченный литературой язык к подлинной речи. Против воли культуры он делает ее богаче, присоединяет к ней новые территории. Если бы этого не происходило, культура, как ницшеанский минотавр, давно бы уже набросилась на себя. Своевременно подкармливать это чудовище - трудный жребий поэтов, и наиболее дальновидные из них правильно делают, прося пронести его мимо.
            Исчерпаемы ли пространства за пределами логова нашего минотавра? Анаксимен отвечает на этот вопрос отрицательно. Чем большее пространство освоено, тем шире границы с неизвестным, и так до бесконечности.
            Юнг говорит о поэтах двух типов. Произведения одних точно соответствуют замыслу автора, который подвергает материал обработке с целью достичь вполне определенного результата. Из-под пера других произведения "свободно вытекают в более или менее законченной форме". Мы не имеем сейчас возможности определить, к какой из двух категорий принадлежал Александр Сергеевич. Возможно, к обеим. Степень гармонизации его произведений, их количество, а также в начальный период некоторая неряшливость письма, в которой он сам охотно признавался, - все это говорит о принадлежности ко второму типу. Пушкин был подвластен стиху, и за его доброй волей скрывался "высший императив". Однако правда и то, что сам он, по-видимому, не сознавал, в сколь великой игре участвует. Будучи сильной личностью, возможно, эксцентриком, поэт нередко использовал дар в собственных целях, актуализировал вдохновенье, всячески боролся с материалом - и, что удивительно... нередко побеждал в этой борьбе. Попробуем сделать рискованный вывод: характер дара и специфика его носителя в пушкинском случае расходились почти полностью. Совпадали лишь их масштабы.
            Общие черты пушкинских обращений, посланий и надписей в альбом - полное или частичное абстрагирование от адресата и переход к внутреннему монологу, к расширению собственного "я" всем, что попадается в поле зрения и мысли.
            Но стихотворение не становится потоком сознания и часто развивается по сценарию рондо. Все, даже случайное, применяется к общей идее, трансформируя и расширяя ее. Геометрически это похоже на то, как если бы плоскость поворачивали вокруг собственной оси, образуя пространство.
            Поэтический универсум Пушкина не делится, как, скажем, у Лермонтова, на "я" и "не я" (враждебное "мне") без остатка. Чуждый всякому дуализму, Пушкин умел идентифицировать себя с любым предметом поэтической речи, не доходя до самоотречения.
            В эту область чистой поэзии вслед за Пушкиным вошел Гоголь, значительно раздвинувший ее границы, благодаря умению перевоплощаться даже в каплю на конце собственного пера, и придавший восприятию такую стереоскопичность, какую реклама назвала бы "революцией цвета, объема, зрения" и проч.
            Действительно, технологический переворот, совершенный Гоголем, сравним лишь с изобретением кинематографа или телевидения по способности показывать одновременные действия в краткий промежуток времени. Гоголь - поэт в аристотелевом смысле. Его тема - потенциал каждой вещи, каждого человека. Он, прямой предок Лужина, прокручивал десятки вариантов развития партии, нащупывал "темные возможности"... Набоковский шахматный роман, борхесовский "Сад разбегающихся тропок", думаю, скорее вышли из Гоголя, чем булгаковские фантасмагории, так как наследуют не столько манеру письма, сколько манеру мыслить.
            В отличие от романтиков, Гоголь не творил мир фантастических злодеев в противовес реальным. Он, кажется, вообще не ощущал противовеса. Его зрение нечувствительно, как написал бы он сам, превращало точку в прямую, прямая преломлялась загадочной синусоидой... Такое движение всегда центробежно, то есть лишено цели.
            "Ты спрашиваешь, какая цель у "Цыганов", - писал Пушкин Жуковскому в 1825, - вот на! Цель поэзии - поэзия - как говорит Дельвиг (если не украл этого). "Думы" Рылеева и целят, а все невпопад" (как не вспомнить здесь "искусство для искусства"...)
            Подобное творческое бескорыстие - один из источников пушкинской силы. Поэт - как и мужчина - всегда дающая сторона. Стоит ему замкнуться на себе (а, впрочем, и на любом другом предмете), и творчество станет похоже на кражу. Рефлекторная реакция, как ни парадоксально, самая непоэтическая, ведь она сужает внешний мир, а не расширяет его. Художник начинает окрашивать все в краски собственного состояния, вешает на окно шторы, закрывает зеркалами стены... Лучи с трудом проникают сквозь эту завесу через довольно мутный фильтр. Рано или поздно наступает темнота.
            И напротив: когда художник имеет с миром одну кровеносную систему, даже боль его озарена светом причастности.
            Пушкинский фильтр - "магический кристалл". Искренность, думаю, не совсем применимое к его стихам понятие. Оно напоминает ребенка с чрезмерно большим носом или, скажем, бычьим сердцем. А ведь "сквозь магический кристалл" виден со-размерный, хотя и неодномерный мир. Мир не искренний, но подлинный. И потому именно концептуальные, сюжетные вещи, а не откровенные излияния обретают у Пушкина истинно магическую мощь. Ощущение доступности любой составляющей действительности и в то же время абстрагирование ее от собственного "я" достигает высшей точки в "Каменном госте", "Годунове", "Моцарте и Сальери", "Пире во время чумы" (всё вариации на готовые сюжеты). Мы имеем дело с Моцартом, который помещается в голове, царями, действующими по воле того, кто водит пером. Того, кто приручил минотавра и сделал его домашним.
            Искренность, откровенность, любой я-центризм неизбежно вызывают перекос восприятия. Гармония же строится по закону. А законы, считал Пушкин, художник устанавливает сам. Или ему так кажется...
            Пушкин начал обретать власть над собой, отделяясь наконец от пушкина, приступая к пушкину-2, пушкину-3 etc., и обрел бы ее, если б остался жив.
            Хорошо ориентируясь в биографии поэта, мы придаем ей часто определяющее значение, не задумываясь о родословной пушкина, имеющей лишь косвенное отношение к Александру Сергеевичу. Уверен: будь он дьявольски корыстолюбив, имей радикальные взгляды и проч., все равно ничего другого не написал бы. По крайней мере, не от политических пристрастий, количества женщин или, скажем, качества выпитого алкоголя зависели ритмы его произведений.
            Что же касаемо свободы, свободолюбия и т.п., тут вообще, на мой взгляд, происходит явная подмена понятий. Жить в обществе и быть от него свободным нельзя. Но каково писать об обществе, за или против общества, в чьем-либо обществе? Ведь "свобода" придерживаться уже существующих мнений всегда ограничена выбором. И прежде всего выбором большинства. За всех или против всех - разница небольшая. Творческая свобода, на мой взгляд, характеризуется как раз возможностью создавать новые мнения, не ставя себя в зависимость от реакции на их появление. И если цензора нет внутри, никакой цезарь, никакой его цербер не коснется этой свободы автора.
            Итак, очевидно, что свободолюбие поэта не одно из свойств его дара, а лишь возможный род деятельности. Свобода в том, что кристалл магический, тайный. И свобода эта тайная, как повторил Блок, чемпион по непохожести на свою литературную тень.
            Бродский в Нобелевской речи назвал поэта "инструментом языка", а язык, как известно, почти единственный универсальный выразитель сознания и подсознания. Русский язык воплотил через Пушкина (как немецкий через Гете, итальянский - используя Данте, а английский - Шекспира и Байрона) такое количество архетипов, что на них одних уже может строиться не только национальная литература, но и национальное сознание.
            Бодлер, воздавая должное великим учителям прошлого, писал:
            "Им посчастливилось появиться в период юности мира, так сказать, на заре человечества, когда еще ничто не нашло себе изображения и всякая форма, всякий образ, всякое чувство имели прелесть девственной новизны. Великие общие места, лежащие в основе человеческой мысли, были тогда в полном своем расцвете и удовлетворяли наивных гениев, говоривших с народами, не вышедшими из детства".
            И значит, после того, как были написаны "Дар напрасный, дар случайный", "Мороз и солнце", "Я вас любил", "На холмах Грузии", "Чистейшей прелести чистейший образец" etc., мир уже не мог оставаться прежним (потому как не мог оставаться прежним язык), даже если бы эти стихи и писались в стол. Пушкин сделал вселенную взрослее и проявленней в языке.
            "Но благодаря повторениям, - продолжает Бодлер, - эти общие поэтические темы поистерлись, как монеты от долго обращения. Кроме того, жизнь сделалась сложнее, обогатилась сведениями и идеями и не укладывается более в этих искусственных сочетаниях доброго старого времени. Наивность не свойственна XIX веку, для передачи его мыслей, мечтаний, посылок нужен язык более сложный, чем так называемый классический стиль".

            Инструмент, не подходящий новому языку, становится фактом скорее истории, чем литературы. Мужество Пушкина вызывает безмерное уважение. Оно - в том, что, создав "классический стиль" и в короткий срок оснастив его шедеврами, он сумел взломать свое творение изнутри, мужественно продвинуть его вперед, за рамки конкретного времени. Время это, оставив след в пушкинских текстах, навсегда стало прошедшим. "Тайная свобода", наиболее точный синоним которой "независимость", взяла наконец свое.

        Не дорого ценю я громкие права,
        От коих не одна кружится голова.
        Я не ропщу о том, что отказали боги
        Мне в сладкой участи оспоривать налоги
        Или мешать царям друг с другом воевать;
        И мало горя мне, свободно ли печать
        Морочит олухов, иль чуткая цензура
        В журнальных замыслах стесняет балагура.
        Всё это, видите ль, слова, слова, слова.
        Иные, лучшие мне дороги права;
        Иная, лучшая потребна мне свобода:
        Зависеть от царя, зависеть от народа -
        Не все ли нам равно? Бог с ними.
                                                                    Никому
        Отчета не давать, себе лишь самому
        Служить и угождать;
        для власти, для ливреи
        Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
        По прихоти своей скитаться здесь и там,
        Дивясь божественным природы красотам,
        И пред созданьями искусств и вдохновенья,
        Трепеща радостно в восторгах умиленья.
        Вот счастье! вот права...

            Пушкин преодолевал свою зависимость и от пушкина. Он пишет кряду "Годунова". "Маленькие трагедии", "Повести Белкина", "Дорожные жалобы", программное "Не дай мне бог сойти с ума", пробивая стену, воздвигнутую им самим, и выбираясь наружу.
            Одно из моих любимейших стихотворений

        Послушай, дедушка, мне каждый раз,
        Когда взгляну на этот замок Ретлер,
        Приходит в мысль: что, если это проза,
        Да и дурная?..

    - совсем не пушкинское, хоть и раннее. И "Разговор книгопродавца с поэтом", и "Дорожные жалобы" - все это внеположно "Черной шали" и вообще тому пушкинскому, что от Пушкина ожидалось.
            Вышло так, что время его закончилось. Начиналось новое время, которое тоже было его временем. Но никто еще не знал об этом. Тройка-Русь торжественно въезжала на станцию, которую Пушкин уже покинул. Он мог больше ничего не писать, но не писать был уже не в состоянии. На память приходят лишь несколько людей, сумевших "не писать": Рембо, Ходасевич... И уж тем более такой отказ от полномочий пророка, признание в том, что находишься на периферии творческого процесса, - не в традиции русской литературы. Маленький мужественный хоббит, совершив путешествие Туда и Обратно, находит в себе силы отказаться от магического кольца. Русские писатели цепляются за кольцо мертвой хваткой и не становятся от этого лучше.
            То, что Блок назвал "отсутствием воздуха", - кризис не идеи, а скорее, места, где она осуществлялась. Пушкин был до отказа забит пушкиным, а для нового времени нужна была tabula rasa. Как только он перестал танцевать ритуальные танцы, стоя у раскрытого окна, грозовые разряды, проходившие через этого человека и освещавшие бесконечный лист бумаги перед ним, приняли его за другого. Небесное электричество поразило проводника, навсегда сделав его самим собой. Пушкина убило отсутствие воздуха. Согласен. Но внутри. Не снаружи.
            По прошествии времени мы видим: разница между самим Пушкиным и тем, что он написал, колоссальная. С возрастом она становилась все глубже. Поздняя пушкинская лирика отличается от ранней, помимо прочего, еще и отсутствием личностных характеристик автора. Мы можем сказать нечто о человеке, которым написано послание "К Чаадаеву", "Демон" или "19 октября". Но "Пророк", "Три ключа", "Отцы-пустынники", "Воспоминание" написаны как бы "человеком вообще" или всем человечеством. И дело здесь не только в наличии или отсутствии биографических реалий, а в предельной освобожденности интонации и очищенности поэтической дикции. Фильтр, через который энергия проходила из потенциального состояния в кинетическое, абсолютно прозрачен. Странным образом это приводит нас к мысли о гуманизме Пушкина. Гуманизме в крайних проявлениях.
            Гуманизм здесь не самоцель, а следствие той чувствительности, которая возникает, когда забываешь о себе и при этом занимаешься искусством. Если субъект искусства отделен от самого себя как от лирического героя, накопленная энергия восприятия и воплощения направлена на контакт с окружающими объектами и их потенциалом. Результат - то, что и называется мифом. Дело происходит в окружности с огромным радиусом. В центре может оказаться всякий, кто не боится пользоваться магией искусства, доступной нам всем, любой альтист данилов, от которого расходятся концентрические круги. И снова сходятся, сжимая горло, подбираясь к самому сердцу:
            "Будешь совершенствоваться и дерзить в музыке - обостришь вновь обретенную чуткость. Чуткость к волнениям и колебаниям стихийным, к волнениям и колебаниям людским. Так он скоро и от плача голодного ребенка в Пенджабе станет покрываться сыпью".
            Откроем гипотетическую энциклопедию на букву "П" и прочитаем определение Сергея Довлатова, достойное того, кого оно определяет:
            "Не монархист, не заговорщик, не христианин - он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом".


    "Постскриптум", вып.7:                
    Следующий материал               





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.7

Copyright © 1998 Ян Шенкман
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru