|
Все вышеизложенное, надеюсь, не оставляет сомнений в том, что Дюрер хотя бы слышал о такой странной вещи как гомосексуальность. Но если образ Орфея довольно редко имеет в искусстве гомосексуальные коннотации (я не беру век нынешний), то два других мифологических персонажа - явно или подспудно - очень часто возникают, если речь заходит об однополой любви: это Нарцисс и Андрогин. Связь их с гомоэротизмом (в искусстве) отмечена неоднократно, и не раз предпринимались попытки (от Платона до Фройда и Мережковского) подвести под этот феномен ту или иную теоретическую базу. Оба эти молодых человека (я имею в виду Нарцисса и Андрогина) - как в плане мифологическом, так и в плане символическом - отсылают к двойственности, двойничеству вообще и в частности к мотивам маски, зеркала, близнечности, мерцания. Мне бы не хотелось вдаваться здесь в подробности теорий (подчас довольно путаных), претендующих на объяснение этих взаимосвязей; посмотрим лучше, как нарциссические и андрогинические мотивы проявляются у Дюрера. Если согласиться с теми авторами, которые (подчас неосознанно) пытаются подать Дюрера добропорядочным и благочестивым бюргером, то весьма трудно представить, как уживались в нем мрачный мистик, автор "Апокалипсиса" и "Страстей" - и красавец модник, "не лишенный тщеславного желания понравиться зрителю" (Матвиевская, 52). Чтобы как-то сгладить эту "странность", принято всегда оговаривать, что "за внешней привлекательностью, которую старается подчеркнуть художник, проступают черты ... натуры глубокой, сложной, без следа самоудовлетворенности", с туманными ссылками на присутствующее в портрете "нечто, трудно выражаемое словами, что может передать только живопись" (там же). Со свойственной ей наивной непосредственностью А.Пистунова видит в мадридском автопортрете ни много ни мало "печального большого мужчину" (Пистунова, 156). Но если в мадридском автопортрете индивидуация имеет изрядную долю "классического" нарциссизма, то в мюнхенском Дюрер через внешние черты ("идеальное" лицо, богатая одежда, изящество жеста, тщательно завитые и уложенные волосы) утверждает прежде всего значимость своего внутреннего мира. Портрет этот никогда не выставлялся и до самой смерти находился в собственности художника (Зарницкий, 110), поэтому можно было бы думать, что здесь, как и в рисунках (заведомо не предназначенных для продажи) Дюрер изобразил себя максимально правдиво. Однако это не так, и следы "работы на публику" легко обнаруживаются. Во-первых, уже цитированная надпись: "вечными красками". Во-вторых, существует датируемый тем же 1500 годом другой автопортрет (ныне в Веймарском дворце), рисунок пером с заливкой фона. Дюрер изобразил себя обнаженным, на нем только шапочка, скрывающая роскошные кудри. Это удивительный случай: вплоть до нынешнего столетия никто из художников не Таким образом, в мюнхенском "идеальном" автопортрете, пожалуй, единственный раз соединились художник и его отражение, Нарцисс осуществил свою мечту, реальное и идеальное слились, и ничем иным как богочеловеком Христом не представить лучше это совмещение. В этом автопортрете как бы сошлись две линии: одна - парадные дорогие холсты (луврский, мадридский), собственно, не столько портреты, сколько нарциссирующие идеализированные "отражения", предназначенные для публики, - и рисунки для себя, "реальные" автопортреты (эрлангенский, веймарский). С мюнхенского же образа начинается новый этап в изображении себя - уже упомянутые "скрытые" автопортреты в алтарных композициях: христморфность - это ведь тоже маска, личина, прикрывающая истинное лицо, такая же, как маски музыканта ("Алтарь Иова"), волхва ("Поклонение волхвов"), человека в толпе ("Праздник венков из роз"). Можно, конечно и в ранних работах усмотреть сходство персонажей с художником ("Возвращение блудного сына", "Прогулка"), однако там это "переодевание" не столь серьезно; другое дело "вечными красками" в сакрализованном месте.22 Так называемый "Алтарь Иова" (Jabach Altar, 1504) был написан Дюрером по заказу Фридриха Саксонского, видимо, в связи с очередной эпидемией чумы (Иов считался защитником от этой напасти). Сюжет этот в алтарной живописи встречается довольно редко, поэтому однозначного мнения о том, какие именно панно входили в состав алтаря, не существует, тем более что все они находятся в разных музеях. По одной из последних версий центральная (открываемая в праздники) часть - "Мария с младенцем и Анна", створки - "Симеон и Лазарь" и "Иосиф и Иоаким"; на наружных створках (т.е. когда алтарь закрыт) - собственно Иов с женой (левая) и утешающие его музыканты (правая) (Anzelevsky, 1982). Об этой, повседневной, части алтаря и пойдет речь. По легенде, музыканты пришли утешить Иова в его горестях, а он, не имея чем заплатить, бросил им свои струпья, которые обратились в золото, что до чрезвычайности разозлило его жену. Ветхозаветный Иов олицетворял в средневековом каноне страждущего Христа; в его позе мы находим несомненное сходство не только с изображениями Иисуса на титуле "Больших Страстей", но также и со знаменитой "Меланхолией", тем более что музыка считалась хорошим лекарством от этой болезни, а в одном из музыкантов (барабанщике) невозможно не узнать автора. Все это дает Панофскому основание видеть в дюреровом Иове архетип ренессансного творца-меланхолика (Panofsky, 93). Заказной церковный сюжет Дюрер использует, насколько это возможно, для выражения своих глубоко личных идей.23 И дело не столько в мотиве осуждения женщины (жены...): антифеминизм здесь скорее от общекультурного фона; гораздо интереснее неоднократно уже выше отмеченная тема удвоения, мерцания автопортретов-двойников. Вот ведь что получается: Иов, раз он Христос и Меланхолик, не может не прочитываться как символический, "духовный" автопортрет в контексте всего дюрерова творчества; с другой стороны барабанщик - "обычный" автопортрет. Если с Иовом-Меланхоликом-Христом все более менее ясно, то о Дюрере-барабанщике нужно еще кое-что сказать. Во-первых, он не один, а с флейтистом, причем внимание его направлено не на Иова, которого они утешают, а именно на флейтиста, стоящего к зрителю спиной и одетого в соблазнительно обтягивающее "трико". Обратим внимание также и на чуть склоненную вбок голову барабанщика - мотив, неоднократно встречающийся у Дюрера именно в гомосексуально окрашенных произведениях (см. ниже). Музыканты прилично одеты и "хорошо откормлены" (Hohne), они выглядят чересчур буржуазно на фоне страдальца Иова. О символике музыкальных инструментов в рассматриваемый период, к сожалению, написано не так много, большая часть работ относится к итальянскому Ренессансу, и речь в них идет о струнных инструментах, ибо приличному человеку на духовых играть считалось зазорным (см. Майкапар). В остальных, как правило, проводится мало полезная для нашей темы мысль о том, что "в представлениях людей средневековья инструментальная музыка была многосмысленна, обладала полярными качествами и вызывала прямо противоположные эмоции" (Даркевич, 217). И барабан, и флейта входили в число инструментов для исполнения священной музыки (Давидовых псалмов), но также, особенно в народном варианте, предавались анафеме как дьявольские (волынка и барабан), и могли служить атрибутами смерти (у Брейгеля). Задолго до Фройда флейта среди прочих духовых четко ассоциировалась с любовно-эротической темой (Hall, Winternitz). Применительно к Дюреру можно вспомнить "козловидного демона с трубой" - не то сатира, не то черта, одного из персонажей нюрнбергского карнавала (Даркевич, 170 сл.), который Дюрер прямо вроде бы не изображал, но не видеть не мог; выше был упомянут Орфей - "первый педераст", который item тоже был музыкантом, и на гравюре присутсвует музыкальный инструмент, лира да браччо. Возможно, по случайному совпадению, у Босха в картине "Сады земных наслаждений" флейта совершенно очевидно и грубо обозначает фаллос, причем голубой, ибо вставлена в задницу некоего юноши (Mirimonde). Непосредственно о Дюрере известно, что музыку он любил, и даже пытался сочинять (Massing, 1982). Он дружил с музыкантами, известно несколько их портретов руки Дюрера (ДПТ, 1, 166). Таким образом, говорить о том, какой конкретный смысл вкладывал Дюрер в символику музыкальных инструментов в алтаре Иова, затруднительно, но несомненно, что музыкальная тема присутствует здесь не случайно и не только как символ утешения и лечения меланхолии; какую-то роль она играет и во взаимоотношениях музыкантов - в контраст (в дополнение?) к церковно-морализирующему сюжету второй створки. Разнесенные казалось бы по чисто техническим причинам на разные панели ипостаси (слово-то какое подходящее) художника прочитываются как сознательное разделение на два образа, две личности (маски?), несовместные, но по странному стечению обстоятельств вынужденные пребывать в одном человеке: сам страдаю, сам себя и утешаю. Итак, Христос здесь уже не Дюрер, а сам по себе отчужденный и знаково не нагруженный младенец, как и в листах серии "Жизнь Марии". Однако есть работа, где изображение Христа, не являясь ни в коем разе автопортретом Дюрера, напоминает о другом архетипическом персонаже гомосексуальной мифологии - об Андрогине. Этот персонаж наиболее известен публике по "Пиру" Платона, где выясняется вопрос о происхождении любви, в том числе и однополой. Образ Андрогина постоянно присутствует также в оккультных сочинениях (о глубинной связи тайного знания и гомосексуальности речь впереди). Вопрос о том, почему в западной традиции Андрогин имеет гомосексуальные коннотации, не так-то прост и требует отдельного разговора. В рамках данного текста примем как факт, что в изображениях существ, половая идентификация которых затруднена, искушенный европеец тут же ищет - и почти всегда находит - небесно-голубые краски. Посмотрим, как Дюрер использовал андрогиническую символику, не углубляясь в беспочвенные рассуждения о том, насколько (бес)сознательно он это делал. И все же это человек, как и Адам из "Грехопадения" (см. ниже), - именно таков для Дюрера в тот период идеал воплощения божественной красоты в человеческом облике. Несмотря на религиозные источники обоих сюжетов, в том и другом присутствует чувственное начало - настолько, насколько это было возможно в рамках существовавших идеологических (церковных) ограничений. В связи с этой работой нельзя не упомянуть еще одну, а именно портрет мальчика (или девочки?) 1507 года. На нем изображено то же лицо, которое послужило моделью для Иисуса. Если вопрос о половой принадлежности Иисуса обсуждать как-то не принято, то относительно портрета среди искуствоведов разгорелись жаркие дебаты. Перед нами ангельское существо, причем анфас (что есть только в мюнхенском автопортрете) - как и положено изображать Христа, но голова чуть (опять-таки!) наклонена вправо. Серьезные глаза, которые тем не менее избегают встречаться взглядом со зрителем (и это тоже как в мюнхенском автопортрете, только здесь они просто смотрят в сторону), составляют "пикантный контраст со слабой улыбкой" (Panofsky, 117). Черты лица, прическа и детали одежды частично девичьи, частично юношеские, что и дало повод для споров. Видимо, показать мерцание пола входило в задачу Дюрера, ибо списывать этот эффект на случайность по отношению к художнику такого калибра просто неприлично.26 В подтверждение сознательного интереса художника к теме полузапретной любви Панофский приводит цитату из письма "веселого каноника" Лоренца Бехайма, общего знакомого Дюрера и Пиркхаймера, к этому последнему. Сетуя на художника за проволочки с заказанным портретом, Бехайм упоминает "его мальчика", которому ужасно не нравится дюрерова борода (ежедневная ее завивка и укладка и отнимает время, потребное на написание портрета), а посему "ему лучше бы ее сбрить" (Panofsky, 117). Поэтому Панофский склонен видеть на портрете все-таки мальчика (хотя и pretty and girlish), отмечая при этом несомненное влияние Леонардо (тоже почти что наш человек).27 На примере "Иисуса среди книжников" мы видим, насколько свободными были отношения Дюрера с религией в тот период. Изображая своего "мальчика" в образе Иисуса, он и не помышляет о какой-то греховности. Но драматическая раздвоенность и тут дает себя знать: юный Христос и злобный уродливый (безбородый...) старик справа от него составляют столь контрастную пару, что и мысли не возникает о каком-либо (пусть даже потенциальном, подразумеваемом) снятии конфликта. Библейский сюжет о сотворении Адама и последующем грехопадении первых людей также непосредственно связан с темой Андрогина. Творение Евы из адамова ребра является ни чем иным, как разделением полов, до этого слитых в богоподобном первочеловеке, и знаменует собой первую ступень "отпадения" человека от бога. В ортодоксальных христианстве и иудаизме этот момент не акцентируется, зато ему посвящено немало строк в оккультной литературе. Параллельные сюжеты можно отыскать и в других религиозных и мифологических системах. В рассматриваемую эпоху тема грехопадения постоянно присутствует в изобразительном искусстве, но чаще всего ее трактовка не выходит за рамки церковного морализаторства. Дюрер также неоднократно использовал этот сюжет, однако, как нам кажется, в отличие от своих современников (в частности, Кранаха Старшего, Бальдунга Грина и др.) он вносит в трактовку сюжета отчетливый андрогинический мотив. Наряду с "Меланхолией" гравюра 1504 года "Грехопадение", известная также как "Адам и Ева", пожалуй, наиболее часто репродуцируется в массовых изданиях, не обязательно посвященных Дюреру, а, например, на обложках разного рода брошюр о технике (натурального) секса. Господа оформители правы: сюжет о первородном грехе для Ренессанса был лишь способом легитимации изображения обнаженного тела во всей его предкоитальной красоте. Казалось бы, автору данного исследования ловить здесь нечего: христианский текст о греховности плоти и ренессансный подтекст (точнее, надтекст), эту плоть апологизирующий, явлены в такой кристальной чистоте, что и мысли вроде бы не может возникнуть о других интерпретациях. Однако ж возникает. Дюрер неоднократно обращался к сюжету грехопадения, и ничего удивительного или особенного в этом не было: прародители рода человеческого изображались тогда так же часто, как и бесчисленные святые. Для Дюрера это был еще и способ воплотить свои теоретические штудии о пропорциях идеальной человеческой фигуры, которым он отдал столько сил. Адама с Евой можно видеть на листах Больших и Малых Страстей, но там это лишь позднеготические символы, не тела, а знаки к ним отсылающие, и говорить об их красоте или уродстве просто некорректно. Мы же рассмотрим в сравнении с гравюрой 1504 года живописный вариант того же сюжета - парные доски с изображениями Адама и Евы 1507 года, где Дюрер вновь возвращается к проблемам эстетическим, пытаясь реализовать идеал человеческой красоты. Подробный разбор обеих этих вещей можно найти у Панофского (Panofsky, 120 ff). До того момента, когда Бог создал Еву, Адам был совершенным существом, самодостаточным, цельным, полным - то есть, кроме всего прочего, двуполым. Последующий акт "бисекции" сам по себе не сильно убавил ему божественного совершенства, и это отражено Дюрером в обоих произведениях, - но по-разному. В гравюре он сделал это в духе символической средневековой традиции: различные животные у ног прародителей указывают на четыре темперамента и тем самым на несовершенство иных тварей божьих кроме людей. Интересно, что сами фигуры Адама и Евы сделаны по итальянским антикизирующим канонам: пропорции Адама выстроены по образцу Аполлона Бельведерского или другой античной статуи (известной Дюреру по итальянским рисункам), и поза его - это классический контрапост греческих скульптур; образцом для Евы могла послужить Венера Медицейская, например, из работ Якопо деи Барбари Вряд ли оправданы предположения об утраченной центральной части композиции, тем более что известны подражательные работы, например, Г.Бальдунга (1536): то же композиционное решение в виде двух досок (правда, сатирообразный самодовольный Адам ничего общего с дюреровым Андрогином не имеет). В алтарной живописи Адам и Ева на отдельных створках встречаются еще у Ван Эйка (Гентский алтарь, 1432). Право же, если центральная часть и была, ее утрата только прибавила ценности оставшемуся (примерно как Афродита Милосская: без рук куда как лучше...). Предмет андрогинии помимо своего непосредственного содержания может рассматриваться в двух более общих аспектах: профанно-физиологически (гермафродитизм - аномалии - экзотика) и как одна из метафор двойственности, присущей человеку и миру (бинарные оппозиции, уживающиеся в едином). Интерес к тому и другому можно отыскать у Дюрера, что весьма роднит его с Леонардо. Тяга к необычному у Дюрера была постоянной: он рисовал негра, "негритянку Катерину", носорога, "чудовищную свинью" (Маргильер, 33), моржа, сифилитика, сиамских близнецов; будучи в Нидерландах, он скупал всяческие диковинки и ездил на побережье посмотреть на выброшенного морем кита, но не успел, зато сам чуть не погиб. В этом же ряду стоит и безобразный старик из "Иисуса среди книжников". Однако андрогинические мотивы у Дюрера скорее соотносятся с проблемой двойственности. Выше уже обсуждалось "двойничество" автопортретов-масок Дюрера, а здесь мы упомянем еще одну работу, смысл и назначение которой до сих пор остаются до конца не ясными: это "Бородатое дитя" (1527, Париж, Лувр). Проще всего было бы усмотреть в ней тягу к экзотике, но тогда Дюрер вряд ли бы использовал масло, а обошелся бы рисунком или гравюрой, как он обычно поступал в таких случаях. Здесь же - почти что портрет, если не считать того, что на нем изображен не реальный человек (идеальные пропорции лица, найденные Дюрером для ребенка, борода находится ниже того места, откуда бы ей полагалось расти). Наиболее правдоподобно из всех существующих выглядит версия Титце (Tietze), которые предполагают в "Бородатом дитяти" образ так называемого paedogeron, описанный у Плутарха и восходящий к египетским мистериям в культе Исиды и Осириса: дитя-старик, символ старого и нового, прошлого и будущего в одном лице. Это - ближайший родственник двуликого Януса, двуполого Андрогина, "бисексуала" Орфея и других персонажей античности, которая была так притягательна для гуманистов. Напомним, что помимо нынешнего обыденного понимания античности как Греции и Рима, сюда относятся и более древние культуры, в частности, египетская, откуда берет начало "тайное знание" европейцев. Если взаимоотношениям Возрождения с греко-римской культурой посвящены многие тома, то о влиянии на него эзотерических доктрин известно по понятным причинам куда меньше, а применительно к Дюреру почти ничего, и можно лишь строить догадки по этому поводу. Таинственное "Бородатое дитя" - отнюдь не единственная работа Дюрера, дающая к этому некоторые основания. Выше уже шла речь об Орфее как "первом педерасте", однако он связан с гомосексуальностью не только через овидиеву версию мифа о нем. Орфическая философия - одна из ветвей тайного знания, существующего в европейской культуре с незапамятных времен (герметизм, гностические учения, мистицизм, алхимия, астрология, розенкрейцеры, тамплиеры, оккультная философия и т.п.). А нетрадиционные (нелегитимные) сексуальные практики, в том числе и гомосексуальные, так или иначе связаны, по крайней мере, с обрядами инициации/посвящения в эти таинства. (см. Boswell, Tabori). Вопрос о связи (гомо)сексуальности с оккультизмом заслуживает отдельного разговора, поэтому здесь я ограничусь лишь одной цитатой (речь идет о первобытных культурах): "Человек, неспособный или не желающий по каким-то причинам дать жизнь подобному себе, не является в мифолого-философском смысле живым. Речь идет, конечно, не о биологической способности к деторождению; во всех обществах, тем более в первобытном, родство есть понятие социальное, а не биологическое... В этих обществах всегда существуют тщательно разработанные обряды усыновления. Но существо принципиально неплодородное, безусловно, не принадлежит профанному миру... Иногда средством приближения к сакральному мог быть не отказ от плодородия, а наоборот, осуществление его в зеркальной по отношению к профанной форме, необычной для простого человека... Намеренно демонстративный отход от нормального брака всегда подчеркивает причастность данного человека к сакральному миру, его отделенность от простых смертных" (Членов). Причастность Дюрера и его окружения к подобного рода тайному знанию отмечена неоднократно, однако серьезно этот вопрос не исследован (см., однако, Lachmann), поэтому я ограничусь перечислением некоторых фактов. Во-первых, это знакомство Дюрера с компиляцией Агриппы Неттесгеймского "Оккультная философия", влияние которой ощутимо в гравюре "Меланхолия" (Klibansky etc.). Во-вторых, изображение на собственном гербе (и на гербах некоторых знакомых художника, им сочиненных) негритенка с серьгой в ухе, означающей "человека слышащего" (недоступное простым смертным) (Neubecker, 1971, 202); также св. Маврикий (изображавшийся негром) был покровителем одного из средневековых рыцарских орденов (Neubecker, 1974, 138; Oswalt); вообще, "эфиоп" - это алхимический символ первй стадии "Великого Делания", nigredo, начального состояния души до вступления на путь эволюции и самосовершенствования (Керлот). В-третьих, предполагаемое Виндом изображение дионисийских мистерий в "Мужской купальне" и оккультные мотивы в гравюрах "Сон доктора" и "Четыре ведьмы" (Дмитриева, 1978, 147). Наконец, непростые отношения Дюрера с религией: автор огромного числа гравюр и многих полотен на ветхозаветные и христианские темы, большой поклонник Лютера, он так и не удосужился перейти в лютеранскую веру, оставшись по умолчанию католиком в практически протестантском Нюрнберге (см. O'Shea)29, а многократно упомянутое в литературе его сочувствие Лютеру не было основано на идеологических мотивах; для него не существовало особой разницы в воззрениях Эразма и Лютера, он был далек от высокоученых споров своих друзей, потому как прежде всего был художником. Дюрер мог чуть ли не одновременно писать портреты как Альбрехта Бранденбургского, "главного представителя папизма в Германии", так и Фридриха Мудрого, "политического вождя германских протестантов" (Фабрикант, 20), ибо главным для художника было меценатство того и другого, а не их конфессиональные (и политические) разногласия. Мы уже имели случай упомянуть о "религиозной непринужденности" той эпохи, и о Дюрере, видимо, тоже можно сказать, что он не утруждал себя теологическими тонкостями, равно как и не слишком был подвержен средневековому "синдрому греховности" (Ле Гофф), оставаясь при этом вполне верующим мирянином. С годами, возможно, религиозное чувство изменялось, становилось более серьезным, но при этом уходило внутрь, и в этом смысле можно говорить о нем как о раннелютеранском (субъективное общение с богом "вне всяких внешних дел"). Однако все изложенное не дает ответа на вопрос, насколько серьезно Дюрер был знаком с оккультным знанием - был ли он посвящен в некие таинства, либо просто интересовался этим вопросом с подачи своих друзей, и знание его не выходило за рамки "Оккультной философии" Агриппы. На возможный автобиографический момент в образе Орфея косвенно указывает сходство поз вакханок с бичующими Христа стражниками в одной из гравюр Дюрера на темы Страстей: как мы убедились, Дюрер не раз изображал себя в виде Христа. О чем я еще не сказал? Ах, да, - о "Меланхолии"... Впрочем, о ней написано столько, а среди написанного - столько интересного, что, пожалуй, обсуждение только этого интересного займет не меньше места, чем весь предыдущий текст. В "Меланхолии" есть все - в том числе и любезная моему сердцу андрогиния (я говорю лишь о мужественности лица и фигуры крылатой дамы - другие видят в ней автопортрет Дюрера и портрет его матери, кому что нравится), и полный набор оккультной символики (Klibansky), и четыре темперамента, и все-все-все фрейдистские комплексы (Winterstein - о, эту работу я настоятельно рекомендую прочесть). Посмотрите сами на эту гравюру, ибо у меня уже нет (собственных) слов, и если захотите - то обязательно найдете в ней все, о чем я тут толковал. Впрочем, как и в любой другой работе. Не обязательно Дюрера. Хотя бы и Шишкина30... |
"РИСК", вып.4:
Следующий материал
ПРИМЕЧАНИЯ 18. Не замечая двусмысленности собственных слов, один исследователь пишет, что этот автопортрет "являет собой свидетельство борьбы художника за овладение натурой" (Либман, 1972, 61). Видимо, он не слишком точно воспроизвел мысль Отто Бенеша: "Для немецкого художника XV в. изобразить себя так достоверно и вместе с тем восторженно было дерзким и смелым поступком. Рисунок был для молодого Дюрера новым способом завоевания видимого мира" (курсив мой - Б.З.) (Бенеш, 65). 19. Даже Ф. Анжелевский, сторонник "религиозной" трактовки автопортрета с чертополохом (см. прим. 5) и вообще склонный, на мой взгляд, преувеличивать влияние христианства в творчестве Дюрера, в случае с мадридским автопортретом вынужден признать, что в нем нет и следа религиозности (Anzelewsky, 245). 20. В таком сопоставлении не было ничего кощунственного. Вполне в духе Лютера Дюрер "переживал страдания Христа как трагедию собственной жизни, как ужасное событие, которое для верующей души происходит ежедневно и заново" (Бенеш, 71). 21. Есть, однако, еще один автопортрет (рисунок 1522 года), где 50-летний художник представил себя в виде страждущего Христа. Он как бы совмещает в себе особенности мюнхенского и веймарского портретов: это "христоморфный" образ, но на ей раз не "Спас в силах", а смертельно уставший, измученный человек, всю жизнь искавший красоту, пытавшийся циркулем и линейкой постичь е тайную сущность и вынужденный написать в итоге: "Что такое красота не знаю"... 22. Две цитаты напоследок - о связи нарциссизма, гомоэротики, близнечности и двойничества: "Автопортрет - это нарциссическая фиксация мимолетного отражения в воде, в зеркале, стремление сохранить свой чарующий облик. Я нарисованный - это лучшая моя часть, я хочу, чтобы он оставался таким всегда, был со мной... Я свое собственное порождение, я свой сын, брат, возлюбленный. Никакая женщина не родит мне меня..." (Петров). "Послышалось как открывают дверь и вошел я. Я подошел ко мне, мы обнялись сухими осторожными телами, боясь быть слишком горячими и налезть друг на друга, такие близкие люди знающие друг про друга все, настоящие любовники" (Харитонов). У Луки Килиана есть гравированный аллегорический портретДюрера (см. Ван Мандер), где он изображен дважды с целью показать многообразие его талантов, но в контексте наших рассуждений это может прочитываться и как нарциссическое удвоение. 23. Коли уж зашла речь о религии, нельзя не посвятить этой теме несколько слов. "Светское" творчество тогда только зарождалось и существовало по преимуществу в виде заказных портретов и жанровой гравюры; собственно, со времен Дюрера оно и началось: бесчисленные "античные" нимфы Кранаха, пейзажи Альтдорфера, прикрытые историческими сюжетами и т.п. Однако язык библейский оставался главным средством выражения в живописи и графике. Хотя он и не был столь регламентирован, как, скажем, язык византийско-русской иконописи, в нем существовали весьма прочные каноны и традиции, которые при поверхностном взгляде могут показаться личными выдумками художника. С итальянцами проще: их ренессансный "титанизм" настолько забивал все остальное, что библейские сюжеты были лишь фиговыми листками, прикрывавшими буйство плоти (скульптурная группа "изображает исключительной красоты юношу на коленях у девушки" - это о "Пьета" Микеланджело (Strage, 173)). 24. В гравюре самого Дюрера на сюжет Поклонения (1503, серия "Житие Марии") мы наблюдаем сходную композицию (переглядывание), но там волхвы - вполне солидные бюргеры в возрасте; в более позднем листе из "Малых Страстей" (1511) волхвы также старенькие и никакого переглядывания нет (см. Knappe, No. 237, 303). В "Поклонении пастухов" (1502-4, центральная часть Паумгарнеровского алтаря) старый и молодой пастухи на заднем плане идут в обнимку. 25. А.Пистунова даже в этом мальчике ухитрилась высмотреть автопортретные черты: "вечная молодость и сила новатора" (Пистунова, 166). Гораздо интереснее другое ее наблюдение: Иисус глядится в одну из книг как в зеркало, и может быть в этом "автобиографичность": художник - нарцисс и мистик в одном лице, всю жизнь напряженно всматривающийся в свое отражение; без сомнения, с любовью, - но и в поисках Бога, который в нем: "Царство Божие внутри вас"... 26. В этой связи как не вспомнить эрмитажного "Лютниста" Караваджо, которого авторы с "прямой" ориентацией ничтоже сумняшеся продолжают и по сей день называть "Лютнисткой". 27. Существует портрет мальчика с наклоненной головой (Париж, Национальная библиотека), где изображенный опять-таки искоса смотрит на зрителя, при этом в облике его есть нечто женственное, если не сказать "манерное". Датировка этой работы спорна; если верить Титце, то она относится к 1506 году, т.е. примерно ко времени создания "Иисуса среди книжников" (L'Opera completa..., No. 163). 28. Эпитет "терпкое" употребляет В.Розанов по отношению к "лунной братии" (Розанов, 101); "терпким гением" называет Микеланджело Уолтер Патер (Патер, 58). Можно вспомнить еще и "пряные" стихи М.Кузмина - именно таким эвфемизмом прикрыта их гомосексуальность в предисловии к одному из его сборников. Пожалуй, это тема для отдельного исследования: вкусовые метафоры гомосексуальности... 29. Замечательный пример "вольнодумства" лютеранского толка: в гравюре "Мучение 10.000 христиан" на переднем плане изображен лежащий навзничь епископ, которому мучитель вкручивает в глаз какой-то коловорот - мотив весьма редкий в иконографии нюрнбергских мастеров, не говоря уже о других городах южной Германии (Anzelewsky, 62). 30. Аура взлелеянного мною образа Дюрера оказалась так сильна, что только сейчас я заметил, что на протяжении всего теста называл себя то "я", то "мы", то просто "автор" - то есть стал двоиться, множиться, как мой персонаж. Кажется, я нигде не не назвал себя "она"? БИБЛИОГРАФИЯ Баткин Л.М. Итальянский гуманистический диалог XV века. // В кн.: Из истории культуры средних веков и Возрождения. - М., 1976. |
"РИСК", вып.4:
Следующий материал
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Журналы, альманахи..." |
"РИСК", вып.4 |
Copyright © 2002 Илья Васильев Copyright © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |