Василий Гаврылюк

Москва — Упсала, Швеция



      Вавилон: Вестник молодой литературы.

        Вып. 10 (26). - М.: АРГО-РИСК; Тверь: Колонна, 2003. - 316 c.
        Редакторы Дмитрий Кузьмин и Данила Давыдов
        при участии Ксении Маренниковой и Сергея Соколовского.
        Обложка Вадима Калинина.
        ISBN 5-94128-081-5
        С.259-269.
        /раздел "Кампус"/

          Заказать эту книгу почтой



    ПОЛЕЗНЫЙ НАВЫК

                    Цы Ся сказал:
                    – О том, кто ежедневно узнает то, чего он не знал, и ежемесячно восстанавливает то, что изучил, можно сказать – любит учиться.

                Конфуций, Суждения и беседы

            Я очень хорошо помню тот день, это было в середине мая, я тогда учился в пятом классе.
            Цвели каштаны, близился к концу учебный год, уроки постепенно теряли свою обязательность, предметы отмирали один за одним по мере выполнения плана и выставления четвертных и годовых оценок, по субботам можно было в школу не пойти, а поехать на дачу, короче, все было готово к наступлению летних каникул – еще одна капля, и чаша детского блаженства перельется через край и наступит лето, и сразу станет ясно, что через три месяца в школу, и начнешь считать оставшиеся дни. Было самое лучшее время – время накануне счастья, ведь счастья нет, мы все это давно уже знаем, – бывает только его ожидание, которое, собственно, и есть счастье, но никто никогда не сознается в этом (разве что самому себе, ночью, без слов, просто молча согласиться, отвернуться к стене, долго смотреть в темноте на призрачный рисунок обоев и незаметно для себя уснуть, перетечь в сон), иначе счастье сдвинется еще на шаг назад, и опять станет накануне, как горизонт, до которого никогда не дойти и от которого никогда не убежать, горизонт, взявший каждого из нас в кольцо, каждого по отдельности и всех вместе, с самого рождения и до самой смерти, и даже после, почетным караулом. Даже после.
            Итак, было счастливое время накануне, цвели каштаны, по городу ездили пронзенные солнцем навылет троллейбусы, звенели на блестящих рельсах трамваи, роняя не видные в голубом небе искры, растворявшиеся в воздухе, так и не успев долететь до земли, и в зеленой траве цвели оранжевые одуванчики, совсем новые.
            В тот день мне почему-то захотелось научиться щелкать пальцами. Целый день я потратил на выработку этого навыка – правой рукой, левой, обеими, – и оказалось, что это довольно просто. Главное – правильно упереть средний палец в подушечку большого, и тогда все получится. Весь вечер я щелкал пальцами, без намека на какой-либо ритм, просто щелкал и был доволен. Собственно, я и сейчас могу, вот – раз, раз.
            Кроме того, что в школе я научился щелкать пальцами, меня в то время учили множеству странных вещей: вбивали мне в голову тригонометрические формулы, различные географические названия, заставляли учить наизусть какие-то стихи, пичкали какими-то правилами орфографии и правой руки и т.п. Ничего из этого я сейчас не помню, или почти ничего. А щелкать пальцами я научился раз и навсегда. Такой вот это был замечательный день тогда, в середине мая, день, когда я получил навык на всю жизнь, сам не подозревая тогда об этом. О том, что на всю жизнь.


    КОЛЬЦО

            Мне было тогда пятнадцать лет.
            И мне вдруг очень захотелось иметь кольцо.
            Сейчас я могу придумать объяснение (желание получить твердую точку отсчета, совершенный объект, что-то, что всегда с тобой, но при этом тобой не является, спасательный круг в мире неуверенности, абсолютной релятивности), но тогда мне самому было удивительно это желание. Казалось, что оно возникло из ничего, просто так – взяло и возникло, такое завершенное в своей простоте и определенности, однозначности – "хочу иметь кольцо", всего-то три слова, и смысл однозначен в трактовке, – возникло и стало вроде бы даже чужеродным моей сонной, теплой и расплывчатой тогда, душе. Такой вот островок простоты и определенности, однозначности, которую не обманешь, с которой никак не поиграть, не заманить ее в трясину возможных смыслов; заманить и там оставить, бросить. "Хочу иметь кольцо".
            Я долго носил это странное желание в себе, никому не рассказывая о нем, тайком примеряя материнские кольца. Постепенно складывался законченный образ "того самого" кольца: оно должно быть серебряным, довольно массивным, с мелкой бессмысленной гравировкой; симметричным, чтобы можно было его вертеть на пальце, информативным (рисунка должно быть много), но бессмысленным – никаких букв, только орнамент, желательно абстрактный. Кольцо зрело в глубине моей души, наливаясь все большей определенностью, и становилось ясно, что эти три слова – "хочу иметь кольцо" – значат определенное кольцо, только такое и никакое иначе, и совершенно понятно – какое. Таким образом, оно родилось в моей душе, созрело и проклюнулось в реальность.
            И вот сейчас, сидя откинувшись на стуле и глядя на эти строчки и машинально крутя на безымянном пальце левой руки серебряное кольцо, я думаю, что и сейчас мое самое большое желание – это иметь его, серебряное. И оно, это желание, выполнено.


    ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

                    И пока есть хоть одна душа, где наше дело живет и побеждает, это дело не погибнет.

                В.Пелевин, Омон Ра

            Я окончил школу #1253, окончил с отличием.
            Наша школа находится на станции метро "Парк культуры", сливаясь с главным выходом со станции в единое целое. Если выйти из вестибюля к Крымскому мосту и обогнуть вестибюль слева, то вы попадете во дворик, где моя школа, собственно, и расположена. Можете как-нибудь выйти из метро и посмотреть, убедиться, что я вас не обманываю. Можете спросить про меня у нашего директора, Льва Сергеевича Подземного, он меня помнит. Передайте ему от меня привет.
            В центре нашей школьной игровой площадки расположена вентиляционная шахта метрополитена. Зады школы плавно переходят в станцию "Парк культуры", и не понять, где кончается школа и где начинается станция метро. И это не так уж и удивительно, ведь наша школа готовила кадры для метрополитена, а метрополитен был нашим предприятием-шефом.
            Все мое детство пропитано метрополитеном, и до десятого класса, когда я, тяжело переболев скарлатиной, стал страдать острейшей клаустрофобией, я был твердо уверен, что буду водить поезда по темным тоннелям московского метро, глядя на змеящиеся впереди серебряные рельсы, точно зная, когда угольная темнота разорвется великолепием сияющей станции, и даже знал, что моя линия будет Кольцевая. Вы только вслушайтесь в это название – Кольцевая линия. Все остальные линии могут быть названы "ветка", а она, единственная, – нет. Только "линия". Кольцевая всегда пленяла меня именно тем, что у нее нет ни конца, ни начала – О. Помню, в младших классах я мог бесконечно долго (ну, не бесконечно, а лишь до тех пор, пока учительница не замечала этого) смотреть на карту метрополитена, висевшую у нас в школе в каждом классе над доской, рядом с портретом Ленина, чье имя наш метрополитен носит – именно так, по крайней мере, я трактовал тогда причину его наличия там; смотреть на нее и представлять себе безумных водителей Кольцевой линии, в неистовстве наматывающих круги по бесконечному кольцу: глаза остановились, волосы на лбу слиплись от пота, руки срослись с рычагами: правый – газ, левый – тормоз, это в нашей школе знает даже первоклашка, ведь это один из обязательных вопросов на приемном экзамене, наряду со знанием названий всех станций метрополитена.
            Вообще наша школа была насквозь пропитана духом метрополитена; обычным, нормальным, приемлемым было лишь то, что к нему, метрополитену, непосредственно относилось. Прочие, не связанные с метро явления характеризовали в школьных кругах эпитетом "внешний". Школу и метрополитен, в который она плавно перетекала, окружал, таким образом, "внешний" мир.
            Наша школа была не такая, как остальные. Все обычные предметы имели специфику: они подспудно готовили нас к жизни под землей, к служению метрополитену. На уроках математики мы рассчитывали, сколько времени займет путь от станции "Южная" до "Университет", сколько человек перевезено по кольцу за сутки по часовой стрелке и сколько – против. До сих пор помню одну остроумную задачу: Маша Ларина садится на "Спортивной", входя на станцию со стороны центра, и едет до "Юго-Западной", а Петя Филимонов садится на "Библиотеке им. Ленина", переходя на нее с "Боровицкой", т.е. с противоположной стороны, и едет до "Университета". Имеют ли они шанс встретиться в метро, влюбиться с первого взгляда, пожениться и родить троих детей, если длина станций "Спортивная" и "Библиотека им. Ленина" равна 200 м, Маша ходит со скоростью 3 км/час, Петя – 3,5 км/час, а поезда метро приходят каждые полторы минуты? Все диктанты, все изложения – только на темы метро. "Дети лабиринта", "Черная курица" – в обязательной программе. На уроках физики мы решали задачи про движение поезда, работу по поднятию пассажиров эскалатором, про сопротивление проводов. Устройство электромотора – очень важная тема. Геология рассматривала проблемы прокладки туннелей и методы борьбы с подземными водами и осыпями грунта. История подземного дела изучалась с третьего класса.
            Как я уже говорил, трудно было понять, где кончается школа и где начинается станция, а уж понять, где кончается станция, – это было еще сложнее. Это для вас, людей далеких от метрополитена, людей поверхности, станция метро это резко очерченный объем. На самом деле все не так: вокруг этого объема, "внешней станции", как говорят у нас, земля источена различными подсобными помещениями на многие сотни метров. Из нашей школы можно было беспрепятственно попасть (через подвал, например) в эту сеть. Как было забавно, выйдя из неровно окрашенной оливковой краской двери с ничего не значащим для идущих мимо непрерывным потоком пассажиров номером Щ-587 в вестибюль "Парка культуры", спуститься с ними вместе на эскалаторе вниз, к поездам, чувствуя себя носителем тайного знания.
            Моим ближайшим школьным другом был парень со странным именем Блез Паскаль. Откуда оно такое взялось, он толком объяснить не мог, и о своем великом тезке он (да и я, впрочем, тоже) узнал только в десятом классе, на уроке истории подземного дела, и был несказанно этому удивлен. Блез был из метросемьи, как у нас говорили: отец водил поезда по Сокольнической ветке, мать продавала жетоны на "Речном вокзале". Впрочем, в нашей школе большинство детей были из подобных семей. Многие, но не я – я был сиротой, меня взяли в школу на воспитание из детского дома. Дело в том, что наша школа совмещала в себе интернат с обычной школой, и когда они, семейные дети, уходили из школы после занятий к домашнему обеду, ласке матерей, собственной комнате, игрушкам, к друзьям, мы, интернатские, смотрели с сумрачной завистью на них, уходящих, через окна нашей школы, ставшей для нас домом.
            Блез был невысок ростом, плотен. Его зеленые глаза глядели пронзительно, и где-то в их глубине поблескивал лед, который не таял даже самым жарким летом. На правой руке у Блеза не было указательного пальца – его в третьем классе начисто отрезало электрофуганком на уроке труда. Помню, Блез тогда удивленно посмотрел на свой отрезанный палец, замотал его в носовой платок и быстро, ни с кем не прощаясь, ушел из класса, роняя алые капли. Вернувшись в класс через полчаса, он громко сказал, ни к кому конкретно не обращаясь: "похоронил!" – и упал в обморок. Потеря крови. Придя в себя в "Скорой", он не смог вспомнить, где же похоронен его палец. Так что никто не знает, где теперь указательный палец Блеза, с правой его руки.
            Поэтому полное имя Блеза в школе было Блез-не-знаю-где-палец, или, короче, просто Палец. Учился Палец средне, однако по профессиональной подготовке – Палец тоже, как и я, хотел стать водителем поездов, – был одним из лучших учеников школы. В пятом классе он уже мог проехать Кольцевую вслепую: он не только знал на память расстояния между станциями – столько-то минут с такой-то скоростью, это не очень сложно, – но и помнил всю фактуру туннелей – где вверх, где вниз, где налево, где направо, – и помнил ее так, что мог ориентироваться только по ощущениям своего вестибулярного аппарата, по малейшим ускорениям, в абсолютной темноте, – а вот это уже был безусловный талант. Льдистые глаза Пальца, казалось, видели в абсолютной темноте, или, точнее, они знали. Подобный талант к ориентации появился у Пальца как раз после травмы, так что в школе считали (но Блезу об этом говорить побаивались), что он продал за него свой палец.
            Самым любимым моим предметом в школе была история подземного дела, а самым любимым преподавателем – читавший ее Сергей Андреевич Крот. Сергей Андреевич был высокого роста, сутулый, сносил аккуратную эспаньолку, которую имел привычку забирать в кулак и теребить, когда о чем-то думал. Глаза его смотрели на мир сквозь легкие стекла старомодного пенсне, и он курил маленькую, просто крошечную, трубку.
            "Ну-с, коллеги, приступим, – говорил он, быстро входя в класс и открывая журнал, – что у нас на повестке сегодня?" Любимым его наречием было "глубоко", и он использовал его в своей речи по поводу и без повода.
            Сергей Андреевич страдал нервным расстройством, довольно широко распространенным среди работников метро, – агорафобией, боязнью открытых пространств. Открытое пространство, небо вызывали у него панический ужас. Не было ничего невыносимее, по его мнению, чем авиаперелет. Боюсь, что если бы он оказался в самолете, то его сердце остановилось бы ровно в тот момент, когда шасси оторвались бы от земли. В связи с этим метрополитен выделил ему персональную двухкомнатную квартиру прямо на станции "Парк культуры", а в классе истории подземного дела не было окон.
            Сергей Андреевич не был просто учителем, он был больше. Он ваял молодые души, как скульптор. Его неофициальная роль в школе заключалась в том, чтобы направлять наиболее талантливых – и поэтому наименее управляемых, наиболее подверженных искушениям внешнего мира – учеников под землю, или, как это называлось на учительском жаргоне, "заглублять".
            Однажды, остановив меня после своего урока, он пригласил меня в гости. "Приходи сегодня к двум, – сказал он, – к двум ночи". Я согласился, конечно, – это была большая честь. Когда я пришел, учитель уже ждал меня, сидя на скамейке рядом со своей дверью. Он задумчиво курил, пуская маленькие аккуратные колечки дыма. Рядом с ним на скамейке стояла чашечка кофе на блюдце.
            "Садись," – пригласил он меня. Я сел. Сергей Андреевич выпустил еще одно аккуратное колечко дыма. На станции стоял уютный полумрак – горело минимальное освещение, – рельсы тускло поблескивали, змеясь, уходя в обе стороны в угольную черноту тоннелей, стояла непривычная для метро тишина. "Ты хочешь водить поезда, ведь так?" – спросил он, и я утвердительно кивнул. "Собираешься посвятить этому свою жизнь?" – спросил он, и я кивнул еще раз. "А знаешь ли ты, что это значит – посвятить жизнь метрополитену? Всю свою жизнь, до последней ее капли? Достаточно ли ты тверд, решителен? Ведь ты еще не знаешь толком, что это такое, по 14 часов в сутки вести свой поезд по одному и тому же маршруту, ты еще не видел лица человека, шагнувшего тебе под колеса, закрыв глаза, как будто прыгающего в холодную черную воду, солдатиком уходя в небытие, не слышал того звука, что получается при ударе тела поездом... А я все это видел, ведь до того, как я попал к нам в школу, я тоже водил поезда, по Кольцевой. До сих пор помню все повороты, все спуски и подъемы". Учитель выпустил еще одно колечко дыма и о чем-то задумался, глядя на горящую вполнакала лампу.
            "Что ж, – сказал он, немного подумав, – видимо, ты твердо решил стать настоящим метрополитеновцем. Тогда пора открыть тебе тайну. Только учти, узнавшему ее нет пути обратно, во внешний мир. Ты готов? Еще есть шанс повернуть назад". Учитель глубоко заглянул мне в глаза. Если честно, то я испугался, но – видимо, я был слишком молод, и, наверное, учитель, разговаривая со мной так, хорошо знал, что он делает, недаром его роль в школе была "заглублять" талантливых учеников, он был хорошим психологом, – и я выдохнул: "Я готов". "Что ж, ты сделал этот шаг... Тогда слушай и запоминай, больше тебе этого никогда рассказывать не будут, – сказал учитель, затянулся трубочкой и выпустил колечко дыма. – Ты думаешь, что основная роль метрополитена – это перевозка пассажиров? Это далеко не так. Скажи, зачем тогда все это великолепие станций, вся безумная сложность Системы. Разве ты уже не замечал, что метро постоянно разговаривает с тобой? Что ж, тогда знай: наш Московский метрополитен – это огромный ретранслятор шифрованной информации. Расписание поездов, надписи в вагонах, рекламные объявления, порядок ремонта эскалаторов, внезапно проезжающие мимо станции без остановки пустые поезда – все это послания. Шесть вагонов, на каждом – номер, прочитай их – вот тебе целый зашифрованный текст...
            При помощи этих посланий ведется координация действий различных организаций, тебе еще рано знать, каких. Сами штаб-квартиры этих организаций тоже размещаются в метро. Ты замечал, что в некоторых вагонах на стекле, которое было бы лобовым, если бы вагон был локомотивом, имеется красная, трафаретом нанесенная надпись – "ИГЛА". Задумывался, что это такое? Нет? Это один из шифров... Да просто сидя на станции и читая интервалы приходящих поездов, можно узнать очень многое! Если знать шифр, конечно.
            Так вот, мой мальчик, когда ты будешь водить поезда, знай, что от точности выполнения тобой расписания зависит точность секретного послания. Ошибешься на две минуты – и неизвестно, что случится: может, погибнут люди, может, даже начнется война. На твоих плечах будет судьба мира, мальчик. Запомни это". Учитель замолк и долго смотрел на свои ладони, словно пытаясь прочитать в узоре их линий не только свое будущее, но и мое, и всего человечества.
            Потом он резко встал и обернулся ко мне, на лице его играла ласковая улыбка. "А теперь тебе пора идти, уже поздно, тебя давно ждут в школе", – сказал он.
            Учитель пожал мне руку, улыбнулся на прощанье еще раз и, скрипнув дверью, скрылся в своей квартире. Я остался один в полумраке станции. Постояв немного, я медленно пошел к эскалатору, подниматься на поверхность. И я понял тогда, что моя жизнь пройдет здесь, под землей, в мире абсолютного спокойствия, в вечном подкопе под внешний мир, и, когда я умру, меня похоронят на одном из подземных кладбищ, где обычно и хоронят заслуженных работников метрополитена. Кладбища эти расположены точно под внешними – только закапывают на них гораздо глубже. Так, есть Новодевичье, есть Преображенское, есть Ваганьковское; я всегда хотел оказаться после смерти на Новодевичьем.
            Новодевичье – одно из самых старых и больших, основанное тогда, когда еще умели строить. Больше всего оно похоже на станцию "Маяковская", только, естественно, без путей, и вход в зал без эскалаторов, просто небольшая арка. Так как под землей строить большие площади – это не то что снаружи, каждый кубометр – огромные затраты, более того, по секретной статистике Метростата, на каждые 100 кубометров объема приходится одна жизнь метростроевца, то приходится экономить. Поэтому на подземных кладбищах хоронят вертикально, ногами вниз. Свежая могила, таким образом, представляет собой дырку в полу, глубиной 2,5 метра и диаметром 60 сантиметров. Так они и гниют, заслуженные работники метрополитена, – вытянувшись во фрунт, по стойке смирно, и после смерти отдавая честь. Как запутавшиеся в водорослях утопленники на дне Москвы-реки. Могилы на этих кладбищах, вследствие технологической сложности их рытья, выкапываются заранее, и новое кладбище больше всего похоже на пустые пчелиные соты, ждущие меда и личинок. "Нулёвку" – то есть пустую могилу – каждый метростроевец получает при уходе на пенсию и обязан с этого момента за ней следить, ухаживать. Поскольку кладбища устраиваются в местах с хорошим, плотным, сухим грунтом, хозяева "нулевок" используют их, до того как использовать по назначению, как погребки для хранения зимой различной сельскохозяйственной продукции с личного огорода. При заселении могилы все хранящееся внутри из нее вынимается, а клиент, наоборот, помещается внутрь. Такой вот обмен.
            Я бросил последний взгляд на пустую полутемную станцию, включил молчавший эскалатор и поехал в полумраке вверх. Рекламные щиты слепо проплывали мимо. Полумрак станции плавно перетек в полумрак школы; мои гулкие шаги в пустых темных коридорах школы звучали не менее удивительно, чем на станции. Добравшись наконец до своей комнаты, уже лежа в собственной постели, в темноте, блестя открытыми глазами в лунном свете, я долго думал над словами учителя, а потом незаметно для себя уснул. Я был абсолютно счастлив, и мне снилось, как я точно по графику веду свой поезд по Кольцевой линии, гордый тем, что всё вокруг меня – и поезд, и тоннели, и станции, и пассажиры – весь этот механизм работает точно и слаженно, четко передавая нужную информацию. Я чувствовал огромную любовь ко всем этим невидимым людям, которые под видом простых пассажиров читают скрытые послания, анализируют информацию, принимают решения. Я чувствовал себя винтиком, но необходимым винтиком в сложнейшей машине, вершащей судьбы мира. Я пытался узнать этих тайных агентов, всматриваясь в лица стоящих на станциях людей, и, как мне казалось, точно узнавал их, и улыбался им.
            Но внезапно случилось трагическое событие, разрушившее всю мою жизнь, и детские мечты пошли прахом.
            Как-то раз – это был начало апреля, мы тогда учились в десятом классе, – Палец за обедом сказал мне, что у него появилась девушка из внешних, и что его очень тяготит то, что та никак не хочет связать свою жизнь с метрополитеном. "Понимаешь, – говорил Палец, ловко орудуя вилкой, зажатой в четырехпалой руке, – я ей говорю, давай я устрою тебя дежурной по эскалатору, – а она смеется. Это же скукотища, говорит, и платят гроши. Не понимает она...". Палец сокрушенно качал головой. Надо заметить, что я в то время слыл в школе мастером слова и мог, считалось, убедить кого угодно в чем угодно. Обо мне в школе ходила слава метафизика метрополитена, философа подземелья, и было совершенно понятно, чего хотел Палец, – чтобы я повлиял на его девушку. Я предложил Блезу втроем пойти в воскресенье в ЦПКиО, и он радостно согласился.
            У Пальца появилась надежда.
            В воскресенье я пришел к главному входу в ЦПКиО точно в 9 утра и никого, естественно, там не нашел. Ночью прошел дождь, и – наконец-то! – запахло весной. До этого проклюнувшаяся зелень была стерильна, она как бы зеленела только для себя, каждый листик отдельно. Теперь же все было пронизано общим пространством запахов, все слилось в общем порыве вверх. На черном от влаги асфальте под деревьями зеленели грязью сережки, те же сережки, как мохнатые гусеницы, висели на ветвях. Я ждал Пальца с его девушкой, и утреннее солнце постепенно вступало в свои права, и в его свете поблескивал стеклом ЦДХ.
            Наконец они появились.
            Они шли по Крымскому мосту – я издалека узнал коренастую фигуру Блеза, – взявшись за руки. Под ними проплывали неторопливые баржи, груженные желтым песком, – одна, вторая, третья, – и они остановились, облокотившись на перила, посмотреть, как баржи исчезают под мостом. Я махнул им рукой и пошел навстречу. Блез заметил меня и махнул рукой в ответ.
            У девушки – "Лена", – представилась она, протягивая руку под непонятным углом, то ли для пожатия, то ли для поцелуя, – были слегка раскосые крыжовенно-зеленые глаза, смотревшие, когда она разговаривала, собеседнику куда-то на мочку левого уха (поначалу это немного нервировало), тяжелая коса до пояса и хрупкие кисти нервных рук с удивительно круглыми розовыми ногтями.
            Мы уже втроем направились в парк.
            Лена предложила покататься на американских горках: "Вы же любите поезда!" – и мы с Пальцем согласились. Отстояв положенную очередь, мы стали занимать места в поданном поезде. Я, в силу природной наглости, сел первым, причем оказалось, что во всем поезде осталось только два места – рядом со мной и еще одно, в другом вагончике. Я было встал, но Палец замахал руками, и Лена села рядом со мной, а Блез отдельно, впереди. "Ты боишься?" – спросила она. Я ответил, что нет. "Тогда я буду за тебя держаться," – сказала Лена и взяла меня за руку. Поезд тронулся, медленно взбираясь на горку, чтобы потом оттуда низринуться вниз. Я смотрел на бритый затылок Пальца и вдруг почувствовал к нему беспричинную антипатию; его плотность, его какая-то демоническая целеустремленность вдруг стали меня раздражать. Поезд взобрался на горку, замер на мгновение и с грохотом устремился вниз, Лена завизжала и вцепилась в мою руку.
            Поезд мчался, закручиваясь спиралью, делая мертвую петлю, с грохотом устремляясь вниз, чтобы потом опять взлететь вверх, пассажиры истошно визжали, а я чувствовал только вонзившиеся мне в кисть ногти сидевшей рядом девушки, сладкую боль, ими причиняемую, чувствовал тепло ее бедра, прижатого к моей ноге... Когда поезд остановился, я, пошатываясь, встал и подал Лене руку. "Какие-то вы нервные, метрополитеновские!" – сказала она, пристально всматриваясь в мое бледное лицо. Блез подошел к нам, увидел мою расцарапанную руку и помрачнел. "Ну, что дальше?" – сказал он. "Я хочу мороженого, а потом – колесо обозрения!" – ответила Лена.
            На прощанье Лена, улыбнувшись, дала мне свой телефон.
            В тот же вечер я понял, что безнадежно влюблен в девушку моего лучшего друга. Через три дня я позвонил Лене, и она предложила встретится на "Маяковской", у слепой стены. Она опоздала на тридцать минут. "Ну, куда пойдем?" – спросила она. Я ответил – куда угодно. Пошли гулять по весенней Тверской, потом свернули, купили мороженого – она ела у меня с рук, смеясь, белые капли у меня на брюках, попыталась стереть – только размазала, дошли до сада "Эрмитаж", посидели на скамейке – она рассказала, что учится в Гнесинке, будущая пианистка – в качестве иллюстрации пустила руками что-то вроде волны на стадионе, улыбнулась.
            Я провожал ее домой, мы доехали до ее станции – "Юго-Западная". "Вот и моя западня!" – пошутила она, и мы вышли из вагона, держась за руки. Когда мы ехали на эскалаторе вверх, и сами не поняв, как это получилось, стали целоваться. Я проводил ее до дома. Остановившись у дверей своего подъезда, Лена сказала, что сама расскажет обо всем Блезу. "Кстати, – сказала Лена, – я недавно переболела скарлатиной. Если заболеешь, то считай, что это от меня подарок". Она улыбнулась, поцеловала меня и скользнула за дверь, оставив меня одного. Мысли мои были в полном беспорядке, я не понимал, что делать. Было ясно лишь, что я только что потерял своего лучшего друга.
            На следующий день Блез не появился на уроках. Не появился он и через неделю. Все учителя делали вид, что его никогда не было. Его фамилия в школьном журнале была аккуратно заклеена.
            В школе говорили, что Палец договорился с ней о встрече на "Парке" в три часа ночи (Блез, как и все мы, ученики метрошколы, мог попасть и провести с собой на станцию кого угодно и когда угодно), чтобы поговорить. Предложил ей прокатиться на дрезине, и та согласилась. Видимо, услышав, что Лена его больше не любит, он свернул в тупик на полной скорости, и этот тупик стал им могилой.
            К концу недели я слег с чудовищной скарлатиной, температура доходила до сорока трех градусов, я метался в бреду, наворачивая на себя влажное одеяло. Мне чудился мчащийся в темноте поезд с потушенными огнями, визг колес, снопы искр, истошный крик Лены метался у меня в голове. Поезд мчался по бесконечным тоннелям, как тогда, в парке аттракционов – закручиваясь спиралью, делая мертвую петлю, с грохотом устремляясь вниз, чтобы потом опять взлететь вверх. Я метался в постели, а в ушах моих стоял ленин крик.
            Когда температура спала, я понял, что больше никогда не спущусь в метро. От одной мысли о том, чтобы спуститься под землю, в темноту, прячущуюся за непрочным электрическим светом, и терпеливо поджидающую свою жертву, в вечную хищную темноту, живущую под землей испокон веку и ждущую нас всех после смерти, в темноту, которая и есть сама смерть, при одной мысли об этом липкий пот выступает у меня на спине, и темнеет в глазах, и из горла начинает рваться безумный крик. Я боюсь закрывать дверь своей квартиры на замок, а окна у меня всегда открыты, даже зимой.


    СТАРЫЙ АВТОМОБИЛЬ И ВЕСЕННИЙ ДОЖДЬ: НЕМНОГО НАСТОЯЩЕГО

            Дедушку отвезли в больницу на прошлой неделе, а три дня назад мне позвонили из больницы и сказали, что он умер. Мы жили с дедушкой вдвоем уже восемь лет, и вот теперь он умер. Человек, сообщивший мне об этом – наверное, врач, – сказал, что, так как я еще несовершеннолетний, все заботы по организации дедушкиных похорон он возьмет на себя. Больше он не звонил. Дедушку, наверное, уже похоронили.
            Первый день я провел дома. На ужин съел найденную в морозилке пачку мороженого, забытую с моего недавно отпразднованного дня рожденья; крем-брюле, мое любимое. Я достал мороженое днем и положил в чашку, и к вечеру оно растаяло, и пришлось есть его чайной ложкой. До ночи смотрел телевизор, пока не уснул в кресле.
            На следующий день проснулся поздно. Стоя перед окном, я тер руками лицо, пытаясь избавиться от высохшего гноя в уголках глаз. Гной колол глаза, крошась, я чувствовал чужие руки, трущие мои веки, прикасался к чьим-то глазам – происходило мгновенное раздвоение личности, а сам я был где-то посередине, висел в пустоте рядом с собой. Два дня, проведенные без элементарной гигиены, в одной и той же одежде, опутали меня тонкой тканью запахов моего тела. Поднимая подмышку, я чувствовал кисловатый запах пота и немытого тела, что-то вроде обратной связи, это как у богомола, который ощущает поворот своей головы по увеличению давления на специальные длинные волоски, растущие на головогруди и прикасающиеся к голове насекомого. Аура собственных запахов придала бытию одновременно подлинности, настоящести и некоторой автономности. Получалось что-то вроде постепенного переселения в собственный космический корабль на околоземной орбите.
            Сегодня утром еда дома кончилась.
            Я залез в ванну. Сидя в горячей воде, я чувствовал, как пот выступает у меня на голове под волосами. Обхватив колени руками, я откинулся на спину, и горячая вода сомкнулась у меня над головой. Вода замечательно передавала звуки, и я услышал передаваемый по заполненным трубам чей-то голос; лежа на дне ванны, я случайно проник через сеть водоснабжения в чужие квартиры. Мужской голос – обладатель, по-видимому, так же как и я принимал ванну, – сказал: "У сна одно крыло и одна нога: зрение и слух во сне чувствуют, а осязание, вкус и обоняние – только знают".
            Еда кончилась, и я понял, что в этом доме меня больше ничего не держит. Я взял дедушкину связку ключей, погасил во всех комнатах свет – за эти три дня, проведенные мной в полусне, его накопилось много, выдернул из розеток все электроприборы – холодильник тоже, благо еда кончилась и он теперь был пуст, вышел из квартиры, закрыл за собой дверь и спустился по лестнице вниз. Я открыл дверь подъезда и увидел, что только что закончился дождь. Во дворе стояли прозрачные сумерки конца весны и пахло только что закончившимся дождем.
            Я пересек двор по диагонали, оставляя четкие следы сандалий. С влажных листьев цветущих каштанов срывались тяжелые капли, падали на другой лист, а с него – на следующий, и так пока не достигали влажной земли. От этих капель листья постоянно шевелились, и в воздухе, напоенном запахом влажной коры и листьев, стоял тихий шорох. В темной шевелящейся листве каштанов тихо горели белые свечки неподвижных цветов. Я отпер гараж. Замок был влажным от холодных безвкусных капель воды. В гараже стояла старая дедушкина машина, трофейная BMW.
            Дедушка не ездил на ней – вернувшись с войны без кисти левой руки, он не мог получить прав, но от машины не отказался. Это была не просто машина – эта была мечта, глупая, собственно, мечта – он хотел вернуться с войны живым, на собственной машине, счастливый, в пыльной гимнастерке. Эта мечта помогала ему выжить в самые тяжелые годы войны. Когда в сорок пятом, уже в Берлине, ему оторвало кисть левой руки и он лежал в госпитале, однополчане подарили ему трофейную BMW. Единственной рукой держа руль и ею же переключая скорости, по разбитым военным дорогам он пригнал ее в Москву, домой и поставил ее в свой чудом сохранившийся гараж; дом же его во время бомбежек был разрушен.
            Мой однорукий дедушка не получил прав и на своей машине никогда не ездил. Летом, на выходных, мы с дедушкой выгоняли ее во двор, и он проверял ее состояние: что-то смазывал, затягивал какие-то болты, на промасленной тряпке лежали, блестя, металлические внутренности. Вечером, когда темнело, мы с дедушкой, сидя в машине, тихо урчащей работающим под длинным лакированным капотом двигателем, слушая потрескивающее радио, ели бутерброды и пили пиво, мне еще по молодости не полагавшееся; я сильно хмелел и часто засыпал, и тогда дедушка относил меня домой на руках. В салоне пахло кожей и бензином. Шумели листья каштанов.
            Я стоял в открытых воротах гаража, держа в левой руке влажный от дождевой воды замок с воткнутой в него связкой ключей; пахло бензином, машинным маслом, прогретым за день металлом. Поблескивало лобовое стекло, поймав висящую в темно-синем небе луну. Протиснувшись в машину, я завел мотор и включил радио. Приятный женский голос сказал: "Суть литературы в том, чтобы обманывать. Литератор не может сделать ничего такого, что может сделать профессиональный философ, социолог, психолог. Писатель создает образы, в которых известные, ничего не решающие ответы на неразрешимые вопросы представлены так, что читатель не узнаёт их сразу, для этого ему нужно некоторое усилие, но ему, читателю, не дают этого сделать – повествование увлекает его все дальше и дальше, и ему кажется, что единственно верные ответы даны. Задача писателя создавать именно те ответы, с которыми будет приятно жить дальше. Инструмент отбора этих ответов – память, превращающая реальность в приятный и удобный ее вариант", – а затем полилась легкая пузырящаяся музыка. Мои бледные костистые кисти лежали на тонком ободе руля, и я смотрел на них.
            Я медленно выехал из гаража, свернул, выезжая из двора, налево, протянул, перегнувшись, руку к бардачку, где всегда лежали дедушкины сигареты, достал пачку и подумал о том, что я забыл закрыть за собой ворота, но решил не возвращаться.


    ЗВОНОК

            Ты знаешь, у меня в голове телефон, вертушка наверх, прямая связь с богом. Он звонит ночью, будит меня, я боюсь подойти к телефону, лежу в постели и боюсь поднять трубку. Я даже вижу его – он стоит, босой, у окна, трубку прижимает плечом к уху и пьет воду из высокого стакана, рассеянно смотрит через стекло на улицу: там идет бесконечный поток машин. Он ждет пять десять двадцать гудков, но я не подхожу, и он нажимает отбой. Ты знаешь, я очень боюсь поднять трубку, ведь тогда я точно сойду с ума, этот разговор точно сведет меня с ума, точно. Никогда не разговаривай с богом, прикинься глухим, немым, еще лучше – мертвым. Но он звонит снова, я сажусь на постели среди ночи и слушаю звон телефона и удары своего сердца, всматриваюсь в темноту, а он смотрит в окно на едущие бесконечным потоком машины и пьет воду из стакана. Ночь течет сквозь дом и его обитателей бесконечным неразрывным потоком черного шелка. Когда-нибудь я не выдержу и подниму трубку.


"Вавилон", вып.10:                      
Следующий материал                     


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Вавилон", вып.10

Copyright © 2003 Василий Гаврылюк
Copyright © 2003 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru