Слово живое и мертвое:

От «Маленького принца»
до «Корабля дураков».
    5-е изд., доп.
    М.: Международные отношения, 2001.
    В обложке использован портрет работы О.Л.Коренева.
    ISBN 5-7133-1078-7
    368 с.



Свет и сумрак Фицджеральда

Раньше уже говорилось вкратце о Е.Д.Калашниковой, прекрасном переводчике Хемингуэя, Диккенса, Шоу. Среди многих и разных ее работ нельзя не назвать еще две: известные романы Ф. Скотта Фицджеральда «Великий Гэтсби» и «Ночь нежна». Они – из тех, где во всей полноте раскрылись талант и опыт зрелого мастера.

Несколько примеров великолепной свободы речи у героев и автора.

Веселье шло шумное – дым столбом, изрек молодой англичанин, и Дик согласился, что лучше не скажешь.

При том, что удачность сказанного подчеркнута еще и согласием слушателя, нужен был – и найден – более выразительный оборот для jolly, означающего не просто веселье, а с оттенком лихости, чрезмерности.

She was now what is sometimes called a «little wild thing». Значения wild из первых дикий, буйный (да еще при оговорке что называется) никак не годятся, в переводе отлично: У нее сейчас была, что называется, «растрепана душа».

В устах добровольного шута What are you doing here anyhow – не просто что вы здесь делаете, а какая нелегкая вас (сюда) принесла?

Старшая сестра считала младшую gone coon – жаргонное определение конченого, пропащего человека. В переводе отпетая.

В докторе взыграла кровь Тюильрийских гвардейцев (the blood rose).

With a polite but clipped parting she threw off her exigent vis-a-vis – Вежливо, но решительно отделалась от приставучей собеседницы.

Женщина разглядывает себя в зеркале – looked microscopically, микроскопически тут, разумеется, не буквально и по-русски не прозвучало бы ни правдоподобно, ни с оттенком иронии. В переводе – долго и дотошно изучала себя...

Кажется, даже мастера-кашкинцы не все и не всегда с такой легкостью находили самую удачную замену подчас привычному, вошедшему в наш обиход иностранному слову. Е.Калашникова это делает поминутно, шутя, поневоле залюбуешься. Еще только один образчик:

...she fell into a communicative mood and no one to communicate with. Помимо издавна знакомых, но все же присущих скорее технической литературе коммуникаций, у нас, заодно со многими другими паразитами речи, прижилась еще и всяческая коммуникабельность (он такой некоммуникабельный!!). Так вот, на Николь нашло (буквально) коммуникабельное, то бишь общительное настроение, желание с кем-нибудь пообщаться, поговорить, но (повторено!) общаться было не с кем, то есть рядом никого не оказалось. В переводе – ей вдруг захотелось с кем-то поговорить по душам, но было не с кем. И все настроение сохранилось, и стилистический повтор есть, причем повторено другое слово, то, что по-русски повторить легче, естественней.

Он был до того отвратителен, что уже не внушал и отвращения, просто воспринимался как нелюдь (dehumanized) – смело до дерзости, а как выразительно!

Когда автор играет словами, переводчик тоже за словом в карман не лезет, всегда находит что-то близкое и яркое. Компанию позабавило, что нового постояльца зовут S.Flesh (буквально плоть) – doesn't he give you the creeps, и не выговоришь без содрогания, правда? – замечает Николь. И в переводе такое, что, пожалуй, и впрямь мороз по коже: С.Труп. Находка двойная: вместе с инициалом фамилия образует Струп, тоже приятного мало!

They lived on the even tenor found advisable in the experience of old families of the Western world, brought up rather than brought out – Они привыкли к размеренному укладу, принятому в хороших домах на Западе, и воспитание не превратилось для них в испытание. Таких блесток в книге множество.

* * *

Название «Ночь нежна» – слова из «Оды к соловью» Китса, смысл его: под видимой нежностью и красотой таится темное, отнимающее волю к жизни, влекущее к смерти. В романе все пагубное, тлетворное, смертоносное поначалу прикрыто жизнерадостными утренними или полуденными красками. Вот какой с первых страниц появляется начинающая, но уже знаменитая киноактриса, юная Розмэри:

Всякий был бы приворожен розовостью ее ладоней, ее щек, будто освещенных изнутри. И дальше в переводе сохранен живой, цельный образ цветка, заключенный уже в самом имени. Сохранен благодаря оттенкам, присущим языку перевода, а не подлинника: Глаза... влажно сияли (а не были влажные и сияющие – were... wet and shining). Вся она трепетала (hovered delicately), казалось, на последней грани детства: без малого восемнадцать – уже почти расцвела, но еще в утренней росе. Сколько такта и поэзии в простой, словно бы, замене, верной образу подлинника. Не слишком поэтично было бы по-русски ее тело, почти созревшее (complete буквально скорее даже завершенное, а ведь английское body многозначно, гораздо шире первого по словарю значения), или роса еще оставалась на ней (the dew was still on her – тут, конечно, переносное, подразумевается свежесть юности).

Все, что окружает Розмэри или увидено ее глазами, на первых порах под стать ей, все красиво и привлекательно: перед нами приятный уголок роскошного курорта, где красуется розовый отель. Пальмы – Deferential palms cools its flushed facade – не буквально почтительные и охлаждают, а услужливо притеняют его пышущий жаром фасад. Даже об этом фасаде сказано почти как о девичьем здоровом румянце, ведь страницей дальше подчеркнуто: у Розмэри румянец природный – «это под самой кожей пульсировала кровь, нагнетаемая ударами молодого, крепкого сердца». И зной еще не в тягость, поэтому в переводе хотя на солнце пекся автомобиль и солнце это беспощадное, все же Средиземное море понемногу отдает ему не буквально pigments, а свою синеву.

Даже для поезда находится поэтичная нотка: Его дыхание сдувало (stirred) пыль с пальмовых листьев. И the trees made a green twilight – не дословно деревья создавали (делали!) зеленый сумрак, а – над столиками зеленел полумрак листвы.

На веранду выходили двери... номеров, откуда струился сон (exuding sleep).

С первой встречи Розмэри восхищается четой Дайверов, автору тоже еще рано разочаровывать читателя, и вот как говорится о Николь: ее каштановые, как шерсть чау-чау, волосы мерцали и пенились (foaming and frothing) в свете ламп. И опять-таки ей под стать и, как говорится, к лицу стоять среди мохнато просвеченной солнцем огородной зелени (the fuzzy green light).

Дорожка с бордюром из белого камня, за которым зыбилось душистое марево (intangible mist of bloom), вывела ее (а не просто она вышла, she came) на площадку над морем... по сторонам, в тени смоковниц, притаились дремлющие днем фонари (where there were lanterns asleep).

Выбор каждого слова подчинен одной художественной задаче: создать в переводе образ такой же цельности, пока – постепенно – сам автор не раскроет смысл и подоплеку этой внешней прелести и нежности. А до тех пор мы смотрим чаще всего восторженными глазами Розмэри.

Она влюблена в обоих Дайверов, прежде всего, понятно, в Дика... eyes met and brushed like bird's wing, дословно – глаза, взгляды коснулись (соприкоснулись), точно птичьим крылом. В переводе их взгляды встретились, точно птицы задели друг друга крылом. Малый грамматический сдвиг – и передана вся поэзия образа.

...магия южной ночи, таившаяся в мягкой поступи тьмы (soft-pawed night), в призрачном плеске далекого прибоя, left these things. Конечно же, в переводе не дословно покинула все это, эти вещи (по-английски-то вполне естественное, не столь «вещественно» материальное определение, а по-русски невозможно!) – нет, эта магия не развеялась, она перешла в Дайверов (melted into the two Divers)...

Во второй части романа, в возвращении к молодости эти двое поначалу и вправду гораздо привлекательней, и не только внешне.

В начале 1917 года, когда с углем стало очень туго (difficult to find), Дик пустил на топливо все свои учебники... засовывая очередной том в печку... с веселым остервенением, словно знал про себя, что суть книги вошла в его плоть и кровь (that he was himself a digest of what was within the book). Тут в переводе все великолепно, а лучше всего лихая насмешливость «веселого остервенения»: так ясен бесшабашный, уверенный в себе и своем призвании Дик Дайвер, еще не подточенный дальнейшей своей судьбой.

И в прежней Николь он видел неповторимую свежесть ее юных губ (nothing had ever felt so young), вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из-за него и для него (rain like tears shed for him that lay upon her softly shining porcelain cheeks).

Но события романа совершаются не вне времени и не в безвоздушном пространстве, а после мировой войны и в обществе, где всё, включая талант и любовь, стало предметом купли-продажи. Это и определяет судьбы людей, развитие характеров.

В пору «веселого остервенения» Дик, прозванный тогда Счастливчиком, рассуждал: ему, мол, не пристало (can't be) быть просто толковым молодым человеком, каких много, цельность натуры – недостаток для него, должна в нем быть (в духе послевоенного времени, вспомним – времени «потерянного поколения») щербинка – тоже все отлично для he must be less intact, even faintly destroyed... И тут же: Он высмеивал себя за подобные рассуждения, называя их пустозвонством и «американщиной»так у него называлось всякое суесловие, не подкрепленное работой мозга...

А потом он не устоял, оказался куплен родичами Николь. Материально преуспел, всех вокруг покоряет внешним блеском, но потерял себя. Ощущение глубинного неблагополучия и в Дике и вокруг возникает с первой же части романа, но не вдруг, а постепенно, проступает во всем, начиная с пейзажа. В подлиннике это передано тончайшим налетом сумеречности и тревоги. И так же тонко фраза перестраивается по-русски, от чего (даже от ритма!) ощущение тревоги еще сильнее.

Ночь была черная, но прозрачная (limpid), точно в сетке подвешенная к одинокой тусклой звезде; hung as in a basket from a single dull star – буквальное свисающая с...звезды прозвучало бы по-русски в ином ключе.

Или о гудке идущей впереди машины: Вязкая густота воздуха приглушала его (буквально его приглушает resistance, сопротивление плотного, густого воздуха).

Уже и Розмэри ловит слухом первые настораживающие диссонансы в таинственной ночной прелести, мнимой безмятежности окружающих красот: какая-то настырная птица (an insistent bird) злорадно ликовала (achieved an ill-natured triumph) в листве... на задворках отеля чьи-то шаги протопали по убитому грунту, проскрипели по щебенке, простучали по бетонным ступеням, – малость за малостью нарушается воображаемая гармония. Прекрасно передан тремя глаголами звук шагов, в подлиннике дословно шаги перенимали звучание, мотив (taking their tune) у грунтовой дорожки, у щебенки и ступеней.

И в самой Розмэри, в этом нежном свежем цветке первых страниц, понемногу обнаруживается жесткость, присущая ее трезвой деловитой мамаше, одновременно играющей при будущей звезде Голливуда роль менеджера. Вот Розмэри на приеме у крупного кинорежиссера: ...все тут хлопали крыльями, кто как мог, и она (а не буквально ее позиция, her position!) не казалась нелепей других, did not... was more incongruous... маленькая лицемерка с неестественно тонким голоском an insincere little person living all in the upper register of her throat, томящаяся в ожидании режиссера.

Или вот она в сентиментальном фильме: прошлогодняя школьница с распущенными волосами, неподвижно струящимися вдоль спины, точно твердые волосы танагрской статуэтки (rippling out stiffly like the solid hair of a tanagra figure). Как зорко увиден и воссоздан переводчиком совсем другой, далекий от нежной свежести облик! И дальше в той же фразе обнажается куда более важное: вот она – воплощенная инфантильность Америки, новая бумажная куколка для услады ее куцей проститучьей души, embodying all the immaturity of the race... paper doll to pass before its empty harlot's mind. Беспощадно раскрыта внутренняя суть послевоенной Америки и «американщины». Розмэри лишь ее порождение, игрушка, способ для заправил «проститучьей» страны развлечь бедняков и отвлечь их от правды жизни: Женщины, позабыв про горы немытой посуды дома, плакали в три ручья – как верна здесь капелька иронии.

Беспощадность, разоблачение. Поначалу природа, деревья, море в романе идиллически красивы. Но вот увеселительная поездка в роскошном автомобиле. Не стану приводить полностью большой отрывок подлинника, в переводе все на редкость зримо и осязаемо, верны все краски и оттенки. Тарахтит старомодный трамвайчик, даже воздух кажется старомодным, выцветшим... как старые фотографии (the very weather seems to have a quality of the past, faded weather like that of old photographs).

Амьен, лиловатый и гулкий, все еще хранил скорбный отпечаток войны (echoing purple town, still sad with the war).

Реденький дождик сеялся на низкорослые деревья; вдоль дороги сложены, точно для гигантских погребальных костров, артиллерийские стаканы... каски, штыки... полусгнившие ремни, шесть лет пролежавшие в земле. И вдруг... запенилось белыми гребешками целое море могил.

Иной мир и настроение иное, чем в начале, и по-русски это ощущаешь сполна. А каковы ощущения нашей героини Розмэри? Она shed tears... when she heard of the mishap – altogether it had been a watery day: услышав о чужой незадаче, всплакнула – такой уж мокрый выдался день. Каждое меткое слово выдает, что не очень-то мягок характер, не очень глубоко сочувствие! Просто сегодня на нее такой стих напал. А можно бы растрогаться и посильнее, разделить печаль девушки, которая не нашла могилу погибшего брата. Но та война (ясно понимал автор, как, впрочем, и вторая, до которой он не дожил) американцам по сути чужая, и чей-то брат, павший на войне, Розмэри чужой, а потому для нее все это не горе, не несчастье, а всего лишь блистательно найденная Евгенией Давыдовной в переводе незадача.

Кажется, чуть ли не играючи рассыпает переводчик на каждой странице красочные слова и речения, всего верней рисующие картинку, образ, выражающие настроение, интонацию, которые в буквальной передаче оказались бы довольно обыденны, а на самом-то деле, по духу подлинника, по нраву говорящего далеко не всегда легко их передать равноценно.

Эйб Норт – человек незаурядный, пьющий с отчаяния: тлетворная атмосфера «Ночи» губит в нем большого музыканта и крупную личность. В нем еще не стерлись до конца ни эти черты, ни брезгливое, горькое сознание происходящего – и не должен он говорить стертыми, шаблонными словами поверхностного «первого значения». Притом он еще не разучился сочувствовать чужому несчастью. О негре, которому грозит беда, он говорит: But don't you appreciate the mess that Peterson's in? To есть дословно: Неужели вы не понимаете (не оцениваете), в какую (скверную, неприятную) историю он попал? Mess – беспорядок, грязь, путаница. В переводе – горячее, взволнованней, как того требует и весь контекст и усиливающее don't: Да вы поймите, в какую он попал заваруху.

А вот Розмэри по молодости лет, незрелости души и уже вызревающему в этой душе эгоизму как раз и не способна это понять. Во время объяснений насчет злополучного негра она всего лишь злилась, слушая всю эту несусветицу, listened with distaste to this rigmarole. По ее характеру и настроению беда чужого ей человека – только вздор, досадная помеха, и как отлично найдена несусветица для слова rigmarole, более редкого, необычного, чем другие английские обозначения вздора, чепухи, пустословия.

Жена Эйба понимает, что он катится по наклонной плоскости, и силится его удержать. Как ей ни трудно, она мужественна, бодра, старается и ему внушить бодрость и веру в успех: an air of luck clung about her, as if she were a sort of token, – Мэри... всегда излучала надежду, словно некий живой талисман. До осязаемости правдиво переданы свет и тепло, заключенные в английском обороте.

И в полном соответствии с живой своей натурой и с неизменным желанием подбодрить мужа, да притом поднять его в глазах друзей (хоть все это, по самому смыслу книги, безнадежно), она разговаривает так:

Эйбу всё пустяки, пока он не сядет на пароход... он едет в Штаты писать музыку, а я еду в Мюнхен заниматься пением, и когда мы снова соединимся, нам будет море по колено. В подлиннике лишь небольшая разница в оборотах с nothing: Abe feels that nothing matters и there'll be nothing we can't do. В первом случае nothing – ничто не имеет значения, все неважно; во втором: не будет ничего такого, чего мы бы не смогли, – а как живо, естественно по-русски сказано в переводе!

В Эйбе Норте и в Дике Дайвере заложено поначалу несравнимо больше человеческого и человечного, чем почти во всем их окружении. Но обоих, если вспомнить столетней давности штамп, присловье иных героев Чехова и Горького, «среда заела», а точнее отравила «нежная ночь». Они кончают крахом. Преуспевают другие: жесткие, корыстные, а превыше всего – с миллионами в кармане. Преуспевает семейство Уорренов, где нежный папаша растлил меньшую дочку Николь, тогда еще девочку, а старшая дочь, именуемая Бэби (деточка, малютка!), помогла отделаться от купленного для сестры Дика, едва он, вылечив Николь, выполнил свою миссию как врач и стал невыгоден как муж. Нет, Дик не запродался сознательно, он был влюблен, вспомните, какими глазами он тогда видел Николь. Да в ней, пока она была еще душевно больна, и впрямь была толика поэзии, нежности, в таком ореоле ее видела позже и Розмэри. Автор же довольно рано вносит в портрет этой дочки сверхбогача (как и в портрет «бумажной куколки» Розмэри) другие краски – трезвость, объективность, никакой тебе смутности и поэтической дымки.

Чтобы Николь существовала на свете, затрачивалось немало искусства и труда. Ради нее мчались поезда по круглому брюху континента...дымили фабрики жевательной резинки, и все быстрей двигались трансмиссии у станков... а перед Рождеством сбивались с ног продавщицы в магазинах...

Безошибочен выбор самых верных, самых метких слов. Какой бомбой взрывается среди красивостей Дайверовского бытия грубый образ – круглое брюхо континента (round belly), выдающий самую суть этого сытого, принаряженного благополучия.

Николь наглядно иллюстрирует очень простые истины (что здесь вернее, чем первое значение principles) и несет в себе самой (а не буквально содержит – containing) свою неотвратимую гибель (doom). Гибнет – как человек, утратив былое (обманчивое, «ночное») обаяние: выздоровела, вернулась в лоно своего семейства, вышла замуж за шалопая, который не стоит подметки прежнего Дика.

Когда молодой Дик понял, что Уоррены намерены купить для Николь a nice doctor, новенького с иголочки врача и мужа в одном лице, он и расхохотаться готов, и ярость в нем кипит. Он не подозревает, что в глазах Бэби Уоррен он неподходящий товар: чересчур «интеллигент», притом неподатлив (stubborn), удобно лишь использовать его как орудие и посредника. Купля совершается, в сущности, помимо воли обоих. Просто в Дике сильно и чувство врачебного долга, и увлечение юной пациенткой, а она в ту минуту как раз подходит к этим двоим, glowing away, white and fresh and new, вся сияющая свежестью и белизной, словно только что народившаяся на свет. В переводе слов больше, а образ необыкновенно верен.

Следующие страницы, где от лица самой Николь обрисована ее жизнь с Диком, быть может, из сильнейших в книге и в переводе. Отрывочно, то прямой речью, то внутренним монологом, обрывками событий обнажена эта больная душа и корни последующего исцеления: чисто уорреновская черствая, хищная суть характера. Пока Николь душевно больна, она не сознает толком, что брак ее – купля, просто жаждет заполучить Дика в собственность. Николь излечилась ценою падения Дика. Он был убежден, что work is everything, работа самое главное для человека... человек должен быть мастером своего дела, главное... утвердиться в жизни, пока ты еще не перестал быть мастером (knowing things). И он поддался уговорам Николь и на уорреновских деньгах утверждается в жизни. А потому постепенно утрачивает самостоятельность и, даже позднее расставшись с миром Уорренов, уже не может состояться как мастер, теряет себя: ...you used to want to create things – now you seem to want to smash them up, в переводе, конечно, безо всяких вещей, значение things гораздо шире: Прежде ты стремился создавать что-то, а теперь, кажется, только хочешь разрушать, – говорит Дику сама Николь. Пагубная, разрушительная сила «нежной ночи», замена воли к жизни волей к смерти – вот лейтмотив книги, разрушением личности Дика она и кончается.

Все это выражено в переводе с огромной силой, достоверно в каждой мелочи, во всех оттенках гармонии и дисгармонии, света и тьмы. Роман этот, один из самых значительных в американской литературе первой трети XX века, в переводе ничуть не уступает подлиннику. Однажды прочитанный, он не забывается. Так глубоко проникла в замысел писателя, раскрыла душу каждого человека или нелюди, им описанных, Е.Д.Калашникова – истинный мастер художественного перевода.






Оцифровка и HTML-верстка Юрия Марцинчика.
Copyright © 2002 Нора Галь (наследники)
Copyright © 2002 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru