Textonly
Предложный падеж Home

Полина Барскова о книге Михаила Гронаса "Дорогие сироты,"


Александр Фуфлыгин
о Сигизмунде Кржижановском

Александр Фуфлыгин родился в 1971 году. Прозаик, эссеист. Автор книги "Алмазный дождь над башней Бейвенутцы" (Пермь, 1999). Публиковался в журналах "Урал", "Молодой Петербург", "Русская провинция". Член Союза писателей России. Живет в Перми.


"НЕ ВОВРЕМЯ" СИГИЗМУНДА КРЖИЖАНОВСКОГО


ВПЕРЕДИ

         Первая половина двадцатого столетья, Советская Россия, в центре – война, в эпицентре – одетый в долговязую нелепейшую шинель часовой, бормочущий себе под нос Вергилия в оригинале. Он голоден ровно настолько, насколько голоден любой русский солдат в это время. Он – часовой Советской России и часовой мысли. Никакие виды ознобов, никакие шинельные прорехи не отнимут его от привычного мысленного процесса. В этом весь Кржижановский, – человек и писатель, одновременно живущий в двух мирах: в Советской России, пожинающей плоды социалистической революции, и в мире фантазмов, феноменальных философем, дерзких прыжков в неизведанные глубины вещей и человеческого сознания, в категории рассудка и за них. Уверен, в его голове уже тогда Вергилий соседствовал с идеями и сюжетами, выдуманными им самим, – те самые, которые много позже переросли в "Автобиографию трупа", в "Странствующее "странно" и в "Сказки для вундеркиндов".
         Этот случай на посту (часового за чтением Вергилия "застукал" в 1918 году комиссар Красной Армии С.Д.Мстиславский) сыграет значительную роль в судьбе писателя: пораженный образованностью Кржижановского, Мстиславский пригласит его на работу контрольным редактором в Большую Советскую энциклопедию, которой в то время руководил легендарный Отто Юльевич Шмидт. Кржижановскому будет для начала предложено написать статью об Авенариусе, что он сделает блестяще, – так дорога в БСЭ была проложена, он становится контрольным редактором отдела ЛИЯ (литература, искусство, языки). Кржижановского ждет впереди многое: многолетняя лекционная деятельность (в частности в Государственном музыкально-драматическом институте и во Всероссийском театральном обществе), где он проявит себя как специалист самого широчайшего охвата и масштаба, и последующий успех у студенческой молодежи; театральная постановка по его пьесе "Человек, который был Четвергом" (по прозе Честертона) будет осуществлена на сцене Камерного театра, а по его сценарию "Праздник святого Йоргена" по роману Бергстедта Протазановым будет сниматься фильм, куда на главную роль будет приглашен Игорь Ильинский; работа в мультипликации, где по его сценарию будет снят мультфильм "Новый Гулливер" (первый! отечественный! художественный!); литературному миру им будут представлены замечательные критические работы о творчестве Эдгара По, Шекспира, Шоу, Пушкина, Чехова; и, наконец: новеллистика, очеркистика, проза. Все, что он сделал, – необычайно самобытно и ценно, он был талантлив во всем, размаху и глубине его мыслей практически не было пределов.
         Однако серьезно пополнившая мировую копилку литературных шедевров проза, беллетристика и критика писателя не стала мостом, по которому он мог бы перейти реку забвения и непонимания и стать известным широкому читателю. Не помогли и публикации его критических статей в "Литературной учебе", "Литературном критике" и "Театре", ни появление в журнале "Россия" повести "Штемпель "Москва" (расположившаяся, кстати сказать, на страницах по соседству с "Белой гвардией" Михаила Афанасьевича Булгакова), а в "Зорях" – рассказа "Якоби и якобы", ни авторские исполнения новелл на литературных чтениях на "Никитинских субботниках", где его слушали многие именитые гости (Москвин, Качалов, в частности). Ему многие старались помочь, считая, что "сбивается он с пути и проваливается не от недостатка сил или подслеповатости, а от более почтенных свойств натуры". Его многие любили и почитали за большого писателя; он был знаком со многими значительными личностями того времени: Александром Грином, Юрием Карловичем Олешей, Таировым, Мейерхольдом.
         Однажды Таиров спросил Кржижановского: "Кто ваш главный враг? Скажите. У меня все-таки есть связи... может..." – "Нет, Александр Яковлевич, – ответил Сигизмунд Доминикович, – не может, и ничто мне не поможет. Мой главный враг – я сам. Я тот пустынник, который сам себе медведь".
         В этом был весь писатель Кржижановский.

РОССИЯ

         Кржижановский был бесконечно предан России: путешествуя в своих воображаемых фантасмагориях (наверное, именно о них сказал Стынский: se non e vero, e ben trovato), душою и телом всегда оставался с нею. Он весь – в эпохе, в водовороте событий, он – ее неотрывная единица. Пускай, в свое время, при оценивании причин литературного небытия Кржижановского, в качестве таковых находятся объяснения, что его произведения – не были актуальными, не отражают современности, эпохи. Нет-нет: эпоха, Россия, Москва в нем всюду: в каждой строчке, написанной им, в каждой букве. О ней, о России им написаны "Штемпель "Москва" и "Московские вывески". Тогдашняя советская Москва, как символ России, окутанная снегами, строится из таких же снежных строчек: "Над снежными сугробами Москвы цвели красные однолепестковья флагов (красные флаги – ярчайший символ эпохи). Щеки встречных, в которые мороз вонзался мириадами остриев, как в игольные подушки, пылали алым плюшем. Полозья тянулись по вызеркаленному снегу, как смычки скрипачей по наканифоленным струнам, скрипя на высоте приписанного cis".
         Журналист Штамм, герой "Автобиографии трупа", "...шагает по полубезлюдным улицам одетой в снег и иней Москвы (вновь символ – полубезлюдные улицы Москвы, – символ смутного времени, голода. Не об этом ли времени писал Пастернак в романе "Доктор Живаго?)". Горгис Катафалаки, герой повести "Материалы к биографии Горгиса Катафалаки" создает Обрреспублику, становится комиссаром всех комиссариатов, читает объявление "Докладчик т. Луначарский был встречен взрывом апл...", свергает сам себя со всех постов и, наконец, попадает в руки ЧК: "...А затем вышло так, что Время очутилось меж двух отстегнутых кобур... а через два дня Горгис был вызван к следователю..." Вся эта чехарда республик, газетных докладов о докладах товарищей (отсюда взрывы аплодисментов), люди во френчах и с расстегнутыми кобурами – есть ярчайшие приметы того времени.
         "Восстановление хозяйства в СССР началось медленно, – пишет Кржижановский в "Возвращении Мюнхгаузена", – с неприметностей, точно подражая их северной весне, которая с трудом проталкивает почки сквозь изледенелую голую кожу ветвей. Если память мне не изменяет, началось с бревен, которые люди начали вынимать из глаз друг друга. Раньше они не хотели замечать даже сучков в глазу, но нужда делает нас зоркими: вскоре запас бревен, вытащенных сквозь зрачки наружу, был достаточен, чтоб приступить к постройкам; на окраинах города, то здесь, то там, стали появляться небольшие бревенчатые домики, образовались жилищные кооперативы, и дело, в общем, пошло на лад". Это ли не восстановление хозяйства в Советской России, поспешное выкарабкивание из разрухи, соцстроительство, жажда новой – хорошей – жизни?
         В книгах Кржижановского все перемешалось – реальность и фантазмы, вымышленные герои живут и действуют в реальном мире, реальные – в вымышленном, иррациональном; строители коммунизма соседствуют с эльфами, забравшимися в виолончель; реальные герои делят страницы с разнообразными "0,6 человека", "полу-"я", "еле-"я", "чуть-чуть "я". Однако, нет-нет, да и проскользнет сквозь стройные ряды фраз нечто: "...Тот город, из которого я еще не выслан, в котором я еще имею свою квадратуру и свои права – это не город вещей, а город из отражений... все их вещи – тени моих теней".

СЛОЖНО

         Писать о Сигизмунде Кржижановском чрезвычайно трудно хотя бы потому, что оба они, Кржижановский-писатель и Кржижановский-человек, оставаясь неотделимыми друг от друга, так бесконечно сложны, плохо исследуемы и плохо исследованы, что просто впору хвататься за голову. Сказывается практически полное отсутствие информации об этом писателе: всего несколько исследовательских работ, чего чрезвычайно мало для того, чтобы изучить фигуру такого масштаба, как Сигизмунд Доминикович Кржижановский.
         Отрицательный отзыв Горького о литературе Кржижановского, сделанный мэтром в 20-е годы XX столетья, сказывается вплоть до настоящего времени. К тому же: "...он опоздал, – как пишет В. Перельмутер, один из исследователей творчества Кржижановского, в предисловии к книге "Возвращение барона Мюнхгаузена". – Начало двадцатых годов не благоприятствовало тому, чтобы входить в литературу с такой прозой, как у Кржижановского, ведущей происхождение от Свифта и По, Гофмана и Шамиссо, Мейринка и Перуца... Да еще и входить в одиночку..."
         Власть к тому времени уже сменила доисторические методы борьбы с неугодными на более современные. Чаш с ядом современным "сократам" тогда уже не подносили, но для уничтожения непокорных имелись иные показательные способы, менее кровожадные на первый взгляд, но не менее действенные.
         Над Кржижановским зависла туча, называемая забвением, бывшая для писателя, однако, неизмеримо страшнее послевоенного голода, повсеместной разрухи, страшнее советской притчи во языцех – жилищного вопроса. Что ж, новый способ себя оправдал: упрямый Сигизмунд, всеми средствами стремящийся в литературе избежать банальности, закончил свою жизнь пребанальнейшим пьянством. "От слишком трезвого отношения к действительности", по его же собственным словам.
         Писатель Кржижановский и сегодня плохо воспринимается широкой публикой. Интерес к его жизни и творчеству, конечно, существует, но интерес этот скорее историко-литературоведческий, нежели читательский. Наверное, благодаря этому Кржижановский в разное время и разными людьми сравнивался с Борхесом (что за непатриотический пафос – "русский Борхес"!) и с Эдгаром Алланом По, однажды его пытались обвинить в кафкианстве, не признавая в нем исключительно доморощенного феномена и как минимум – литературного явления тогдашней России.
         Впрочем, сравнение Кржижановского с вышеперечисленными писателями неудивительно, ведь его с ними слишком многое объединяет. Ему, как Эдгару По, например, не хватает языка, на котором он пишет – даже великого и могучего! – и он начинает выдумывать новые слова. Процесс изготовления новообразований в языке, творимый пером Кржижановского, сложен и легок одновременно: сложен применяемыми средствами, способами синтеза слов, своей внутренней синтетикой, метафоризмом, и совершенно легок в восприятии.
         Так появляются неологизмы, сложнейшие и чрезвычайно емкие по своей природе, но приобретшие в результате контаминаций новые объемы, глубины, шири. Из-под пера писателя выскакивают: "ести" и "неты", "локтекусы" и "чуть-чути", – и это лишь только несколько ярких примеров. Новые слова ассимилируют способности к новым движениям, и тогда жизнь героев его повестей и новелл запутывается в "тесной обступи вещей", новые теплые оттенки (белоцвет вишенья, бесцветье и безлучье души) и новый метафоризм. Тогда "жизнь начинает ронять дни, как капли", а душа глупо "квадратеет, как палисадник", и от жизни остается "раздробь фактов".
         Очень часто писатель, со свойственной ему писательской смелостью (которую я назвал бы скорее профессионализмом, профессиональной смелостью, смелостью вундеркинда, гения), слепляет слова, которые, на первый взгляд, неслепляемы, которые, как кажется, не могут быть сращены, которые должны вызвать отторжение, ведь это ткани такого разного состава. Все это настолько сложно, что работа по их синтезу доступна лишь профессионалу. Но у Кржижановского этот самый синтез выходит чрезвычайно ловко, несращиваемое – сращивается, неассимилируемое – ассимилируется.
         Читателю, воспринимающему литературу как некий развлекательный фактор, не знакомому с литературой Кржижановского, с его оригинальным, неповторимым языком и стилем, словосочетания "иммунитет времени", "прививка от времени", "пытка длительностями" покажутся, быть может, эдакими запутанностями, нарочными натяжками, неоправданными сложностями, своего рода текстовыми пустотами. Читатель "от сохи" скорее всего вообще не найдет в них никакого реального смысла и интереса, равнодушно проскользнет по ним взглядом и закроет книгу разочарованный. Однако читателю, искушенному в штудировании серьезной литературы, по силам "врасти" в слог и ритм и "Странствующего "странно", и "Воспоминаний о будущем", и "Сказок для вундеркиндов". Впрочем, читать Кржижановского все равно следует со словарем под мышкой.

ЗАБЫТЬ

         Из всех существующих на свете мод самая опасная, самая трудно себе представляемая, но на практике оказавшаяся так легко осуществимой – мода на забвение. Вот уж поистине – настоящий русский литературный экстрим, настоящее писательское истязание. Преданы забвению многие литераторы, словно бы в человеческой воле забыть, просто пожелав этого; словно бы в государственной воле – вычеркнуть из истории и памяти.
         В этом-то и есть величайшее заблуждение: насильно заставить кого-то что-либо забыть еще не удавалось никому. Это напоминает нелепейшую игру в "не думать о зеленой обезьяне". Подобные попытки всегда завершались полным фиаско. Имя грека Герострата, спалившего храм Артемиды в Эфесе, когда-то поспешно преданное забытью, курсирует по анналам истории до настоящего времени, являясь пытливому читательскому взору то на страницах энциклопедических словарей, то в школьных учебниках. Замятины-Набоковы, выгнанные из страны, триумфально возвращаются назад, встречаемые восторженными воплями многочисленных почитателей, чрезвычайно модные, но до пика своей моды в России не дотянувшие.
         Однако удивительным образом Сигизмунд Кржижановский под эту формулу не подпадает, оставаясь, по своему же горькому замечанию, "известным своей неизвестностью" и до настоящего времени. Он словно парус, предназначенный для движения против ветра, его природа сегодня до конца понятна лишь специалистам, а рядовой обыватель зачастую и понятия не имеет, что такое явление вообще существует на свете.

НЕЛЬЗЯ

         Кажется, нужна была лишь уступка, с которой можно было бы, наверное, смириться, которую можно было бы вырыдать в подушку, выдавить со слезами в дружескую жилетку, – и ты был бы допущен в печать. Пусть – не с "Автобиографией трупа", той самой "значительной вещью, с которой не стыдно было бы выйти к читателю"; пусть не с "Клубом убийц букв", пусть. Зато – печататься на страницах пролетарских журналов, зато – быть принятым широкой публикой, обласканным критикой, впущенным в историю.
         Вот она, уступочка: упрости текст, избавь пролетарское ухо, вдоволь настрадавшееся от ружейных залпов и революционно громогласного "ура", от новых неизведанных мук познания. Ты только не забывай заботиться о широком читателе, об усредненном читателе-сангвинике, еще и еще требующем соцреализма с его "матросами, читающими разные книжки" и революционно настроенной солдатней, пытающейся штудировать по ночам "карлу-марксу", – и ты принят в когорту.
         Читателю, жаждущему играючи странствовать по хрустящим типографским страницам, "не нать" всех этих трансцендентных экивоков, не ко времени они, дескать, не вовремя. Народ занят "чисткой сортиров и устройством судеб каких-то испанских оборванцев". Читать народ желает лишь о том, как "народ побеждает разруху и занимается устройством судеб испанских товарищей". В то время, когда вся страна занята строительством новой жизни, хиханьки-хаханьки философствующего буржуа Иеронима фон Мюнхгаузена совершенно ни к месту, мытарства "нетов" и софистика Горгиса Катафалаки – сплошная, неуемная формалистика, не имеющая классовой подоплеки. Следовательно, делается заключение, все это писательство пусто и вредно. От этих вредных злаков надобно расчистить литературные поля, а на освободившиеся после "естей" и "локтекусов" места рассадить черенки "павловкорчагиных" и рассаду "любовейяровых".

ЦИТАТА

         Цитирую мессидора Пэайана, председателя Комиссии по Народному просвещению, французского революционера: "Есть множество юрких авторов, постоянно следящих за злобой дня; они знают моду и окраску данного сезона; знают, когда надо надеть красный колпак и когда скинуть. В итоге они лишь развращают вкус и принижают искусство. Истинный гений творит вдумчиво и воплощает свои замыслы в бронзе, а посредственность, притаившаяся под эгидой свободы, похищает ее именем мимолетное торжество и срывает цветы эфемерного успеха..."
         Вопрос в том: мог ли Кржижановский упростить, уступить, смириться, – "гордый и непризнанный Кржижановский, самолюбивый и болезненный, не способный на какие-либо компромиссы". Однажды, когда режиссеры Союзкино пытались советовать ему "углубить и уточнить" сценарий "Нового Гулливера" "новыми образами и словостроем", Кржижановский написал Анне Бовшек: "Я еле удержался, чтобы не сказать, что за тему о Гулливере не следовало браться лилипутам..."
         "Пролетарская литература, – писал Замятин, – порядком насусалена. Для высиживания патриотических яиц считалось полезным густо обклеивать их сусальным золотом – и кроме этого сусального золота не осталось почти ничего".
         Что ж, в этом принцип социалистического реализма: лакировка действительности, глубокая партийность и классовость искусства и литературы, в частности, догма, консонанс. Лишь одну специальность – насусаливание никак не мог освоить Сигизмунд Кржижановский, отлично разбирающийся в истории и теории театра, теории музыки, теории литературы, философии, естествознании, математике, физике, знавший несколько иностранных языков.
         "За Сигизмунда Доминиковича в семье все боялись, – писала Н.Молева в воспоминаниях "Легенда о Зигмунде Первом". – Теперь понимаешь: боялись за всех. Но за него особенно... К имени Сигизмунда Доминиковича прибавлялись и иные обстоятельства: "нарванный" – независимый характер и то, что его сочинения не находили апробации. Писатель, пишущий "не то", представлялся фигурой заведомо обреченной. Изменять же себе дядя Зигмунд органически не умел. Малейшее притворство выводило его из себя и кончалось именно в ту самую важную минуту, ради которой на него стоило вообще идти. Отличаясь редкой молчаливостью, тут он не оказывался в состоянии даже просто промолчать".
         Он создал особую литературу, не отвечающую пролетарским стандартам и потребностям советского демоса-вульгуса; он создал особую литературу, глубиной своей, широтою писательского взгляда на человеческую жизнь, наотмаш лупцующую по рабоче-крестьянским и псевдоинтеллигентским сусалам.
         "Поймите, – сказали ему однажды в одном передовом журнале, – ваша культура для нас оскорбительна". Судьба гения Кржижановского в двадцатые-тридцатые годы была всецело в руках малообразованного, взращенного пролеткультами редактора, возводящего критиканство и беспросветное "редакторство" в жизненный принцип.
         "Источник всех моих горестей, – писал Кржижановский, – литературные "невезятины". Познакомили меня почти случайно с редактором "России", и после двух-трех двухчасовых разговоров вижу: надо порвать. Может быть, это последняя литературная калитка, но я захлопну и ее: потому что или так, как я хочу, или никак. Пусть я стареющий, немного даже смешной дурак, но моя глупость такая моя, что я ее и стыжусь, и люблю, как мать своего ребенка-уродца. И ну ее к ляду, всю эту "литературу"..."
         Не помогли и восхищенные отзывы некоторых маститых литераторов, и прием в члены СП, – Кржижановский остался за бортом, довольствующийся "метафизикой без бутерброда". "Он всю жизнь так и прохлопал исполинским крылом по мокрой палубе, наподобие бодлеровского альбатроса..." На чашах весов – два "не вовремя": "не вовремя" Кржижановского и "не вовремя" редактора. Не трудно догадаться, чья взяла.

ЧТО В ИМЕНИ?

         А может быть – в имени и фамилии что-то? Широкий читатель, особенно читатель советский, был необыкновенно чувствителен к именам литераторов; все не соответствующие духу времени – прикрыты тогами народнических псевдонимов. Читательскому слуху любы Горькие и Бедные; "Кржижановский" же – труден в произношении, трудночитаем малограмотным большинством, с трудом подписывающим собственное "фамилие" (которого надобно в срочном порядке "образовать на зависть завистливой Европе"), и вызывает, к тому же, ассоциацию с другим Кржижановским.
         Прилипалою возле Кржижановского – хлебное имечко "Глеб", доброю птичкой, что жаждет почистить зубки настоящему литературному монстру Сигизмунду. Речь о той самой птичке, смогшей однажды прочирикать на потребу пролетарской публике "Прощание славянки". Энциклопедические словари, например, сплошь заражены этими Глебами-Зинаидами Кржижановскими, но нет в них – Сигизмунда Доминиковича. Ни в одном. И в БСЭ, в составлении которой он так активно когда-то принимал участие, нет тоже. Не мудрено: спроси прохожего: "Знаете Кржижановского?", ответит: "О Глебе Кржижановском что-то слышал, о Сигизмунде – нет!" Попробуйте на досуге.
         Да и древнее имя "Сигизмунд" попахивает поочередно то рабовладельческим строем, ассоциируясь с именем жестокого Римского императора Сигизмунда I, то феодализмом – с именем польского короля Зыгмунда II Августа.
         Впрочем, с происхождением писателя тоже было не все в порядке. В анкете, в соответствующей графе Сигизмунд Доминикович написал – "происхождение дворянское", чем серьезно навредил самому себе. А ведь ему еще при поступлении на службу советовали написать "сын служащего", но он упорно отказывался. Впоследствии этот факт, как и запись в трудовом списке при увольнении из БСЭ "Уволен по освежению аппарата", сыграл значительную негативную роль в судьбе писателя.

ИЕРОНИМ ФОН КРЖИЖАНОВСКИЙ

         Фигура Иеронима фон Мюнхгаузена была, по всей видимости, чрезвычайно интересна Кржижановскому. Оттенок "мюнхгаузеновщины" имеют многие произведения писателя, герои многих его повестей и новелл, так или иначе, близки по поведению и мышлению этому литературному персонажу. В этот список можно включить, например, Горгиса Катафалаки, этого "Мюнхгаузена наоборот", этого собирателя особых, собственных правд, принимающего абсурд за истину, за реальность.
         Планида повести "Возвращения Мюнхгаузена" сложна, как сложны судьбы практически всех произведений Кржижановского. Написанная в двадцатые годы, она не была напечатана при жизни автора, хотя и предпринимались неоднократные попытки некоторых литературных изданий и известных людей "протолкнуть" ее в печать. Известна история с издательством "Земля и Фабрика", куда на рецензию повесть была передана С.Д.Мстиславским, употребившим для этого все свое влияние. "Начинаю с самой важной новости: вчера получил телеграмму из Москвы, – писал Кржижановский, – следующего содержания: ""Землефабрика" приняла вашу книгу к изданию. Привет. Мстиславский". Это еще, конечно, не победа, но предвестие борьбы "до победного конца". После рукопись оказывается принятой "условно", дело с публикацией оттягивается, пока совсем не глохнет.
         Думаю, Кржижановский не питал розовых надежд на скорую и "безболезненную" публикацию. "...Что они хотят сделать с книгой, пока не знаю. А книга если и выйдет, то с предисловием, в котором меня, вероятно, здорово разругают. Пусть..."
         Мюнхгаузен у Кржижановского – это не обыкновенный лгун, а философ, "парирующий факты фантазмами", оставшийся все же прежним фантазером и мечтателем. Однако его философия недешева и лишь на первый взгляд абсолютно фантастична. Кржижановский применяет сложнейшие литературные приемы – метафору, гиперболу, парадокс. "Фантастический сюжет – метод: сначала берут в долг у реальности, просят у нее позволения на фантазию... в дальнейшем погашают долг перед кредитором – природой, сугубо реалистическим следованием фактам и точной логикой выводов".
         "Возвращается" Мюнхгаузен не куда-нибудь, а в Советскую Россию, где с ним, кроме необыкновенных приключений, случается казус, заставивший его схватиться за голову. "В сложной игре фантазмами против фактов... когда дождавшись своего хода. Снимаешь фантазмом факт, становясь не-существующим на место существующего. И всегда и неизменно фантазмы выигрывали – всегда и неизменно, пока я не наткнулся на страну, о которой нельзя солгать..."
         Отказавшись при создании "Возвращение Мюнхгаузена" от создания занимательных приключений и политической сатиры, Кржижановский тем самым собственноручно поставил крест на повести. Критика не смогла пропустить в печать "чересчур запутанную и малопонятную... повесть для немногих", да и к тому же не несущую в себе заряд классовости. Удар по "мюнхгаузеновщине" был равен по силе удару по модной в то время "пилатщине-булгаковщине". Кржижановский был растерян, раздавлен, разбит. Силы таяли, их оставалось все меньше и меньше. Зато росли недоумение и обида. "Когда же они, наконец, поймут, эти хлопочущие вокруг меня существа, что мое бытие лишь простая любезность. Когда они увидят, и увидят ли когда, что мои чистые вымыслы приходят в мир за изумлениями и улыбками, а не за грязью и кровью? И так всегда у вас на земле: мелкие мистификаторы..., смешивающие вино с водой, небыль с былью, возведены в гении, а я, мастер чистого, беспримесного фантазма, оставлен как пустой враль и пустомеля..."
         Вот она – параллель: судьба писателя и судьба всего написанного им. Кржижановский был "условно принят" в литературу, и эта условность значительно портила ему жизнь. Его часто характеризовали как "оригинального талантливого писателя", его достаточно много хвалили, его рассказы и новеллы вызывали "широкий обмен мнений, принимались как совершенно оригинальное, исключительное явление литературы", его называли большим писателем, выдающимся явлением современности, однако дальше этого дело не пошло.
         "Что это за явление? – спрашивал А.А.Фадеев на приемной комиссии Союза писателей, когда обсуждался вопрос о принятии Кржижановского в члены Союза. – Одна – большая – часть не то что плохо говорят о человеке, но просто не знают его, не подозревают о его существовании. Откуда он, кто он такой, что сделал? Неизвестно. Зато другие – в меньшинстве – превозносят его, почитают европейским писателем, который может составить честь и славу советской литературы". Кржижановский был принят в Союз писателей, однако это членство вновь оказалось лишь условностью, так как никакого облегчения не принесло.

НЕ

         И вновь цитирую Замятина: "...Тот, кто нашел свой идеал сегодня, ... уже обращен в соляной столп, уже врос в землю и не двигается дальше. Мир жив только еретиками: еретик Христос, еретик Коперник, еретик Толстой. Наш символ веры – ересь..." Еретиков всегда пытались забыть всякого рода Фомы Аквинские, вычеркнуть из истории, но памяти о них, как назло, врезались в анналы намертво. Сжигались лишь еретиковы хрупкие физические оболочки, предаваемые же забвению учения становились академическими, зачастую догматическими.
         Быть может, Кржижановский и "известен своей неизвестностью" в том числе из-за того, что не был еретиком в этом смысле. Он не поражал читательские умы, не противодействовал писательским пером мышлению строителей пятилеток, он не раздражал власть. Его попросту не печатали и не читали, а если и читали, то в основном не понимали, пожимая плечами. Ему советовали писать языком более популярным и о более популярном. Но популизироваться он отказывался категорически. Он писал "для немногих", для единиц, и это была "элементарная честность "я" к "не я", уплата по счету, предъявляемому солнцем".

ОКОНЧАНИЕ

         Первую книгу Сигизмунда Кржижановского "Возвращение Мюнхгаузена" я отыскал в развалах "Букиниста". Взял в руки совершенно случайно, пробежался наскоро взглядом, заплатил за нее деньги, сунув подмышку серо-синий томик, вышел на улицу и тут же, прислонившись спиной к какой-то стене, прочел несколько станиц "Автобиографии трупа".
         Книге – лет десять, обложка – целехонька, страницы – местами склеены. Книгу открывали, скорее всего, несколько раз: первый – при покупке в магазине, второй – дома, пытаясь постигнуть написанное, удивленно просматривая первые страницы, третий – при сдаче книги в "Букинист". В четвертый ее открыл я. Ну, в крайнем случае, – в пятый. Кржижановского не читают до сих пор, несмотря на то, что "Сказки для вундеркиндов" исчезли с прилавков книжных магазинов удивительно скоро: думаю, их возвратили издательству, как нереализуемую продукцию. Что ж: Бетховен, которого совсем не играют, Бетховеном остается.
         Однако удивляться нечего: российский демос не читает многого, что никаким образом не характеризует то, чего российский демос не читает. Кржижановский жил по завтрашним часам, а не по сегодняшним, и не по вчерашним. Он задавал множество вопросов, в том числе и "зачем?" и "а что дальше?" "Гениальные философы, дети и народ – одинаково мудры, потому что они задают одинаково глупые вопросы; но глупые – лишь для цивилизованного человека, имеющего обставленную квартиру с прекрасным клозетом, и хорошо обставленную догму".
         Впрочем, мысль о том, что творчество Кржижановского было "не вовремя" в двадцатые-тридцатые, да и, наверное, сегодня, кажется мне поверхностной, практически ничего не объясняющей гипотезой. "Аксиоматически верна та мысль, что объясняет предназначение искусства и литературы, в том числе, не как обыкновенное ее отражение, а как организацию жизни, ее строительство. Обычное фотографирование жизни с применением ретушировки", как того требовали от Кржижановского и от других литераторов, "есть искусство малое, фельдшеризм, яма, в которую свалилось огромное количество современных писак, ищущих себя в авантюрных романах и детективщине".
         "Дело художника – говорить о цели, о километрах, о тысячах километров". Кржижановский же, благодаря своему уму, прекрасно понимал, что "бытописание – есть арифметика... а в нашу эпоху великих синтезов – арифметика уже бессильна, нужны интегралы от нуля до бесконечности, нужен релятивизм, нужна дерзкая диалектика". Нужно, по словам Маркса, "всякую осуществленную форму созерцать в ее движении, то есть как нечто преходящее".
         Кржижановский двигался дальше, в глубины подсознания, в тринадцатую категорию рассудка, "в живую человеческую мысль, оживающую, падающую, поднимающуюся, колеблющуюся, но всегда обращенную к свету..."