Textonly
Само предлежащее Home

Карманный альбом для Игоря Вишневецкого

БЕЛЫМ ГОЛОСОМ


        Сережа Завьялов, которого я очень люблю, предложил мне сказать на людях что-нибудь серьезное. Я предпочитаю читать по бумаге, потому что тогда слова приобретают по крайней мере вес того самого пустого звука, который раздается в красивом помещении между очень милых людей, и помогает всем чувствовать себя лучше. Произнести именно такой пустой звук не так просто, как это кажется многим. Одна подруга моей матушки, которая в молодости участвовала в сценической массовке, рассказывала. У статистов, которые выходили тогда в виде придворного бала или площадной толпы, существовал даже вроде бы такой прием, а точнее - своего рода мантра, которой они обменивались на сцене, создавая содержательный шум: О чем говорить, когда нечего говорить (bis) и т.д. Это, с позволения сказать, заклинание у меня теперь очень связывается с грандиозными оперными представлениями из моего детства,- все эти Иван Сусанин, Хованщина, Борис Годунов и другие,- которые совпадали с характерными для середины семидесятых годов модой на большой русский стиль и ностальгию по прекрасной великодержавной эпохе. (Я еще помню, что такой оперный премьер того времени, как Огнивцев, был сознательно похож, почти как две капли воды, на символического для русской прекрасной эпохи Шаляпина; в тот раз, когда я его видел, он сидел на диване у дачного окна в точно такой же позе и в таком же костюме, как великий певец на знаменитом портрете Коровина). В свою очередь, либретто этих русских опер мне всегда казались издевательством над поэтическим словом и вообще речью; но слова героев были такими же беспомощно трогательными, как пошмякивание, которое слышно в первых рядах партера от ног танцовщиков во время балетных спектаклей. Кому-то все то, что я тут рассказываю, покажется издевательством, хотя это всего лишь любовь. Чувство домовое и отчасти душное, потому что во сне я почему-то никогда не вижу ничего домашнего и уютного, а только большие красивые помещения с людьми, которым светло и холодно в этих залах и хочется все говорить и говорить.

         Я заговорил о снах, потому что речитатив - это такое же сновидение, только другого рода. Вот застольные разговоры - это совсем другое; застольная речь должна за руку взять, тепло вздохнуть и не отпускать от дела. Торжественные речи поэтов и общественных деятелей лишены такого вкуса и духа: тут, как всегда, могут быть виноваты представления XIX века (если мы на минутку вернемся к оперным либретто, то ведь это были времена, когда даже такая простая фраза, как реплика из Дон Жуана да Понте: Я слышу здесь запах женщины! - казалась публике чересчур насыщенной). Нет, общественные деятели и поэты считают себя представителями намного лучшего мира, чем повелось, что доказывает чтение любого этюда в защиту поэзии. Такие сочинения всегда были идеально похожими друг на друга. Как правило, они все одинаково гладкие и пустые. Фактически, сегодня место профессионального поэта с положением просто требует от него время от времени производить такие вот выступления в каком-нибудь престижном иллюстрированном еженедельнике. В общем-то, положение такого профессионального поэта в современном деловом мире - вещь унизительная и двусмысленная, потому что его терпят, хотя ему вряд ли когда-нибудь удается рассказать что-нибудь новое и занимательное, как этого требует литература. Но я прошу обратить ваше внимание на то, что меня тут совершенно не интересуют поэты. Мне тут, скорее, хотелось поговорить о терпении и о том, почему столько живого чувства вызывают заранее скучные нелепые вещи. Поэтому поэтов можно оставить в покое и перейти к обсуждению более редких феноменов жизни.

         Я снова вернусь к тому времени, то есть, к советскому времени, когда, может быть, кто вспомнит, с какой скромностью полагалось показывать на людях все то, что было необыкновенным и выдавалось в жизни из ряда вон. Мы тут уже вспоминали о зрелищах, которые связывались с тоской по утраченному в жизни шику - это балет, опера и в значительно более, так сказать, стеснительной степени - оперетка и цирк, где эта тоска выглядела уже слишком откровенной, чтобы принадлежать высокому искусству. Цирк в особенности. Несмотря на то, что его обычно отводят детям, большинство номеров в программе детей совершенно не интересуют. Например, акробаты или редкое и такое странное удовольствие, которое выпадает, если на гастроли приехала женщина-змея. В цирке выступает наружу вся та человеческая страсть к необычному, которую подавляют в себе посетители музеев и театра, обсуждающие пикантные сюжеты живописных полотен или необыкновенные способности какого-нибудь баса, который может усыпить голосом курицу. Да, пожалуй, вообще театр и цирк перешли в наши времена как такое же буржуазное противоречие между любовью и страстью (я в этом случае всегда вспоминаю один роман замечательного французского автора Жана Лоррена, где его герой, побродив в Лувре вокруг бюста Антиноя, сразу же оттуда отправляется в цирк смотреть на гимнастов). Весь цирк, где и до сих пор все выстроено в самом пышном духе прекрасной эпохи с ее растительными орнаментами и блеском якобы восточной мишуры, основан на поклонении тому, что необычно и вызывает самые смутные аппетиты человека (а так называемым строгим вкусом обладает как раз несъедобное). Если взять эту сторону жизни, искусство служит здесь необычному таланту такого умельца, который может ходить по китайскому канату, или такому естественному уродству, как Бородатая Женщина и сиамские близнецы. Экспонаты такой народной кунсткамеры делают жизнь вкусной и снисходительной. Но больше всего в еще не такие далекие от нас времена не повезло людям, которые обладают разного рода чудесными способностями. В живом мире стихия цирка помогает этим людям найти себе место в магазинах esoterica, где торгуют очень красивыми и загадочными вещами и книгами, они могут принимать в уютных кабинетах и в фантастических нарядах выступать на эстраде, где сами собой передвигаются вещи, духи закипают дымом в стеклянном шаре и присутствующие могут, вроде бы как за чаем, побеседовать, например, с Пушкиным; великий поэт почему-то особенно популярен среди тех, кто ищет общения с умершими (я снова должен напомнить, что отношусь к мистицизму тоже очень серьезно и прошу не искать в этих словах ничего смешного). А тут были какие-то бледные стены, казенные ряды кресел и дощатый помост едва ли не под кумачовым лозунгом, самая скучная атмосфера, которую только можно было придумать, когда речь шла о психологических опытах и о вечерах для солдат или для организованных групп отдыхающих под названием это вы можете.
         А теперь вот что меня заинтересовало. Мне несколько раз рассказывали о таких встречах, на которых перед зрителями выступали люди, обладающие феноменальной памятью или иногда - умели считать с изумительной скоростью. В любом случае, это были люди, все выступление которых заключалось в том, что они мелом писали на доске длинные столбики цифр, которые затем сразу же, отвернувшись от доски, воспроизводили вслух наизусть или делили, складывали и как придется. Я хорошо помню, что хотя вся советская эстрада казалась тогда очень нелепой, именно этот ее жанр производил на меня самое сильное, то есть, самое нелепое впечатление. Это было просто превосходно, потому что когда, например, происходит телепатия или когда человек заколачивает ладонями гвозди - то это, по крайней мере, зрелище, и тогда от казенной атмосферы какого-нибудь дома культуры становится уже совсем обидно; а тут цифры писали на доске, а потом повторяли их вслух - самое скучное дело, которое можно придумать только в школе - и это было самое подходящее дело, которое могло происходить в бледном зальчике с плюшевыми занавесями (и где наверняка был задвинут в углу президиум, на котором еще не просохла вода после отчетного выступления товарища начальника с очередными цифрами наших успехов). По сцене обычно ходила какая-то невзрачная личность еврейского или общевосточного вида в сереньком костюмчике, как у учителя, и бубнила. Нужно честно сказать, что большие внутренние силы, как правило, заменяют людям внешнее обаяние, потому что всякая привлекательность все-таки выдает слабость или некоторую приятную пустоту в конечном счете. А мнемоники тоже такие очень тусклые люди, которые часто бывают хилыми, с тихим голосом и неряшливым видом. Так что этот человечек скороговоркой бубнил цифры и заикался. Конечно, это было зрелище, если учесть, что на мероприятиях такого рода могли сидеть крупные трудящиеся мужчины в бобочках и рядом их подруги в тех самых знаменитых кремпленовых платьях, о которых нельзя толком сказать, выглядят они такими ядовитыми из-за безвкусных красок или тут виноват запах пота; а то командиры могли привести сюда целый батальон солдат, и тогда от контраста с маленьким и беспомощным человечком на сцене в зале могла даже возникнуть та духота, которая говорит об очень крепкой минуте жизни. Вот какие детали могли создавать, в сумме, завораживающий эффект этого представления. На самом деле, я сейчас пробовал подобрать зрелище, которое могло бы противостоять тому удивительному выражению, которое существует в глазах человека во время припадка всеобъемлющей памяти. Пожалуй, это самая высокая мина лица, которая только может быть. И дело вот в чем.

         Я имею в виду не просто память, скорее - запоминание. Перед человеком, который обладает сверхъестественной памятью, когда он смотрит на ничего не значащие цифры, вместо них мигом проносится тысяча разных вещей, мимо которых он успевает пройти и даже вернуться обратно, чтобы всех их перечислить под названием того, что он запоминал; перед ним встают долгие путешествия и множество приключений. Это скучно объяснять и невозможно рассказывать. За воспоминаниями и в сновидениях человека лежит совсем такой же, как тут, но другой мир, который напоминает вид в темное венецианское зеркало. Когда его обсуждают, у мужчин становится очень дурацкий вид, а женщины начинают подозревать, что им сейчас признаются в любви. Но это всем знакомо, так или иначе. Пожалуй, отсутствующие глаза, бессмысленная речь и какой-то необыкновенно важный вид при всем этом - мы это любим и понимаем. Это говорит о том, что вот человек тоже не может стряхнуть с себя сон и позволяет почувствовать вдруг большую уверенность в том самом слабом и собственном уголке жизни, который люди предпочитают оберегать большими и ничего не обозначающими словами. А о чем говорят в таких случаях! Например: Поэт В. открыл нам, что бегемоты летают... Как хотите, но я это люблю.

         Я тут хотел произнести нечто серьезное, и пожалуй, самая серьезная вещь заключается в том, что я все равно заранее знаю, по каким улицам и по каким вереницам комнат пойдет дело, когда в уме пробуешь подобрать мысли и расставить слова. Я, пожалуй, в большей степени привязан к вещам, о которых мне напоминают слова, и никогда не перестану видеть в любом человеке, который слишком настаивает на этих словах, дурашку или проходимца. Ну а что же касается этих вещей, я часто повторяю самому себе одно стихотворение. Сергей говорил, что тут можно будет прочесть, так я это и сделаю. Это было стихотворение Кавафи, я все не могу забыть его английский перевод в книге Даррелла и поэтому решил переложить с английского на русский. Поэтому уж это, скорее, стихотворение Лоренса Даррелла. Но это, возможно, и стихотворение Геннадия Шмакова, который его уже так хорошо перевел с греческого оригинала и которому тоже хочется воздать должное. А может быть, это и стихотворение Маргерит Юрсенар, которая его тоже переводила на французский в прозе. А это важно?

Я, скажешь, уеду в другую страну, я к другим берегам поеду
поискать себе город получше, чем здесь
все впустую оглядывать с прожитым сердцем.
Сколько ему тут еще стыть? Ведь куда ни пойди,
всюду встретишь пережитые развалины
стольких лет, которые тут размотал и прожег.-

До другой страны ты не доедешь, до других берегов не добраться.
Город потянется за тобой. В тех же улицах ты будешь путаться
по таким же кварталам, ты станешь седым в тех же стенах.
Куда бы ты ни отправился, ты сойдешь в том же городе.
Нет ни корабля, ни дороги, чтобы тебя вывезти. Ничего не жди.
Ты пустил свою жизнь на весь свет, размотав ее в этом его закоулке.


19 февраля 1998

Продолжение "Карманного альбома..."