Игорь КЛЕХ

ИНЦИДЕНТ С КЛАССИКОМ


      М.: Новое литературное обозрение, 1998. – Библиотека журнала "Соло".
      ISBN 5-86793-042-4
      Обложка А.Гольдмана.
      C.57-63.

ПТИЦЕПОСТРОИТЕЛЬ

            Рука, сжимающая перо, – снимайся с перчатки, лети, с хищным клекотом в клюве, в поля своих владений, в страну воображения, где всё имеющее имя обречено и послушно ощупи твоих когтей, где твоему немигающему взгляду под силу видеть – скрытый слепящей солнечной полудой черный испод бескрайней ночи;
            другая – раскрытая отлетающей ладонью душа, взглядом окинь этот город, остающийся внизу, – что как мычащие в утреннем тумане горы, – запомни его таким.
            1. Дом раскачивается, тяжело одолевая ночь, как панельный "Титаник", обвешанный люльками балконов. Спящие души пассажиров, чуть колеблемые донными течениями, наполовину зарылись, – ушли в ил.
            Мерцают светляки на удочках перед отступившими в мрак, покрытыми шипами мордами глубоководных рыб.
            Подзорная труба мечется по небу, повсюду натыкаясь на тьму, не в состоянии поймать ни единой звезды, чиркающей, будто спичка, по ободку окуляра.
            Блуждающий огонек сигареты в твоих пальцах – соглядатая Луны, вожатого ночи.
            Пейзаж, припорошенный пеплом бессонниц.
            Ночь продолжала прибывать, приближаясь к своему пику, – развивая чудовищное давление, – как пирамида, поставленная на острие.

            2. Птицы на рассвете расхоранивают день, и город в нем, – очнувшиеся на деревьях и в гнездах парковый, чердачный, карнизный народцы – радуются, что пережили и эту ночь (раз в году их гулкие окоченевшие трупы находят на аллеях Стрийского парка, Железных Вод, – как черные ботинки с развязавшимися шнурками лапок).
            Они разминают суставы, по очереди расправляют – продувают – слежавшиеся перья, чистят горло, – пастухи в предутренней мгле, табор изгоев и кочевников, египетские, мизерабельные, по ветру пущенные боги с ключами в руках и клювах, сжимающие пенисы в когтистых трехпалых лапках, – щиплют они всем миром от коршунова крыла ночи, гонят ее, как ястреба, как орла-могильника, – сговором слабых, криком, шантажом.
            О, грозные востребователи утр, всем миром вопиющие: Выходи, Адонай! Выходи, вшивый расторжитель завета! Избранный тобой народ погибает, окочуривается и отказывается жить больше без данного тобой света – ибо есть пища, и нельзя ее есть, – выходи, Элоим! Ленивый Бог, позабывший о своем семени! Гляди:
            весь народ, – старики и дети, – достает костяные складные ножички, чистит их и точит и раздвигает перья на брюшке, приискивает место, готовясь сделать себе сэппуку, – выходи по-хорошему! (Три воробья на моих глазах бросаются с карниза 4-го этажа, – вниз головой, воробьиным мозгом об асфальт!– один молодой жаворонок обливает себя бензином и ждет только чирка солнечной головки о горизонт!) Кому светить ты будешь без нас, кого кормить? О ком заботиться! Вот весь народ твой – малые дети сии, валяются со вскрытым, расстегнутым брюшком, остекленевшим взглядом, – и для кого ты будешь теперь такой – великолепный, такой всемогущий?!
            Сороки сжимают судорожно хвосты свои в кулаках, будто школьные звонки, готовясь к эякуляции божества, – с искринками глаз, взбешенными жизнью, готовясь всем миром свидетельствовать – хороводом, хором, сольно, и кто во что горазд, – восход нетленного желтка, обходящего землю по раскаляющемуся с каждым часом ободку, питающему все живущее блеском своей славы, – чтоб в апофеозе полдня зависнуть на тяжах, в зените, над мокрой пеной взбитого белка.
            О, Голод!
            Ежедневно Кто-то подсыпает нам корма и проходит неузнанным сквозь толщу дня. И не в этом ли скорбь этого мира?..

            3. Но в Городе мы видим и встречаем исключительно самих себя, в птицах не испытывая никакой нужды;
            температура тела дрозда – 440С;
            воробьиной крови – 41,70;
            кровяное давление голубя – 145 мм рт. ст.,
            180 – у курицы;
            – кому, действительно, по пути с этими торопыгами – холериками, тенорами и истериками, – вершащими у нас под ногами, над головами свой торопливый метаболизм?!

            Мирские захребетники, свои невидимые альтернативные миры воздвигли они меж страниц, в незанятых ярусах Города, миры, живущие между строк его и на полях, записанные симпатическими чернилами – лапками трусливых филеров-тараканов, коготками мышей, удостоверенные укусами ос, крылатыми трупами, мушиными следами, трепещущим полетом моли по квартире, крысиным писком, посвистом нетопырей – грозы шевелюр и шиньонов, безмолвием и непробиваемым цинизмом ворующих сахар домашних муравьев, гарантами клопиных закладов за отставшими обоями, – безумным лётом ласточки, залетевшей в метро, – весточкой от Персефоны, потерявшей ориентацию в мареве Аида.
            Черным трансформаторным ящиком, аккумулятором сил заронен стоять город в текучей и ветреной природе – поступающую из концлагерей буддийскую непротивленческую тварь разделывающий на наборы костей и колбасы для труда и роста.
            Своих художников-описателей он загнал в подвалы и на чердаки, поближе к делам крыс, к птичьей бестолочи, на край: чтобы стричь их, как ногти, как волосы.
            И там – на чердаках и в подвалах – перепрятывается, кочует и пишется тайная книга города – переложенная гербарием его парков, – с картинками закоулков, крыш и пустырей, мусорных баков, – под папиросной бумагой.
            Но только совсем малым детям, старикам, тяжело больным видны водяные знаки ее листов; чтобы их увидеть, надо всего лишь посмотреть город на просвет – и мир сразу глохнет от хлопанья и свиста рассекающих воздух крыл, так что отпрянешь невольно перед несущейся прямо тебе в глаза пальцами, без знаков препинания, лавиной непрочитанных букв.
            Но в мире видимости кто различит, Господи, твои диктанты?.. Кто переложит их речами разума?
            Запущенное тобой колесо смерти-времени катится волной по вселенной и рушит нас ободом, – и когда касается нас, мы зовем это рождением и жизнью; и когда покидает и стряхивает нас в колею, – смертью.
            В мире 100 миллиардов птиц, на одной свалке Ленинграда их ежегодно кормится 15 миллионов, и что было бы с ними, – и с нами, – если бы не было смерти для них, – и для нас?
            Сам свет не является ли нарушением законов и, вместе, порождением тьмы, – и не нуждается ли в теле, в абсолютно черном раскаленном теле, где идет добыча света – самоуничтожение материи??
            Вот вылетают на битву дня, в смешении языков и рас, захваченные ежедневным переселением народов тьмы и тьмы птиц: армады и племена, дозоры и обозы, бригады мародеров и бродячие монашеские ордена – галок, ворон, грачей, – под окна общежитий, на поля, на свалки городов, подобно траурным эпидемным бригадам.
            Затевают потасовки воробьи, атакуют на лету голубей и дают деру, вырывая у них из-под хвоста мягчайшее перо – под голову, для будущей квартирки...
            Толстые активисты движения "Засранцы в борьбе за мир" планируют с карнизов, облетают скверы, дожидаясь старух с хлебом, где-то застрявших в очередях за молоком.
            Полохливые сороки со стрекотом обстригают купола костелов, подвивают завитки архитектуры и кроны деревьев около, – неуловимые, как парикмахерские ножницы, точные, как парикмахерские щипцы.
            Дятлы в очочках бодро разлетаются по вызовам парковых деревьев, подобно участковым докторам, – на ассоциации хирургов-любителей, – клювом, как пинцетом, вынимая из мира некоторые лишние детали; жаворонки, на высоте рецитирующие взахлеб стихи, грязноногие чибисы-агрономы, поползни – перевертыши и кувыркалы – прирожденные энтомологи притом, горихвостки и зарянки, гоняющиеся друг за дружкой с украденными из дому спичками, – о, деловитый и беспечный народец – в доспехах из перьев, – невразумительный, манной и милостыней небесной питающийся, изъясняющийся на языке свистов, круглым глазом отражающий мир, – оставляющий на рассвете непонятные письмена – клювом, лапками, – на речном песке...

            5. Битва за цитадель.
            В самом центре города идет непрекращающаяся, ведущаяся на истощение битва, – на подмостках и склонах Цитадели.
            Склады телевизорного завода окопались в бывшей австрийской цитадели и оттуда обрушивают на склон, на податливую траву, на кусты и деревья – бетонные балки, мотки ржавой проволоки, льют солярку и известь, разбрасывают изоляторы и арматуру, – но трава распрямляется и легко, без подкопов, одолевает заграждения; лазутчиками и перебежчиками выламываются доски заборов, – деревья, искривив позвоночники, прорастают их насквозь; обломанные кусты на склоне, едва залечив ранения, вновь и вновь прорывают оборону складов. Обезумевшая охрана выпустила на территорию немецких овчарок и сама песьи свои шинельные рыла кажет в прорехи ограды, – не успевая латать обломками и огрызками, фанерой и картоном, скреплять спинками железных кроватей и панцирными сетками, сшивать дыроколами и скрепами распадающуюся, как в дурном сне, ограду. Отчаявшись, она начала возводить в метре от первой вторую линию обороны – сквозящую в дырах и проломах первой, – на этот раз из металлосетки, но, и незаконченная, она уже обречена вскоре, как все линии обороны – от Мажино по Траянов вал, – размываться летними обильными ливнями, ржаветь под весенними грозами и осенними осадными дождями – во исполнение приговора, вынесенного ей заочно жизнью природы и мыслью пьяных философов, практикой несунов, бесприютностью любовных пар, неизбывным зовом мира приключений, сидящим в не выучивших урока мальчишках.
            А изуродованный склон бушует вновь, как ни в чем не бывало, цветением веток, жужжанием пчел, плодоносит алычой, крапивой и бурьяном, обступает руины покинутых фортов, рушит мхами кирпич, рассчитанный не на одну жизнь не одной империи, – заселяет птицами смолкнувшие бойницы. На кубы сброшенного с обрыва снежного пенопласта, на вылазки отходов и мусора, на разорвавшийся чемодан с пожелтевшим, покрытым испариной на солнце, порченым салом, на минные поля винных пробок, не одним поколением втоптанных в землю, склон каждую весну отвечает штурмом: залпом из сотен стволов на километр, взрывом соцветий и дымовой завесой цветения, парашютными десантами, смертоносным ароматом, карабкающимся по приставным лесенкам, – бесшумными разрывами черемухи и сирени, белыми облачками зависшими над контуженным городом, – над полем боя, как на старинных батальных гравюрах, – воскрешая те далекие времена, когда две враждующие армии поздней осенью, так и не вступив в генеральное сражение, прерывали кампанию, заключали перемирие и неторопливо, с предпраздничным чувством, расквартировывались на зимних квартирах, поближе к теплу, фуражу, полногрудым ухоженным хозяйкам, к кладовым с окороками и колбасами и, разумеется, винным погребам...

            6. О, мир, увеличивающийся по весне внезапно в каждой точке в 1500 крат, подобно гениталиям скворца!
            Мир городов, отчеркнутых нечистым ногтем природы, где мы заблудились в собственных постройках, – хомяками проживая свою жизнь в бетонных коробках, питаясь газетами...
            Играючи ежегодно испытывает она наши асфальты, линии электропередач, ливнями переполняет канализацию, обращая подземелья городов в считанные секунды в ревущую Ниагару – на беду забредшим туда, в поисках ощущений, незадачливым путешественникам, – разнося трупы их затем по околицам сна, по конопляным, маковым, водой залитым рисовым сомнамбулическим полям в пригородах Львова: Брюховичи, Замарштынов, Скниловок, Кульпарков, Сыхов, Пятипарк, Погулянка, Збоища – так звучат их имена, – и далее, до самого отстойника в Добротворе.
            Где глаза твои, принципиальный крот, возводящий свои кучи-города? Ты, мастер низведения лесов, через сквер – до горшка на подоконнике, ты, чьи двоящиеся ножницы ума умеют только резать и клеить, клеить и резать, – подобно парализованному прикованному к койке идиоту. Вот Серая Шейка – беспаспортная сволочь, зазимовавшая с выводком в теплых стоках канализационной трубы...

            Но вы невидимы друг для друга.

            7. Близится час, когда все еще может произойти, но уже ничего не изменится, – выступает Господин убогий полдень со свитой куцых теней – в позлащенном камзоле.
            День застопоривается, вступая в царство абсолютного господства сил трения, безысходного тупого равенства самому себе.
            Будто сухой песок попадает на перегревшуюся его, промасленную втулку. Семечко в земле, очнувшись в этот час, лежит и думает – себе: "Зачем расти? Опять придет этот жлоб с косой..."
            Кто? Кто приведет в движение – кто вновь раскачает драгу золотоносного дня?
            Чтобы божественный план сверкнул вновь – на вдохе и выдохе – будто игла в яйце; чтобы серебристая рыбка вновь и вновь выпадала из водопроводного уличного крана – как в детстве, серебряным столь многое сулящим ключиком; чтоб иероглиф горстки выпачканных кровью перьев под сухой елью был прочитан кем-то, наконец...
            Но кто? Кто выведет день из собственной западни, кто стронет его с мертвой точки – поразив беспощадно метким выстрелом солнце в самый его центр, как в тире, – чтоб пришла в движение вся выщербленная небесная механика, забегали, грохоча, цепи, завертелись крылья, и неведомое, сорвавшись со стопора, понеслось прямо на нас по невидимой проволоке.
            Кто тот межзвездный стрелок, с миллионов парсек всякий раз безошибочно поражающий себя в самое сердце?

            8. Не птицы подвижники дня. Но они его соучастники. Тончайшие датчики перепадов его самочувствия. Его приятели, зрители и болельщики, освистыватели и сострадатели трудов, дозорные, спасатели и виновники, – дети его, как и всякие дети, дарящие родителю полноту родительства... и предательства.
            Их верой, послушанием и несогласием держится день, – и они, не мы, оплачут его на закате – сегодня, как всегда.
            Так каждый вечер на закате разыгрывается мистерия спасения вымываемого из структуры мира дня.
            День тяжелеет к концу, воздух становится малоподвижным и слоится, как слюда. Вновь небо заселяется летающими этажерками птичьих стай. Стремительные черные серпики, будто миксерные ножи, взбивают, не дают застаиваться вечернему воздуху. В нижнем ярусе открывается стригальная мастерская, где в авральном порядке деловито бригада стригальщиков остригает тяжелеющее сукно вечера. В верхнем ярусе снуют концертные птички с чуть длинными рукавами черных фраков: разгоняются, резко поворачивают назад, нервничают, посматривают по сторонам, еще не веря в развязку.
            Вечер приходит, как всегда, обманом – с земли, расползаясь по каналам улиц, густея, поднимаясь от тротуаров к крышам и, как гипнотизер, сюда же, все ниже подтягивая птиц с верхних ярусов, смешав наконец их в сгустившихся сумерках со стремительно выпущенным из рукава племенем летучих мышей – утопленником ночи.
            Стрижи, поняв наконец, что земля потеряна, бросают ее спасать и, в последний раз поднявшись над сомкнувшейся рябью крыш, все круче забираясь ввысь, принимаются отчаянно звать вернуться уходящее солнце, закатившийся день – теряясь и мельчая в пустом небе, с которого ушли даже облака, готовясь впустить звездное воинство.
            Только по самому ободку горизонта, на остром его краю задержалась еще пара тонких вытянутых облаков, будто пенка, приставшая к краям чашки...

            9. Боже, откуда дивная сила пустоты, вдруг наполняющая страницы всплывающими косяками слов, – из каких живородящих глубин берутся они, стоит потревожить бумажную мембрану души, – почему для соприкосновения с неведомым, для освобождения из мучительного плена нам нужна бумага (чернила, дудка, холст?), или все это – только проекции, только дело мозга – досужего выдумщика??
            Кто мы? Только ли устья жизни,
            – только отрезок горла, через которое
            – вот, сейчас –
            проскальзывает сырое яйцо вселенной?

            10. Следовало закончить как-то обязательно иначе, но заготовленный чистый лист внезапно оказался сорван со стопки исписанных страниц откуда-то налетевшим ветром и унесен бесследно. Гнет ли букв удержал остальную рукопись?
            Стало быть по сему.

            11. И все же – вот тебе, читатель, чистый лист, – можешь присовокупить к нему еще бумаги и вести "Дневник природы" или написать изложение по картине Саврасова "Грачи прилетели" – на твое усмотрение, – только никакого другого окончания ты от меня не получишь.
            А чего ты еще ждал?!
            Прощай.

            12–13. . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Продолжение книги Игоря Клеха



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Игорь Клех "Инцидент с классиком"

Copyright © 2005 Игорь Клех
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru