Леонид КОСТЮКОВ

ПЕРВЫЙ МОСКОВСКИЙ МАРШРУТ

Повесть

      Просьба освободить вагоны:

          Повести и рассказы.
          М.: Новое литературное обозрение, 2004.
          Серия "Soft Wave".
          Серийный дизайн обложки Павла Конколовича.
          ISBN 5-86793-308-3


11.01.2003
"Вавилон"



    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: СЕВЕР

    * * *

            В 2036 году русский ученый Расплетаев опубликовал фундаментальную статью по основам наркологии, где привел универсальное определение наркотика и обосновал общую методику отвыкания.
            В 2037 году японский патентовед Цусима заметил, что под расплетаевское определение наркотика подпадают еда и питье. Никто, однако, не сделал следующего шага до
            2043 года, когда дальний родственник Расплетаева Иваницкий, движимый интуицией, построил металлический змеевик, повторяющий очертания пищеварительного тракта человека. Исследования показали, что змеевик выделяет – а до этого, стало быть, улавливает энергию неизвестной природы. Через несколько месяцев, в том же
            2043 году Иваницкий усовершенствовал свой прибор, дополнив конструкцию "печенью" и "почками". Приток энергии возрос. Эксперименты показали, что результат практически не зависит от размера и материала змеевика; нужна лишь точность формы. Космическая ветвь исследований установила, что энергия Иваницкого не связана с Солнечной системой.
            В 2050 году два добровольца, Манусян и Ди Стерро, согласились избавиться от привязанности к еде и питью по методу Расплетаева. На третий день эксперимента они прекратили есть и пить, не испытывая при этом голода или жажды. Однако примерно через полгода у обоих испытуемых наступил тяжелейший психологический стресс из-за:
            а) воспоминаний о еде и питье;
            б) приобретенного отвращения к еде и питью, переносимого на всех едящих и пьющих. Манусян скончался через восемь месяцев после начала эксперимента, Ди Стерро попытался убить врача-наблюдателя и вскоре покончил с собой. Этот катастрофический итог так повлиял на общественное мнение, что когда
            в 2063 году космическая станция "Мирабель" попала в аварию, причем помощь могла быть оказана через четыре месяца, а продуктов в доступных отсеках осталось на неделю, только один из пяти астронавтов согласился на отвыкание по Расплетаеву – из-за жгучей тоски по семье. Он остался жив, вернулся на Землю (но не к семье), удалился от людей и жил, по неофициальным сведениям, невероятно долго.
            Отвыкание от еды и питья так и не вышло бы из ряда крайних мер, если бы не мощное движение в популярной музыке, начатое
            в 2087 году группой "Ветчина". Фэны "Ветчины" сотнями и тысячами отвыкали по Расплетаеву и организовывали колонии сперва вблизи мегаполисов, а потом и внутри них. Мода приходит и уходит, но расплетаевское отвыкание оказалось необратимым, более того, у отвыкших родителей рождались дети без сосательного рефлекса. Произошло нечто вроде цепной реакции, и к началу
            ХХII века человечество перешло на энергию Иваницкого. Это привело к высвобождению большого числа работников пищевой промышленности и сферы обслуживания. Стало, однако, возможно существовать без денег, и многие из безработных добровольно вышли из круга повседневного бытия. Их пример оказался заразителен, и
            к 30-м годам ХХII века фактически заглохло всякое производство. Отдельные люди продолжали заниматься наукой и искусством, поддерживая для этого на определенном уровне соответствующие технологии. Казалось, что сохранится нужда в строителях, но человечество заселило бывшие служебные помещения.
            Отказавшись от варварского поедания жизненных форм, люди избавились от большинства болезней и далеко отодвинули старость. Собственно, сейчас нет старости в старом смысле слова. Есть лишь нарастающая усталость, ведущая к смерти.

            Это, Аленушка, и есть важнейшие вехи новейшей истории. Это надо знать назубок, чтобы с пониманием читать учебник, действительно, немного путаный. Но плоть истории все-таки в подробностях, как ты говоришь, в болтовне. Ну, все. Целую. Встретимся завтра вечером.

    * * *

            За окном быстро темнело, на глазах. В основном, там было небо – темно-серое и шершавое; между домами-коробками на горизонте двора лежало красноватое солнце. У самого правого края окна – и непонятно где там, в заоконном мире – светился ярко-белый фонарь. Свет впитывался в стекло. Ну и, понятно, эти деревья, ветки, ветки. Они тыкались в окно, по листве гуляли волны.
            Эта записка сестре – единственный мой исторический труд за последние три месяца.
            Я лег на диван, лежал, потом задремал со странными стрекочущими снами. Проснулся с ощущением тревоги, словно кто-то стоял надо мной и смотрел мне в лицо. Никого не было.
            Подойдя к столу, я взял записку, чтобы перечитать при свете фонаря.
            Это была не моя записка.

    * * *

            Сперва я чуть не выронил листок, потом различил большими буквами УВЕДОМЛЕНИЕ – и ниже мелкими насчет того, что письмо доставлено адресату в условленный срок.
            Сев на диван, я успокоился. Конечно, мы живем на первом этаже, и почтальон попросту влез в окно. Он решил меня не будить, но посмотрел в лицо. Тут нашлось и само письмо – на обратной стороне УВЕДОМЛЕНИЯ.
            Вот оно:

    * * *

            Здравствуй, молодой человек. Не знаю твоего имени. Не знаю даже точно, есть ты или нет тебя. Впрочем, если ты это читаешь, то, наверное, есть.
            Меня зовут Эдуард, мою фамилию в числе прочих отменили два года назад. Тебе я довожусь прадедом. Своему сыну я не доверяю настолько, что не доверяю и его сыну, которого еще нет. Может быть, и ты не лучше, но надеяться мне больше не на кого.
            Мне есть что сказать каждому из вас, но скажу я это тебе – лично. Сам я, наверное, успею умереть, но ты должен добраться до моей комнаты. Я живу в Мневниках, точные адреса здесь потеряли актуальность тридцать лет назад. Из окна я вижу излучину реки и лес. Есть башня, но она заведомо рухнет. Может быть, останется плешь от башни. Прямо под окном – овраг.
            Хорошо бы ты меня нашел.

            И все, если не считать пометки для почты – доставить моему правнуку через сто лет.
            Почтальоны как один романтики и обожают задания такого рода. Именно они упразднили адреса. Мне это кажется логичным.

    * * *

            Я вышел из дома – не то чтобы на поиски этого гипотетического прадеда, а просто так. Но захватил с собой компас.
            Никто не знает, как выглядит Москва целиком. Естественно, и я не знал.
            В детстве я, кажется, слышал, как мать говорила, что мы живем в Лианозове. Лианозово – это окраина. Мневники, вероятно, – тоже.
            Между тем я шел на свет фонаря, потому что идти куда-то еще было глупо. Компас я нес одной рукой, другой отбивался от веток.
            Про своего отца я слышал, что он встречается на автомобильном базаре на Щелковском шоссе.
            Фонарь висел на высоком столбе и светил что было силы. Внизу, в круге света, трава была седоватой, графические кусты без листьев отбрасывали графические же тени. Я нашел относительно ровное место, установил компас, вертанул для пробы – все подшипники оказались исправны, верхний диск крутился долго, бесшумно и легко.
            Я встал в центр и закрыл глаза.
            Как всегда, сначала не ощутил ничего, кроме свежего ветра да фонарного света сквозь веки. Потом левой щеки коснулась паутина – настолько явственно, что я снова не удержался и попробовал смахнуть ее рукой – конечно же, это было невозможно.
            Паутинки густели в требовательные нити, диск начал вращаться против часовой стрелки, разворачивая меня лицом к потоку. Лицо начинало жечь.
            Я открыл глаза. Видимый мир хлынул через сетчатку в мозг, смывая фантомные ожоги. Я смотрел в сторону Центра.
            Там жили люди; там воздух был изрыт энергетическими шахтами, там сохранилось большинство зданий – накопителей человеческого тепла. По слухам, там – между холмами, в излучинах реки – это тепло лежало вековыми озерами. Там были люди, помнящие меня, и, судя по уверенности вращения диска, их было немало – или помнили крепко.
            Я огляделся – конечно, вокруг был лес, но я стоял на просеке, наискось (почти от окраины к центру) этот лес рассекавшей. Даже не на просеке, а на пологой выемке. Еще не понимая точно зачем, я сел на корточки и начал шарить по земле.
            Земли как таковой, впрочем, не было. Я стоял на мощном корневом настиле, раковой опухоли леса. Мы ходили, не ощущая почвы под ногами.
            Обобщение, однако, оказалось преждевременным – вот я нащупал и землю, поросшую жесткой травой. Наконец, нашарил полосу холодного металла и задним числом сообразил, что искал в этой характерной местности, – железную дорогу. Приложив ладонь к рельсу, я различил, как струйка энергии бежала к вокзалу, хотя, повторяю, дорога шла не строго к центру, а наискось.
            Насколько я помню, это Савеловское направление.

    * * *

            Можно было направиться вдоль дороги к Центру, но оттуда мне уже никак не попасть в Мневники. Там, в Центре, другая жизнь, к которой я не готов. Я там устану и умру.
            Я пойду лучше налево, по щедрой дуге окраины, время от времени сверяясь по компасу. Тогда, не покидая привычного пояса, я рано или поздно добреду либо до Мневников, либо до Щелковского шоссе.
            Я взял курс на многоэтажки. Под ногами был опухший, растрескавшийся, но все же асфальт. Мне вполне хватало лунного света. Однако вдруг меня прошибло ощущение тревоги. Я шел, стараясь ровнее дышать и шагать. Тревога не исчезала. Она была сзади. У меня заломило затылок. Я остановился и оглянулся.
            Метрах в тридцати, посередине мертвой улицы, стояли трое людей: женщина и двое мужчин.

    * * *

            В этом не было ровным счетом ничего страшного.
            Я махнул рукой, показывая, что готов их подождать. Они вразнобой ответили взмахами рук и подошли.
            Немного отдельно шли парень и девушка – не взявшись за руки, а соприкасаясь пальцами рук. Второй мужчина был постарше, с рельефными чертами лица и глубоко сидящими глазами.
            – Кон, – сказал он.
            – Такт, – ответил я.
            – Хороший ответ, – одобрил он, улыбаясь.
            – Почему? – спросил я, тоже невольно улыбнувшись.
            Говорить с ним было приятно, время щелкало быстро и легко, мы оказались в потоке даровой энергии.
            – У тебя было много вариантов, – охотно пояснил он. – Текст, тур, тракт, курс. Ты выбрал самые радушные слова: такт и контакт.
            Превратив приветствие в тест, он мне теперь простодушно объяснял механизм теста, попутно прощупывая мои крохотные ответные реакции. Впрочем, этот человек оказался очень чуток – едва заметив, что я наблюдаю за его наблюдениями, он их прекратил.
            Мы двинулись вместе к большим белым домам, ни о чем покуда не расспрашивая друг друга, не задаваясь вопросом, долго ли нам идти в такой компании.
            Глупо ставить и снимать проблемы, которые время решает само, простым своим бесшумным течением.

    * * *

            Маленький поселок из семи белых домов оказался не брошенным. В нем жили люди, а в центральном дворе работала радиоточка. На траве стояли два магнитофона – ленточный и кассетный. Никогда не прекращались танцы, точнее, один бесконечный танец: волны музыки, волны колебаний чутких худых тел. Изредка один из танцоров, разряжая избыток энергии, вскидывал вверх руки – и ронял их, словно на густой поверхности танца вздувался и лопался гигантский пузырь.
            Нашлось здесь и маленькое (три столика) кафе в тени огромного клена. В кафе мы встретили полдень. Парень с девушкой сели за один из столиков, сцепили руки и молчали. Мы с мужчиной заняли другой. К нам присоединился один из местных, судя по очкам, энтузиаст.
            После приветствия он коротко и ясно изложил нам свою концепцию мироздания.

    * * *

            Поначалу не было ничего кроме идей в космосе. Они взаимно отталкивались или притягивались. Милые друг дружке идеи, накладываясь и сочетаясь, порождали потомство. Идеи же противоположные вступали в споры.
            Энергия – аргумент в споре идей. У сильной идеи выше энергия, у общей – шире область распространения. Общая идея обычно несильна, она вся в дырах, прожженных локальными мощными идеями.
            Материя же – некорректный аргумент в борьбе идей, мухлеж, искусственный способ продлить агонию ложной идеи. Материя вообще с трудом обосновывается, потому что, прямо говоря, невозможна, проистекает из ошибки и заведомой лжи. Превращения материи – бег лжи от истины. Но бег идет по кругу, и материя выгорает в энергию, а энергия не превращается обратно в материю. Взрыв не станет веществом. Таким образом, восстанавливается изначальная расстановка, время остановится и истина одолеет ложь.

    * * *

            Мне оставалось кивнуть – я слышал и лучшие, и худшие комментарии к бытию. Мой спутник, однако, темнел лицом с каждой фразой энтузиаста, а в конце спросил:
            – А что есть истина?
            Энтузиаст шустро повернулся к нему. Сверкнуло солнце в очках.
            – Истина – то, чего никогда не было. Это самая мощная идея, которая пожрет остальные.
            – И в то же время ваша концепция претендует на то, чтобы быть истиной?
            – Она есть только шаг к истине.
            – А вы сами – материя.
            – Я есть материя, энергия и идея. Я – арена борьбы.
            – А пространство и время – идеи?
            – Идеи.
            – А мы что-то вроде агентов истины в материальном мире, превращающие материю в энергию?
            – Именно, – восхитился энтузиаст.
            – Чушь, – уточнил мой спутник.
            – Почему, извините, чушь? – переспросил энтузиаст с радостным азартом.
            – А просто чушь и все. Неправда ваша.
            Мой спутник встал.
            – Извините, – сказал он, взглянув на левое запястье, где бывшие люди носили часы, – нам пора. Время обеда.
            Более оскорбительной формы окончания беседы нельзя было придумать.
            – Почему вы так? – спросил я, когда мы отошли метров на сорок, в тень одного из домов.
            Его лицо все еще было искажено; в глубоких глазах сидела боль.
            – Что же ты не понял? Ты поджигаешь собственный дом, огонь кушает обои, мебель, а потом кожу и плоть твоей жены, твоих детей, ото всего остается островок золы и тающая полусфера тепла – и это шаг к истине? Да в любом осколке стекла или вот – древесном листе больше истины, чем в киловатте энергии, или словах этого очкастого, или в нем самом!
            Только что на моих глазах были совершены несколько поступков, мягко говоря, не принятых среди людей: мой спутник возразил энтузиасту, поставил рядом осколок стекла и древесный лист, начинил эмоциями абстрактную беседу. Но мне по-прежнему было уютно с ним; его раздражение не раздражало меня.
            Над домами носились огромные стаи птиц, иногда заслоняя солнце. По земле носились их тени. Дети играли на площадке. Краем глаза я заметил, что один из гимнастических снарядов выполнен в форме змеевика Иваницкого. Он ненавязчиво подпитывал детей энергией. Между двумя домами втиснулся все-таки кусочек леса, но он не выглядел опасным, в нем не было тягучей плывущей души, так – деревья.

    * * *

            Мало-помалу я узнал, как зовут моих новых знакомых. Мужчина – Георгий, девушка – Валентина, парень – Муравьев. Я уже сталкивался с этим явлением: когда запретили фамилии, не ввели ограничений на имена, и многие предпочли сохранить фамилию на месте имени.
            Отношения между ними тремя были самые обыкновенные.
            Муравьев просто и мощно любил Валентину, она старательно отвечала ему взаимностью, не уделяя Георгию ни атома своего внимания. Георгий выказывал Валентине отчужденную любезность, а Муравьеву – подлинную теплоту. То есть Муравьев был обречен на катастрофу, а Георгий – на Валентину, если у него не хватит благородства встать и уйти. В глазах Муравьева иногда отражалось будущее; в глазах Георгия пульсировало настоящее – потому что время работало на него.
            Он был привносящим, то есть перепады его настроений и состояний шли не извне, а изнутри, из памяти, сердца, глухо гудящего змеевика. Общаясь с ним, я ощущал как бы легкий ветер, сквозняк. Мне нравилось его слышать, постепенно вникая в средний его слой – энергетические комки, болевые узоры.
            Глубже он меня не пускал.
            Мне казалось, что Муравьев при других обстоятельствах пустил бы меня глубже. Он мог бы стать моим другом. К перекрученному, увечному полю Валентины я вообще избегал прикасаться, щадя более себя, нежели ее.

    * * *

            Жизнь в поселке была размеренной, чтобы не сказать курортной. Поначалу я думал, что местные жители попросту отгородились от философских проблем и сумели забыть о космосе, времени, истории и Москве. Потом, пару раз невольно подслушав разговоры в кафе, я понял, что не только очкастый энтузиаст, но и остальные охотно рассуждают на общие темы, но со странной безмятежностью, словно погружая нервные узлы в какую-то известную гармонию. Между тем, я точно знал, что такой гармонии не существует.
            Я поделился недоумением с Георгием; он дал мне в высшей степени нелепый совет – спросить у местных карту Москвы. Вероятно, это был пароль или скрытый тест. Мне как историку было известно, что последние карты Москвы уничтожены около полувека назад.
            К величайшему моему удивлению, девушка с коляской послала меня в пятнадцатую квартиру – так просто, словно я спросил компас или стеклянный шар для медитаций. А там, едва я промямлил про карту, мне ее вынесли и скрылись в полумраке внутренних помещений.
            Прямо на лестнице я распахнул карту – в глаза шибанули радиусы и кольца. Потом я проследил кривую синюю диагональ, пересекающую огромный овал, закрыл глаза, попробовал совместить ее с Москва-рекой на самодельных картах эпохи моего детства. Вроде бы, контуры совпадали...
            Едва не вскрикнув от волнения, я обнаружил Щелковское шоссе! К сожалению, на карте не значились ни Мневники, ни Лианозово. Вообще, насколько я понимаю, это были полужаргонные названия районов, идущие от имен старых селений человека. Постепенно мое внимание стянулось к Центру, где сходились радиусы и фокусировались кольца.
            Чем дольше я смотрел, тем вернее впадал в странное оцепенение. Непостижимые изломы маленьких улиц отзывались во мне головной болью – а потом боль лопнула, и я увидел холмы. На них улицы легли совершенно естественным образом.
            Теперь, напрягая зрение, я видел тоненький бордюрчик кремлевской стены, выпуклые мосты, покатые крыши. Я положил ладонь на Центр, надеясь ощутить неровности. Нет, просто прохладная бумага – и тут что-то завизжало перед глазами, чудовищная легкость встряхнула мои нервы и сосуды, вокруг стоял удивленно-ровный гул, я падал!..
            Верх и низ поменялись местами. Над головой я увидел блестящие лезвия крыш и желтые купола на белых башнях, похожие на чудовищные грибы. Купола стремительно росли и одновременно расступались. Я зажмурил глаза, ожидая неминуемого удара, – изображение сделалось серым, но осталось и в закрытых глазах, поступая из карты прямо в зрительный нерв. Ватно-серая картина росла. И вот состоялся удар – но иначе, чем я ожидал. Пощадив мою плоть, он разбил и разметал энергетический контур.
            Теперь я падал сквозь густой душный туман – он светлел, рассеивался, наконец, я прорвался вниз – нет, вверх: пропуская меня, разомкнулись и сомкнулись воды серой реки. Я завис в верхней точке, подо мной – или надо мной? – покачивался прекрасный и чудовищный пейзаж, готовясь вмазать по мне, как ракетка по мячу.
            Пейзаж начал расти. Вес и боль покинули меня. Я падал зигзагами, как лист. Я понимал, что умру от второго удара.
            И тут – прямо в воздухе – в мое плечо вонзилась острая игла. Я крикнул, сам услышал, что слабо. И вроде как очнулся.
            Перед глазами была темнота, шерстяная на ощупь. Потом я понял, что это моя рука и мой же свитер. Плечо снова прошила боль.
            Я понял, что минуту назад женский голос звал меня – Георгий.
            Я сидел на лестнице. Стемнело. У моих ног валялась карта Москвы, полусложенная на сгибах, словно головоломка или бумажный голубь дикого размера. От моего плеча, из болевого очага, тянулась чужая рука. Рука Валентины.
            – Это вы?! – удивилась она. – А мне показалось, Георгий. Так бывает – видишь, что свой человек, а кто именно, соображаешь не сразу.
            – Бывает, – согласился я. Действительно – бывает.
            – А это что? – девушка нагнулась к карте – я инстинктивно отпихнул карту ногой. Получилось не очень любезно.
            – Это опасно, – пояснил я.
            Но она уже разворачивала бумажное полотно.
            – Да это же карта Москвы!
            Я собрался с силами, извинился и вернул карту хозяйке пятнадцатой квартиры. Она молча взяла ее и унесла, не разворачивая.
            Я вслед за Валентиной спустился в вечерний двор. Там тек вечный танец при свете фонаря. На мгновение я поймал глазами силуэт Валентины против света – и легкая дрожь то ли желания, то ли сожаления пробежала по мне сверху вниз и ушла в серебристую траву. Кто-то из местных приветствовал меня взмахом руки, вписав этот жест в танец. Я ответил неразличимой в сумраке улыбкой и поднялся в квартиру, которая временно считалась моей.

    * * *

            Выслушав меня, Муравьев чрезвычайно заинтересовался и захотел пощупать карту Москвы собственными руками. Валентина отправилась с ним. Очень быстро они вернулись.
            – Фальшивка, – отозвался Муравьев разочарованно.
            – А вот и нет, – живо возразил человечек настолько неприметной наружности, что я только сейчас различил его между Валентиной и Муравьевым. – Миллиметровочка.
            Я попробовал сложить черты его лица в само лицо – не получилось.
            – Мне, – Муравьев по-прежнему говорил исключительно со мной, – сразу показалось странным, что на карте мало зелени. Потом я нашел этот поселок и железную дорогу. И знаешь, мы, оказывается, сюда шли не через лес.
            – А через что? – машинально спросил я.
            – Так. Пустыри, кварталы.
            – И что вас удивляет? – встрял человечек.
            – То, что там на самом деле лес, – терпеливо пояснил Муравьев.
            – Не может быть. Разве что бульвар, зеленые насаждения.
            Муравьев плюнул в сердцах и ушел. Валентина – за ним. Говорят, наши предки с плевком выделяли жидкость. Напряжение ситуации спало. Вопросы, однако, остались висеть на своих местах.
            – Не желаете ли, – светски обратился ко мне человечек, – взглянуть на город в натуре?
            – А как?
            – Да с балкона верхнего этажа.
            Действительно... Мы вошли в подъезд, я направился было к лестнице, но мой новый спутник царским жестом остановил меня и вызвал лифт. Тот, как ни странно, заурчал, засучил канатами и, наконец, растворил двери. Мы доехали до верхнего этажа (семнадцатого, насколько я успел заметить) и вышли на площадку.
            Здесь было заметно свежее, чем внизу, по огромным бетонным залам гуляли сквозняки. Я обратил внимание на скромно и неподвижно висевшую тряпочку – ого! стало быть, это не обычный ветер, а энергетические вихри. Поворот, еще поворот – и мы вышли к балкону с черными железными перилами. Я едва сдержал крик – передо мной, в прозрачном вечернем воздухе, лежала голубовато-серая Москва.
            Видно было необычайно далеко во все три стороны, как будто мы стояли не на семнадцатом, а на сотом этаже. Город был словно проложен слоями тумана. Леса было мало, а при ближайшем рассмотрении – вовсе не было. Там и сям мелькали кудряво-зеленые островки регулярных парков. Вращались три чертовых колеса. Уже горели многочисленные фонари, светло-желтыми пунктирами отчеркивая сходящиеся к Центру магистрали. Виден был и Центр, мелко, но совершенно отчетливо, подсвеченный юпитерами. Кремль стоял, словно игрушка на чьей-то ладони. Я видел блики на куполах, пожарные лестницы на стенах зданий, даже волоски антенн на крышах. Невероятно. В нескольких местах шныряли туда-сюда голубые струйки. Сперва я решил, что это порции энергии, но потом догадался: экспрессы метро, там, где оно простегивается поверху. Немного ближе Центра картину взрезал как бы маленький утюжок, оставляя позади себя быстро тающее белое облачко.
            Я обернулся – мой провожатый стоял позади, гордясь собой и радуясь моему восхищению. Встретив мой взгляд, он засуетился, всмотрелся в город и лаконично пояснил:
            – Паровоз.
            – Но ведь они давно не ходят.
            – Как же не ходят, – он настойчиво развернул меня лицом к Москве, – ходят!
            Паровоз действительно шел. Дымили заводы. Клубились полосатые трубы ТЭЦ. Вода в Москва-реке отливала глубоким блеском.
            Все это было чересчур, напоказ красиво и полнокровно, напоминало кино или иллюстрацию к роману. Еще – движущиеся узлы "Москвы" образовывали динамический иероглиф труда и тревоги. Я уже понимал, что это наваждение слабо связано с реальностью. Мне становилось грустно и интересно.
            – Экий вы недоверчивый, – проскрипел мой странный вергилий. – Хотите, я принесу подзорную трубу?
            Я кивнул. Он отправился за трубой. Город торопливо кутался в сумерки и туман. Мной овладело тупое оцепенение.
            Можно было съездить вниз за картой, сравнить одну Москву с другой, поискать Щелковское шоссе, легендарное белоснежное Строгино, жуткий Серебряный Бор, непригодное для жизни Бескудниково, узорное Измайлово, смертоносный факел Капотни. Но я никуда не поехал.
            И снова не заметил, как человечек обернулся туда-сюда и уже подавал мне подзорную трубу. Я зажмурил один глаз, а другим взглянул на Москву сквозь галерею линз.


    * * *

            На сей раз мне не удалось сдержать крика. Не получился, впрочем, и крик, так – хриплый клекот, который можно было выдать за внезапный кашель.
            Труба подрагивала в руках – изображение металось перед глазами. Но, так или иначе, везде был лес, мрачно-черный с зеленым отливом. По нему гуляли тяжелые волны. На секунду я поймал огромную ель и птицу, висящую над елью.
            Ну и что – разве не знал я с юности, что город завоеван лесом, что люди проиграли и вынуждены доживать в обволакивающем поражении? Но одно дело знать, а другое – видеть.
            Мне удалось успокоиться; теперь лучик взгляда не скакал, а аккуратно полз по Москве, пытаясь уцепиться хоть за что-нибудь.
            Вот что я нашел:
            скелет церкви – легкую полую конструкцию, обшитую десятком гнутых безобразных берез;
            железнодорожную платформу, две асфальтовые полосы, складывающиеся в бессмысленный знак равенства, слева и справа от которого был лес;
            три жилых хутора на манер этого;
            рухнувший мост через Москва-реку, точнее, два симметричных остатка на двух берегах, похожие на сгнившие зубы;
            Кремль, почти такой же, как на картинках, но утративший связность, словно сложенный из деталей. Один из пролетов стены упал на бок и так и лежал, неразрушенный, что почему-то было страшнее всего.

    * * *

            Я оглянулся – мой провожатый никуда не делся. Стоял поодаль и выглядел совсем недобро.
            – Ну что, – спросил он с улыбкой экскурсовода, но с интонацией следователя, – нравится вам наш город?
            – Это и мой город, однако вовсе не нравится.
            – Дайте-ка, – он проворно отобрал у меня трубу, подкрутил в ней колесико и вернул мне, добавив:
            – Нельзя же так смотреть на жизнь.

    * * *

            Мне хватило секунды – в линзах теперь бесилась яркая цветная ложь: рекламы, бегущие строки. За пресловутую секунду я различил ворох разных эпох. Город в этой трубе не походил и на тот лубок, который я видел полчаса назад невооруженными глазами.
            Я вернул трубу и вернулся к лифтам. Человечек объяснял что-то, я не слышал его. Перед глазами у меня плыла картина подлинного города-урода, утопленного в лесу. На своем этаже я вышел, по возможности вежливо простившись со своим гидом. Не знаю, чего он хотел от меня добиться, но вызвал лишь приступ отчаяния.
            В детстве я слышал легенду, что деревья – это люди, высосанные лесом. Может быть. По крайней мере, лес – это не деревья. Бывает лес без деревьев и город без домов. Тут я припомнил очкастого энтузиаста – и мне стало противно.
            Уснул я сквозь головную боль.

    * * *

            Назавтра Георгий спросил меня про карту Москвы – удалось ли ее получить. Я рассказал ему и о карте, и о балконе, и о трубе. Он слушал очень внимательно, не перебивая, и скорее расстраиваясь, чем удивляясь.
            Мы постучали в пятнадцатую – нам без лишних слов вынесли и карту, и трубу. Георгий умело развернул карту, держа ее за поля, бегло просмотрел. Мне показалось, что он проверяет какие-то свои внятные подозрения. Мы вызвали лифт, поднялись и вышли на балкон.
            Город лежал в тумане. Георгий сильно сжал мое запястье.
            – Ничего не говори, – сказал он. Я кивнул – мне и не хотелось ничего говорить.
            Он поднес трубу к глазу. Луч его взгляда заскользил в прозрачном воздухе, вычерчивая точный, выверенный маршрут. Казалось, что даже движение руки составлено из крохотных отрезков и дужек. Я видел только его щеку – щека вдруг явственно посерела. Он качнулся, теряя сознание. Я рванулся, чтобы помочь ему, поддержать – самого порыва оказалось достаточно, он подхватил мой импульс, растворил в крови. Щека порозовела. Он с усилием отвел от глаза трубу.
            – Спасибо, – сказал он, улыбнувшись вдруг как-то бессильно. – А я и не думал, что так устал.
            Это сильное слово прозвучало между прочим, без пафоса.
            – А что ты видел? – спросил он меня.
            Я уже говорил, а сейчас он все увидел сам, но, тем не менее, я послушно повторил: и про лес, и про полую церковь, и про остальное.
            – А реклама, паровоз, бегущая строка? Что же ты о них не говоришь? Видел ты их или нет?
            – И да и нет. Это же обман, мираж. Я тебе объяснял.
            Тут вдруг я понял, что он видел в трубу нечто третье или четвертое. Впрочем, почему в трубу? может быть, сейчас, стоя рядом, облокачиваясь на одни и те же перила, мы видим разные города. Теперь я понял предостережение Георгия: не говоря ничего, мы не сталкивались воззрениями. Москва не существует вне сознания наблюдателя и отражает, в основном, это сознание.
            Стало быть, картина города резонировала и усилила усталость Георгия, вернув ему едва ли не смертельную дозу. Стало быть...
            Он смотрел на меня так, как будто читал мои мысли!
            – Нет, – ответил он вслух, снова бессильно улыбаясь, – не вполне. Впрочем, если тебе это неприятно, постарайся отодвинуться.
            Последнее слово, особым образом произнесенное, дошло до меня, и я отодвинулся –это было похоже на судорогу пространства, внутри черепа, естественно.
            – Ну вот, – сказал Георгий отрешенно, – теперь не читаю.

    * * *

            Около полных суток я лежал в своей комнате и думал о Москве.
            Разные люди видят разные города.
            Например – в конкретном месте один видит здание, а другой – поросшую лесом руину. Разночтения стянуты в Центре.
            Вначале я попытался добавить к этой ситуации еще концепцию объективной реальности – насчет того, что там на самом деле находится нечто, вообще говоря, третье. Произошло ненужное усложнение. Проще, как и принято в фундаментальной философии, признать, что все видимое материально, а все материальное видимо. Далее.
            Два человека видят разное. Вдобавок они видят города друг друга, крест-накрест. Возникает конфликт идей, конфликт представлений.
            Они идут вдвоем к спорному участку.
            Они подходят к паровозу, который мерцает – он и есть, и его нет.
            Это я представляю себе с трудом.
            Гораздо легче я представляю себе упреждающий физический закон, делающий такие экскурсии невозможными. Точно так же невозможна машина времени – именно из-за генерации материальных парадоксов.
            До гипотетического паровоза доходит только один.
            Стало быть, в сторону Центра нельзя идти в компании – кончится катастрофой.
            Другое дело – окраина, широкая полоса перемирия между лесом и городом, где все заведомо возможно, где и в лучшие времена зеленые гектары беззаботно считались Москвой.
            Но ведь я и иду по окраине.

    * * *

            Назавтра я сообщил Валентине, Георгию и Муравьеву о своем решении идти дальше. Если бы они помедлили хоть немного, мы бы сердечно распрощались и расстались. Все трое, однако, мгновенно пошли. Метрах в пятидесяти от поселка нас, слегка запыхавшись, догнал мой давешний экскурсовод.
            Я буду для краткости и дальше называть его человечком, хотя он на поверку оказался немного выше Георгия и меня и лишь чуть-чуть ниже Муравьева.
            – Уже уходите? – спросил человечек двусмысленным тоном, выражавшим радушие, располагающее к оправданиям.
            – Уходим, – ответил за всех Георгий. – Срочные дела на востоке. Благодарим, желаем встречного ветра.
            Это была немного архаичная и – как бы сказать – осторожная формула благодарности. Встречный ветер, как известно, возвращает то, что даришь попутному ветру. Я бы, обращаясь к полузнакомому человеку, предпочел добрую речь справедливой. Георгий, впрочем, держался очень уверенно и явно взвешивал каждое слово.
            – Когда в следующий раз ждать тебя, Георгий? – спросил человечек, улыбнувшись. Улыбка походила на физкультурное упражнение для губ. – И откуда? Может быть, с севера или с юга?
            – Может быть, с севера, – задумчиво ответил Георгий, – а может быть, с юга.
            На севере, причем довольно близко, была Кольцевая дорога, на юге, соответственно, Центр. Я думаю, нечасто забредали в поселок путники с севера или с юга.
            Они смотрели друг другу в глаза: человечек с укором, Георгий – с вежливым интересом. Потом черты лица человечка поехали, поскакали, он сгреб их ладонью и долго не отводил руки от лица.
            – Если вы на восток, – пробурчал он сквозь ладонь, – то зачем пешком? Тут есть автобус.
            По бывшей улице, а теперь просто асфальтовой полосе мы вышли к двум сиротливым автобусным остановкам наискосок одна от другой. Я ни разу в жизни не видел автобуса, если не считать нескольких автобусных скелетов, обглоданных и обросших лесом. Лифт, однако, ходил. Георгий спокойно присел на скамеечку – сели и мы рядом. Я был готов признать, что детальное устройство мира Георгий понимает лучше меня.
            Что же до глубинного устройства мира, тут можно доверять только себе. Георгий был искушеннее, тоньше и мощнее меня, но это только энергия. Я подозревал, что человеку доступны более точные выражения истины. Энтузиаст в очках располагал в следующем слое идеи. Я думаю, что он не вполне прав. Я думаю, что когда до конца додумаю эту тягучую мысль, сам превращусь в энтузиаста.
            Автобуса, естественно, не было.
            – А скажи-ка, Павел, – безмятежно обратился Георгий к человечку, – часто ли ходят автобусы?
            Павел подошел к табличке, всмотрелся в полустертые цифры.
            – Раз в восемь минут. Примерно, конечно.
            – Это в час пик?
            – Это в час пик.
            Наблюдать за ними было интересно, как за матерыми шахматистами, разыгрывающими простой дебют, – ходы те же, что у дилетантов, да подоплека другая.
            – Насколько я помню, – так же кротко уточнил Георгий, – час пик – это когда широкие массы населения едут на работу?
            Павел, приложив ладонь козырьком ко лбу, высматривал на горизонте автобус.
            – Да-да, – рассеянно отвечал он. – Или с работы.
            – Наскоро перекусив утром, – размеренно продолжал Георгий, – прихватив авоськи с едой вечером?
            Валентина, не удержавшись, прыснула. Муравьев посмотрел в небеса и пошевелил губами – его терпение подходило к концу.
            – А почему бы не перекусить? – поинтересовался Павел с вызовом. – В свободном-то городе.
            – Да нет, – мирно отозвался Георгий, поглаживая железный поручень, – отчего. Можно и перекусить.
            – Я думаю, – вдруг сказала Валентина, – что здесь не ходит автобус. Лет сорок.
            Абсурдное очарование ситуации улетучилось. Мы встали и ушли – на прощание Валентина одарила Павла прекрасной белозубой улыбкой.

    * * *

            К моему удивлению, лес помельчал, поредел и сошел на нет. Улица, в свою очередь, потеряла тротуар, завихляла – потом вздыбилась последним трамплином асфальта и превратилась в тропинку. Ее то и дело пересекали мощные корни – то присыпанные землей, то бесстыже идущие верхом. По всему судя, корни тянулись на несколько километров, а может быть, и не принадлежали конкретным деревьям.
            Город и лес пожрали друг друга. Оставался звенящий в ушах вакуум, зона нейтральной прозрачной энергии.
            Идти было легко. Солнце ныряло в тучи и выныривало – тогда проявлялись наши острые тени, изломанные корнями. Солнце светило в спины, мы шли на восток – был вечер.
            Тропинка уперлась в строение ростом с человека. Мы вскарабкались на крышу. Нам открылось огромное пространство – вплоть до горизонта, до фиолетовых туч, подсвеченных солнцем.
            Там и сям, по одиночке, шеренгами и целыми кварталами располагались крыши типа той, на которой стояли мы, – скучное железо, зеленоватое то ли от краски, то ли от времени. Между крыш валялись пустыри – поросшие высокой травой, плешивые и лысые. Верхом бежала высоковольтная линия – я посмотрел на провода, расслабился – и по моей ладони потек зуд. Линия работала. Георгий тронул меня за рукав.
            – Посмотри, – сказал он, указывая налево.
            Я взглянул и вздрогнул: там, до опасного близко, стояла ровная темно-синяя стена окончательно восторжествовавшего леса. Я нашарил глазами жирный асфальтовый пунктир перед стеной – это была Кольцевая дорога, отделявшая стопроцентный лес от леса, разбавленного городом.
            Ветер швырнул мне горсть пыли в глаза – я заплакал. Мне было очень грустно, хотя пыль – это все-таки город, а не лес.
            Точно тем же жестом Георгий указал вперед. Там наш маршрут пересекал другой асфальтовый пунктир.
            – Алтуфьевское шоссе, – сказал Георгий.
            Не сговариваясь, мы двинулись вперед, как бы насмотревшись и чуть не отравившись пейзажем. Не прельстившись ролью крыс в лабиринте, мы так и не спустились вниз, а прямо по крышам добрались до шоссе. Совсем стемнело, все стало примерно одинакового цвета, даже не темно-серого, а грязно-черного.
            Неожиданно раздался рев моторов – и слева направо по шоссе промчались четыре мотоцикла с седоками в огромных круглых шлемах – я точно распознал, что красных, хотя темнота съела цветовую гамму. Мотоциклисты ярчайшим образом выражали слепую силу. Они были нечувствительны к энергиям – им что Центр, что окраина, что город, что лес. Их мир исчерпывался бегущим пятном, выхваченным фарой из мира. Меня поразило лишь сочетание скорости и неподвижности самих фигур. И движется, и покоится, – вспомнил я ответ на одну из апорий Зенона.
            Мы спустились, пересекли Алтуфьевское шоссе и двинулись дальше по пустырям и каким-то вмятинам в асфальте.

    * * *

            Изредка среди строений (гаражей? складов?) встречались аборигены; они сообщили нам название района, который мы пересекали с запада на восток, – Бибирево. Мне запомнился один субъект, во внешности которого странным образом уживались первобытное безобразие и карикатурная интеллигентность. Под мощными надбровными дугами мерцали умные подозрительные глаза, настолько черные, что зрачки не выделялись. Голова выдавалась вперед, ноги то крались, то плелись. Он не был энтузиастом, на наши вопросы отвечал односложно и неохотно, будто спешил, но не спешил –– когда мы с ним расстались в очередной раз и отошли довольно далеко, я обернулся. Первобытный интеллигент стоял и смотрел нам вслед.
            Пустырям и гаражам не было конца. Слева теперь то и дело мелькала Кольцевая дорога, за ней – синяя стена, еще более отвратительная при дневном свете. Стена без единого прогала или выступа, издевательски ровная – существо леса сбрасывало здесь маску игривого беспорядка пригородной рощи. Деревья стояли строем, как рядовые армии-победительницы. Мне было странно, что корни не вспороли еще пограничный асфальт. Думаю, это произойдет в один миг по всему периметру – и тогда Москва рухнет за считанные месяцы. Вплоть до Центра, что же случится с Центром, нам знать не дано.
            Лес издавал бесшумное гудение. Я чувствовал себя разбитым, больным. Остальные, думаю, тоже, хотя мы избегали говорить о лесе вслух. Мало-помалу мы начали брать правее, заслоняясь от границы чахлыми постройками. Наконец, настал день, когда повсюду до горизонта был город.

    * * *

            На одном из привалов Муравьев презрительно пошутил насчет карты Москвы, которую мы видели в поселке. Георгий оспорил его, придравшись к сильному слову. Муравьев холодно и ловко развил свою шутку. Я слушал их перепалку поверх слов, доверяясь интонациям, потому что это был спор самцов за самку, ничего больше. Валентина внимательно слушала, взгляд ее помутнел, она превратилась в вещь.
            Как я все хорошо понимал – и как ошибался! их занимала не Валентина, а именно карта. Георгий сказал:
            – Это не фальшивка. Это перспективный план.
            Господи! как я не догадался?!
            Этого города не существовало.
            Однако он существовал – в представлениях, мечтах, расчетах, макетах. Это было классическое будущее, влияющее на настоящее. Нам рассказывали о таком времени на факультативе.
            Фальшивая карта, впитав в себя лишь праздную фантазию сочинителя, не могла обладать той дикой энергией воздействия, которую я испытал на себе.
            Настоящая убила бы на месте – потому их и запретили.
            Знать Москву нельзя, потому что Москва – это вся наша жизнь, прошлое, настоящее и будущее, а будущее знать не положено.
            Мой мозг постепенно подбирался к сути законов упреждения.

    * * *

            Я потерял счет времени.
            Пейзажи севера перетекали один в другой; направление движения мы потеряли в очередной вселенной гаражей и пустырей. Компас не работал: где-то на юге располагался широкий экран. Оставалось солнце; как на грех, дни пошли пасмурные, молочный свет заливал небо с изнанки, как матовое стекло.
            Иногда нам казалось, что мы идем по кругу – или, в лучшем случае, по дуге. Например, нам продолжал встречаться первобытный интеллигент. Каждый раз под его низкими сросшимися бровями мелькало одно и то же выражение глаз – что он и не надеялся избежать встречи, неприятной ему.
            Наконец, он возник в узком проходе между гаражей и встал, преграждая нам путь. Мне стало не по себе. Первым шел Муравьев. Не сбавляя шага, он приближался к ужасному аборигену. Если уместно говорить о выражении спины, оно соответствовало холодной улыбке. Интеллигент ждал до последнего, а потом проворно вжался в стену, уступая дорогу. Нас с Валентиной он приветствовал лакейским поклоном и настолько отвратительной улыбкой, что я непроизвольно стиснул локоть Валентины. Последним шел Георгий, я обернулся на него – он шепнул одними губами:
            – Плохо.
            Я заметил, что не выпускаю руки Валентины и она не высвобождает руку. Муравьев надменно шагал впереди. Я понял, что он не чувствует руки Валентины в моей. Это меня удивило.
            Тут мне в голову пришла неожиданная мысль.
            – Георгий, ты знаешь этого человека?
            – Нет, – ответил он, – почему... Я слышал кое-что о человеке, похожем на этого, скорее всего, о нем. Но дело не в этом.
            – А в чем?
            – Ты понял, почему он обрадовался?
            – Он улыбнулся, а не обрадовался. Знак эмоции еще не есть...
            – Нужно мне смотреть на его улыбки! Он обрадовался, потому что Муравьев готов был снести его с ног.
            Услышав свое имя, Муравьев притормозил и подождал нас. Я выпустил локоть Валентины – впрочем, он и не смотрел на нас.
            – Ну и что? – спросил Муравьев. – Я что-то сделал не так?
            – Ты все сделал так, – терпеливо ответил Георгий. – Этот человек – как бы сказать? – злой, нехороший.
            Эти детские дефиниции, данные совершенно всерьез, чуть ли не как научные термины, позабавили нас с Муравьевым; мы переглянулись и хмыкнули.
            – Что тут смешного? – искренне удивился Георгий.
            – Да нет, – примирительно сказал я, – просто мы и сами заметили, что он...
            – Ладно, – опять оборвал меня Георгий, – извини, но я никак не могу установить границу вашего понимания. И если вы просите меня объяснить, я объясняю сначала.
            Мы с Муравьевым промолчали.
            – Он злой, – продолжал Георгий, – и совсем не трусливый. И ему доставило бы много хлопот, если бы мы оказались энергетически чистыми. Дело в том, что добро сильнее зла.
            Эта сентенция была высказана все тем же естественнонаучным тоном, словно речь шла о паре мировых констант. Впрочем, так оно и было.
            – Ну и чем мы не десант добра? – довольно сварливо поинтересовался Муравьев. – Хотя бы в сравнении с этим деятелем?
            – Добро не бывает в сравнении. А человек с чистой энергией не станет сносить того, кто стоит у него на пути.
            Этот оборот рассмешил уже нас с Валентиной. Муравьев пожевал губами, а потом спокойно спросил Георгия:
            – А если бы ты шел первым, ты бы его не снес?
            – Снес.
            Тут я понял, что Георгий говорит совершенно всерьез. И я бы снес, да еще посчитал бы это доблестью.
            Я хотел было поинтересоваться у Георгия, как поступил бы энергетически чистый кадр, но мое внимание отвлек дом справа, за небольшим прудом. Дом был вытянут вверх, но это была не стандартная башня, а многоподъездный дом, какой-то силой выдернутый из земли и поставленный на торец.
            Мы подошли ближе. Особенно мерзко выглядел выставленный напоказ фундамент, похожий на корни вырванных зубов.
            Одно было хорошо – раз мы впервые видим этот дом, значит, не идем по кругу. Георгий, однако, резонно заметил, что мы могли не различить дом в тумане.
            Мы разошлись во взглядах на природу той силы, которая перевернула дом. Я считал, что это новые технологии, Георгий – что введенная в резонанс энергия Иваницкого. Муравьев сказал, что в любом случае идиотизм превращать жилое здание в нежилое.
            Муравьев был заведомо прав.

    * * *

            Наутро туман рассеялся. Нашелся восток с красноватым солнцем, но сам прохладно-голубой. На юге торчала гигантская башня, верхушка которой уходила в облака.
            – Неужели, – спросила Валентина, – мы так близко от Останкина?
            – Нет, – ответил Георгий. – Это Медведковская башня.
            Оказалось, что на излете старого времени затеяли строительство новой грандиозной телебашни. Она росла, а все вокруг затухало – и телевидение, и строительство. В итоге никто не знает, достроена она или нет.
            Я запрокинул голову – казалось, что башня падает в бегущие облака. Она стояла, как вертикальный символ непознаваемости мира. В любом случае именно она экранировала компас.
            Мы шли на восток, ладонями прикрываясь от яркого солнца. На чудом сохранившейся табличке мы прочли название улицы: Широкая. Вот ведь ирония судьбы! Сейчас, без домов, все улицы широкие. Очень широкие.
            Георгий присвистнул.
            – Здесь, – сказал он, – должно быть метро.
            Примерно к полудню мы обнаружили дыру в земле с щербатой лестницей. Это был так называемый подземный переход – чтобы человека на улице не задавил автомобиль. Автомобилей, врать не стану, я живьем не видел, а подземные переходы приходилось встречать.
            Но это был не совсем обычный подземный переход. Георгий, пристрастно осмотрев боковую кладку, нашел то, что искал, – вытертую круглую ямку.
            – Здесь был штырь, – сказал он, – а на нем горела красная буква "М".
            Мы вспомнили фильмы. Это был вход в метро.
            Мы спустились; в переходе было темно и сыро. Мы прошлись туда и обратно, опасаясь на каждом шагу провалиться в метро. Наконец, когда наши глаза привыкли к полумраку, мы различили боковой отвод и там тусклый блеск стеклянных дверей.
            Георгий осел прямо на пол, прислонился спиной к стене перехода.
            – Дальше без меня, – коротко сказал он.
            Голос звучал мелодично и бесконечно устало. Лица я не видел и не чувствовал. Речь, разумеется, не шла об опасности, по крайней мере, об опасности для нас. Мы прошли сквозь стеклянные двери, благо почти все стекла осыпались. Темнота тут стояла полная. Мы сделали несколько мелких шажков. Мне в лицо ударила волна отвратительного тепла.
            – Я дальше не пойду, – выскочило из меня.
            – Я тоже, – сразу сказала Валентина.
            – Так, – сказал Муравьев и ушел вперед, навстречу теплу. Его шаги звучали так обыденно, как будто он все видел и ежедневно пользовался метро. Валентина была тут, слева. Я вдруг явственно увидел ее силуэт, как тогда, в поселке, но теперь светлым по черному. Нас разделял один шаг, вдруг мы в одну секунду сделали по полшага навстречу друг дружке. Она была здесь, вдоль меня струилось ее живое тепло. Мы обнялись, наши губы встретились...
            – Валя! – позвал Муравьев. – Вы здесь?
            – Да, – ответила Валентина совершенно нормальным голосом и снова прижалась своими губами к моим. Поцелуй длился около пятнадцати секунд, но губы горели потом несколько часов.
            Муравьев говорил что-то, я не понимал слов. Потом разобрал, что он рассказывает о метро. Идиот – так я тогда подумал о нем.
            Мы вышли к Георгию – он уже стоял, разве что неестественно прямо, как железный штырь. Мы вышли наружу.

    * * *

            Стояла ночь. Время, стало быть, проваливалось куда-то большими кусками. Так бывает. Впереди горело огнями одно большое здание. Мы пошли на огни.
            Чем ближе мы подходили, тем отчетливее я понимал, что там меня ждет некий старый знакомый. Я рискнул заявить об этом вслух – никто никак не отреагировал. Мы подошли; теперь от здания нас отделяла небольшая речка. Мы перешли ее по камням.
            Здание сияло огнями прямо тут, над нами. По всем признакам это был бывший институт. Но я понимал, что это не бывший, а действующий институт, хотя до сих пор не слышал о подобных явлениях.
            Мы вошли через парадную дверь и почистили одежду.
            В двадцати шагах от нас был огромный залитый светом холл, где бегали во все стороны молодые веселые люди, девушки и парни. Они то и дело встречались, целовались, что-то горячо обсуждали, смотрели на часы. Все без звука – потому что нас от них отделяли два толстых стекла и система дверей между ними.
            Мы проникли внутрь – все двери оказались не заперты. Мир молодых ученых оброс радостными звуками. На нас никто не обращал внимания.
            – Что ж, – сказал мне Георгий, – веди нас к своему знакомому.
            Я закрыл глаза, потом мотнул головой – звуки исчезли, словно муха отлетела. Так я и пошел – мои спутники за мной. Потом, когда ощущение направления стало внятным, я открыл глаза, чтобы не врезаться в очередного молодого ученого. Довольно скоро мы оказались в просторном зале со многими экранчиками. На вертящемся стуле, к нам спиной, сидел человек.
            У меня засосало в ладонях.
            – Здесь, – сказал я.

    * * *

            Человек начал оборачиваться – но прежде чем я увидел его лицо, я уже знал – это Борис, мой школьный товарищ.
            – Борис, – сказал я ему.
            – А, это ты, – просто отозвался он, завершая свой полукруг.
            – Это мы, – глуповато уточнил я.
            – Я слышал, ты учился на историка, – продолжал Борис, оставляя моих спутников за полями беседы.
            – Учился и выучился.
            – И по какому времени ты специалист?
            Этот вопрос, не выходивший за рамки учтивого любопытства, подействовал на меня как удар о стену лицом. Я не помнил ничего, ни слова из своих семнадцати статей (зачем-то твердо помня их количество). Это напоминало классический сон об экзамене, только наяву.
            Пробормотав некий ответ, я спросил у Бориса, чем занимается его институт.
            – Как чем? Разумеется, всем. Гибельная пора специализации кончилась двести лет назад.
            А я и не знал.
            Он углубился в подробности всего, мои спутники слушали – то ли из вежливости, то ли из интереса. Я начал сканировать собственный мозг.
            Юрий Долгорукий – нет...
            Татарское иго, рост влияния Москвы, Иван Калита, Иван Грозный, смута...
            (Так, забыв имя или строку, наугад подбираешь первую букву, надеясь зацепиться, подтолкнуть механизм.)
            Петр – но это уже не Москва... Ленин, Сталин... Лужков...
            Конец империи, летучая третья мировая, продовольственная воронка, Расплетаев, Иваницкий...
            Спад. Информационный коллапс.
            Четвертая мировая, не замеченная большинством жителей Земли.
            Наступление леса.
            Тушино. Я родился в Тушино.
            Лианозово. Мать, отчим, сестра.
            Снеговая крупа. Ветки в окно. Смена времен года.
            (Было очевидно, что я проскочил, но то ли по инерции, то ли из упрямства я гнал время вперед.)
            Записка сестре. Письмо прадеда.
            Железная дорога. Георгий, Валентина, Муравьев.
            Карта Москвы. Подзорная труба.
            Бибирево.
            Медведково.
            Бабушкин. Мы сейчас в Бабушкине. Откуда я это знаю?
            Сейчас.
            Вспомнил.
            Сейчас.

    * * *

            Я – историк настоящего момента. Это редкая и ценная специальность. Нас учил профессор с накладной бородой. Нас четверо. У нас нет имен.
            История творится здесь и сейчас. То, что ты по-настоящему видишь во время сеанса, – это и есть история. Неважно, кстати, куда обращен твой взгляд, – внутрь или вовне. Сеанс – высшая форма жизни.
            Ремесло, рубящее мозг. Один из нас уже умер – я узнал это здесь и сейчас. Двое – мужчина и женщина – замерли в разных местах. Сейчас...
            Перово и Кунцево.
            Я двигаюсь.
            Дергается и начинает двигаться время – в такт движению пространства.
            Настоящее – Бабушкин. Будущее знать не положено.
            Сегодня я здесь.
            Это и есть формула профессора с накладной бородой:
            сегодня я здесь.

    * * *

            Сеанс кончился. Напряжение спало. Я чувствовал себя превосходно. Во внешнем времени зала прошло не более двух секунд.
            Муравьев смотрел вниз. Я проследил за его взглядом. Борис зажимал сидение стула бедрами и икрами, словно тисками. Собственно, в тисках был уже не стул, а покореженный смятый металл. Под брюками угадывалась буквально мраморная жесткость.
            Ему никогда не разогнуть ног и не встать с этого стула.
            Борис заметил, куда я смотрю, и спокойно пояснил:
            – Мой змеевик разогрелся и хорошо принимает. Я заземляю излишки. Это ерунда, а вот ты меня понял?
            – Извини, я отвлекся. Зато вспомнил: я – историк настоящего момента.
            – А.
            По-прежнему сидя ко мне лицом, Борис протянул руку назад и набрал некий сложный аккорд на клавиатуре.
            – Смотри, – сказал он очень настойчиво, – на что это похоже?
            Я вгляделся в неровный многоугольник и честно ответил, что ни на что. Ответ оказался правильным.
            – Смотри, – Борис нажал одну кнопку – и по экрану потекли снизу вверх полосы цифр. – Описание той фигуры. Сложно, сложно!
            Я видел.
            – Теперь, – он вальяжно откинулся назад, словно у стула была спинка; вообще, верхняя половина Бориса была подвижна и автономна, – попробуем выйти в четвертое измерение и покрутить.
            Гудение компьютера стало выше, цифры побежали быстрее – и вдруг умялись в одну стоячую строку, упал и звук.
            – Это куб, – сказал Борис. – Обыкновенный четырехмерный куб. Просто нестандартная проекция. Редкий случай, когда сложное является проекцией простого. Тут, как ты понимаешь, итог был подстроен.
            – Кажется, я тебя понимаю. Мир кажется нам сложным, а его Божий образ целен, но недоступен. И лишь выходя за грань...
            Он досадливо оборвал меня:
            – Брось демагогию! Что ты видишь сейчас?
            Я посмотрел на экран.
            – Змеевик Иваницкого.
            – Какого к черту Иваницкого! Это твой пищевод. Твой! Мыслимое ли дело – быть таким беспечным?! Или ты думаешь, что случайно забрел сюда?
            Я пожал плечами. Кому понравится, когда на него ни с того ни с сего начинают орать?!
            – Пищевод, – продолжал он уже спокойнее, – или, как ты его назвал, змеевик достаточно сложен. Третье измерение. Четвертое...
            Цифры текли с тоненьким гудением.
            – Пятое.
            Цифры слились в ровно-серую скатерть, рвущуюся вверх. Гудение перешло в гнусный писк как бы огромного комара.
            – Шестое.
            Экран теперь лишь мерцал, писк перешел в ультразвук и оттуда терзал мозг. Мне казалось, я схожу с ума.
            – Прекратите, – сказала Валентина.
            – Сейчас, – невозмутимо отозвался Борис. – Еще пара секунд.
            Звук оборвался и перешел в низкое и сытое урчание. Цифры не остановились, но ползли теперь медленно и торжественно.
            – Это не больно сложная фигурка, – Борис старался говорить равнодушно, но голос его временами звенел от гордости, – с одного боку – тор, с другого – бутылка Клейна. Но суть даже не в том. Покрутим у нее еще двумерные проекции.
            На экране замелькали плавно меняющиеся силуэты и контуры. Борис сбавил скорость. Потом затормозил.
            – Смотрите, – сказал он тихо, обращаясь на сей раз ко всем.
            Картинка была не синим по белому, а белым по черному, но не узнать Москва-реку было невозможно.
            – Город вытянут с севера на юг, а экран – слева направо, – так же тихо пояснил Борис, – если бы не это, идентичность...
            – Мы видим, – отозвался Георгий.
            Борис выключил терминал. Мне показалось, что он и себя отключил – сразу как-то увял и обмяк.
            – Ну и что это значит? – спросил Муравьев.
            – Точно судить не возьмусь, – вяло, прикрыв глаза, ответил Борис. – Разве что в общих чертах...
            В общих чертах мы и сами понимали.

    * * *

            Встреча подходила к концу. Тут я вдруг опять почувствовал зуд в ладонях.
            – Не здесь, – сказал я.
            – Что не здесь? – озадаченно переспросил Муравьев.
            – Знакомый человек, – так же озадаченно ответил я, глядя на собственные ладони.
            – Ну конечно! – отозвался Георгий. – Так веди.
            Мы прошли через две двери. За явно директорским столом сидел человек в костюме и листал бумаги. Он поднял лицо – мы узнали первобытного интеллигента.
            – Пришли, – констатировал он буднично. – Располагайтесь. Вы, насколько я могу судить, Георгий?
            – Георгий, – ответил Георгий суховато. – А вы, вероятно, Маслов?
            Интеллигент кивнул; ему с очевидностью польстило, что Георгий его распознал. В самом же Георгии не шевельнулось никакого чувства.
            – Желаете, – спросил Маслов, – ознакомиться с отчетной документацией? Так мы мигом...
            – Нет, я вам доверяю. Скажите только, дом на торце – ваша работа?
            – Нет, – ответил Маслов равнодушно. – Это не значит, что мы не можем провести такую работу.
            – Разумеется, – согласился Георгий.
            Маслов пристально посмотрел на Георгия из-под своих допотопных бровей и вдруг обратился ко мне:
            – Молодой человек, если не возражаете, один маленький эксперимент, практически игрушка.
            Он под локоток подвел меня к круглому столу, в центре которого был установлен бронзовый змеевик, отлитый весьма тщательно и точно. Другой, небольшой из легкого металла, лежал на краю стола.
            – Если вам нетрудно, – сладко проговорил Маслов, – возьмите змеевик и обойдите вокруг стола.
            Я обошел. В момент завершения круга из маленького змеевика выскочил приличный разряд и пребольно ужалил меня в ладонь. Непроизвольно я выронил змеевик. Подлец Маслов как ни в чем не бывало продолжал:
            – А теперь, если можно, еще раз, но дальше от стола.
            Я нагнулся и поднял змеевик. Как известно, приток энергии зависит только от точности формы. Форма тут была очень точной. Видимо, импульс возникает, когда змеевик замыкает маршрут вокруг змеевика. Видимо, разряд пропорционален среднему радиусу кривой. Или обойденной площади. Паршиво...
            – Ты можешь отказаться! – крикнул Георгий.
            – Я знаю, – ответил я.
            – Он знает, – сладко перевел Маслов.
            Я отошел шага на четыре и начал обход.

    * * *

            Сперва я хотел пройти почти полный круг, а потом швырнуть змеевик в начальную точку, как маленькую гранату. Потом мелькнула мысль метнуть его в Маслова. А потом появился твердый план – вместе с уверенностью, что я смогу его осуществить.
            Круг между тем замыкался. Оставалась пара шагов.
            – Бросай! – крикнул Георгий. Я мотнул головой и осторожно сделал предпоследний шаг. Потом закрыл глаза, сосредоточился и вдохнул – но не легкими, а иначе. А потом, не открывая глаз, мягко сделал последний шаг, одновременно выдохнув то, что вдохнул.
            Раздался звук падающего тела. Змеевик в ладони не только не ужалил меня, но и сделался прохладным. Я открыл глаза. Маслов валялся на полу, подвернув ногу, как тряпичная кукла. Валентина суетилась рядом, то растирая Маслову виски, то пытаясь прослушать сердце. Его лицо было абсолютно белым; на лбу светился ярко-красный рубец.
            Муравьев скучал. Георгий смотрел на меня с восхищением.
            – Ты целился именно в лоб? – спросил он негромко.
            – Нет, вообще представил...
            Он быстро кивнул.
            Маслов, впрочем, тоже оказался непрост. Сперва на его лицо вернулась краска, причем одним махом, да еще с перехлестом, так что теперь рубец светлел на густо-кирпичном лице. Потом он встал – тоже не как человек, а как гипсовая статуя, сохраняя позу упавшего. Уже встав, поставил правильно ногу. Во время всей процедуры Маслов неотрывно смотрел на меня своими умными глазами.
            Заговорил, однако, с Георгием – и вполне благодушно:
            – Ну вы и воспитали волка, нечего сказать.
            – Что вы! Молодой человек до всего доходит сам.
            – Ну, – проворчал Маслов, – стало быть, у него способности.
            Тут нахлынули молодые ученые, и наш визит сам собой исчерпался.

    * * *

            Обратно мы шли через зал, где работал Борис. Его пальцы так быстро бегали по клавиатуре, что их самих не было видно. Цифры на экране тоже лихорадило. Я прошел было мимо, но потом вернулся к Борису, позвал его, потом положил руку на плечо. Плечо оказалось под рубашкой очень хрупким, почти птичьим. Около минуты он меня не замечал, потом на лице медленно проявилась гримаса страдания, цифры и пальцы начали замедлять бег. Он выплывал.
            Наконец, он обернул ко мне ужасное и беззащитное лицо.
            – Борис... извини. Вспомни, пожалуйста, как меня звали в школе. Это важно. Потом в институте у нас отобрали имена.
            Он покачал головой.
            – Не помнишь?
            – Помню. Никак. Тебя никак не звали.
            – А почему?
            – Тебя не приходилось звать. Только захочешь тебя позвать – и ты оборачиваешься. У нас даже игра такая была.
            Его пальцы дрогнули – так пловец зябнет на берегу. Я простился и вышел. Георгий, Валентина и Муравьев ждали меня в коридоре.
            – Пошли? – бодро сказал Муравьев.
            – Я никуда не пойду, пока не узнаю, кто вы, куда и зачем идете.
            – Что ж, – размеренно отвечал Муравьев, – если хочешь. У меня отец жил примерно как твой приятель. Потом его ноги отсохли, и он умер – очень нехорошо. И перед самым концом я дал ему слово двигаться, подолгу не останавливаясь. Вот – иду.
            Валентина внимательно смотрела на меня, словно спрашивая, должна ли она добавить что-то лично от себя. Я обернулся к Георгию.
            – Я присоединился к ним случайно.
            – А ко мне?
            – А к тебе – неслучайно. Это я доставил тебе письмо от прадеда и постараюсь проводить тебя в Мневники той дорогой, которую ты выберешь. Потому что это важно – и не только для нас троих. У меня нет секретов от тебя. Спрашивай что хочешь.
            – Кого "троих"?
            – Прадеда, тебя и меня.
            Мои подозрения наткнулись на их откровенность и как-то завяли.

    * * *

            Мы вышли из института и пошли на восток. Впрочем, дуга не прямая, кажется, мы уже чуть-чуть загибали на юг.
            Мы пересекли железную дорогу.
            Потом – Ярославское шоссе.
            А потом, довольно скоро, улица, по которой мы шли, уперлась в стену леса.
            Это был какой-то не такой, не городской лес. Я непроизвольно поискал вокруг элитный асфальт Кольцевой дороги – чушь, ее нельзя пересечь незаметно для себя. По лесу гуляли синие волны. На опушке сидел оборванец и играл на флейте. Восточные дела. Впрочем, здесь Север уже понемногу переходил в Восток.
            – Простите, – спросил я его, – так мы пройдем в Мневники?
            Не то чтобы я ждал осмысленного ответа; мне был интересен любой.
            Оборванец повернул ко мне морщинистое лицо подростка и презрительно пожал плечами. Не знал он никаких Мневников! Идиотские звуки флейты скакали в воздухе.
            Начиналось лето.
            – А на Щелковское шоссе?
            Он вынул флейту изо рта и долго смеялся.
            – На Щелковское?! Как же!
            Он вскочил и энергично развернул меня в ту сторону, откуда мы пришли.
            – Туда, турист! Пройдешь Бабушкин, потом Медведково, потом Бибирево, потом Лианозово, Коровино, Ховрино, а там канал! Канал!
            Георгий тревожно двинулся к нему. Я понимал: знания оборванца приближались к опасной черте.
            – Тушино, река, реченька... Да. Но можно бережком, там Щукино, где прораб замурован в стене. Потом Серебряный Бор – но это так, одно название, три сосны на пригорке. А дальше не знаю. Не знаю! – повысил он голос, обращаясь уже преимущественно к Георгию. – Но потом весь Запад, весь Юг, весь Восток, и ты выйдешь к Щелковскому шоссе – аккурат за этим леском.
            – Так какого же лешего!.. – вдруг заорал я, попадая в такт этому безумию.
            – А такого, – ловко подхватил он, – что это тебе, урод, не Уголок Дурова! Это Лосиный Остров, придурок! Тебе это название что-то говорит? Здесь вообще никогда не было города!
            Он замолчал – и вдруг установилась дикая тишина. А потом в ней проступило тихое гудение леса.
            – Большое спасибо вам за консультацию, – вежливо произнес Георгий. – Позвольте еще пару слов.
            Пресловутую пару он приятельски прошептал на ухо оборванцу. Тот упал на колени и замер. Георгий заботливо протер флейту рукавом и довольно глубоко засунул оборванцу в рот.
            – Чтобы не потерялась, – пояснил он нам. – А то мало ли что случится за месяц-другой.
            – Что ты ему сказал? – ревниво поинтересовался Муравьев.
            – Ты действительно хочешь это услышать? – мягко спросил Георгий.
            Муравьев посмотрел на застывшего оборванца и всерьез задумался. Тут солнечный луч ударил косо – и в сплошной стене леса обнаружился прогал, начало тропы. Словно дверь приоткрылась.
            Что-то потянуло меня к прогалу.
            Муравьев, поколебавшись секунду, шагнул за мной. А потом уверенно отстранил меня и первым вошел в лес. Валентина, как сомнамбула, пошла за ним. Оба мгновенно исчезли в сумерках леса.
            Я посмотрел на Георгия. Он вновь посерел и обмяк, как тогда в метро. С чего бы вдруг?
            – Не ходи, – попросил он меня. – Опасно.
            – Опасно не ходить, – вдруг вылетело из меня. Мы оба прислушались к ответу.
            И я вошел, а он остался снаружи, рядом со статуей оборванца.


    Продолжение повести         



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Soft wave" Леонид Костюков "Просьба освободить вагоны"

Copyright © 2003 Леонид Костюков
Публикация в Интернете © 2003 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru