Александр ЛЕВИН, Владимир СТРОЧКОВ

ПЕРЕКЛИЧКА

Стихи и тексты


    М.: АРГО-РИСК; Тверь: КОЛОННА, 2003.
    (Авторник: Альманах литературного клуба. Сезон 2002/2003 гг., вып.12.)
    ISBN 5-94128-084-X
    124 с.

          Заказать эту книгу почтой


Владимир СТРОЧКОВ

БУКОЛИКИ


БУКОЛИКИ

Лето в деревне... Сплошные жужу, муму,
      робкие бэбэ, скромные коко, порой жизнерадостная фруфру
            и за нею тотчас тпру-тпру, куд-куды, тудыт и трэбьена мать.
Городские додо здесь ни на... здесь, на хуторе, не ко двору.
      Счесть всех сельских куку не дано городскому уму,
            так что брось эту мысль, чтобы больше не поднимать,

не входить в детали, в эти мухой и луком густые сени
      в рассуждении русских пылких печей, красных девиц и горниц,
            ни в подробности рядом свинарника с возмужавшим матерым зловонным хрюшей,
                  что по осени будет, как Авель, заколот хмурым каином, вечно косым степашкой.
Городское додо, если фоб, то, конечно, ксено-;
      если даже феб и все музы со стонами местных горлиц
      налетят ордой, то стих все равно не слетит из уст, но застрянет в горле.
                  Феокрит с Вергилием могут здесь разве что околачивать груши,
                        заводить с пасту́шками патефон, частушки и шашни,
                  до буколик почвенных с пастушка́ми-эфебами жрать на фуфу самогон синюшный,
                        ямбом крыть да копать червя для рыбалки в самом нужном месте у края пашни.

Городское додо, в рассуждении в холе и неге на лоне кропать стихи
      с барахлом-половиной-жирным чадом столичным за семь верст киселя от стен Кремля
            в пропилеи курные-свиные припилив на туту и биби,
начинает сразу двигать ноздрями, бровями, издавать хаха и хихи,
      заводить глаза, делать губы куриной гузкой, восклицать улюлю, olala
            и мучительно думать, to be в этом merde все лето or not to be.

Городское додо, попугай кеке, называет навоз кака́
      и со страхом входя в гнилой люфтклозэт, чтобы сделать пипи –
            так Иосиф Прекрасный входил вместо дикого зверя в клетку, –
                  говорит фифи, обоняя парфюм миазмического амбрэ.
Это вам не Мосх, не МОСХ, а чистейший Босх; даже у сквозняка
      доминирует дух гуно – аж слезятся глаза у дворянки зизи на столбовой цепи.
            Скажем, Дафнис и Хлоя, как дафнии в хлорке, какой пятилетку –
                  и пяти минут не протянут на здешнем скотском дворе.

Городское додо если фоб, то, конечно, к сену,
      к василискам лютым – василькам и лютикам – по причине, девки, сенной лихорадки,
            но зато в эклогах его расцветает махровая липа
                  и селянки соборно преют в сени развесистой клюквы
со шматками лимона, маслинками и сметаной. К севу
      на фуфу со смазливой пастушкой будьте готовы! – Всегда готовы! Зачат на грядке,
            не взойдет ни лавровенок сонетов, ни буклет полевых цветов типа клипа
                  на мотив эрогенного "Мой миленький дружок, любезный etc."...
                  На юг бы,

тихой сабой к берегам Адриатики дикой, к Ионическим и Эгейским,
      на худой конец – в Тавриду, на Понт Эвксинский
            или там в Констанцу, к месту ссылки бедняги Назона –
                  и писать о метаморфозах, тристиях и науке любви.
Ну а здесь – торжество заболоченного земледелия задроченного земледельца,
      земленевладельца, впавшего в хрюшино свинство
            в атмосфере аммиака, сероводорода, недорода, дырок от бублика и озона –
                  то есть всего, что додо, зажимая нос, номинирует как "се ля ви".

Здесь петух, стервенея, каждый час караоке орет по утрам имяреку,
      а "сыграть в очко" кроме первого смысла имеет второй и третий,
            потому что дыра в сортире необъятна, а петя бывал на зоне,
                  и пониже спины у сталкера наколка "они устали".
Если сдуру или с бодуна сунуть руку в местную реку,
      можно сразу поймать коль не рака, то триппер, тритий,
            небольших насекомых, привольно живущих на лоне
                  и банальные дристии, занесенные в рот перстами.

А пока додо перипатетирует с тросточкой по природе,
      увлекаясь местными бабочками, наблюдая за шустрой белкой
            и за сбором поганок возле жидкого перелеска
                  позабыв стеречь свой собственный виноградник,
здоровенный бухой свинопастырь приходит
      и пасет меж увядших лилий со своей гнусавой, гунявой жалелкой
            на его, додо, половине, отгороженной занавеской,
                  потоптав его маленький сад-огород, его бережно возделываемый розановый палисадник.

Таковы свинцовые прелести сельской жизни,
      и хотя, говорят, хорошо в деревне летом,
            но додо в штиблетах туда лучше на отдых не ездить –
по известной причине, а также поскольку на сельской свадьбе или же тризне
      могут дать по башке дрыном или штакетом,
            а из вещей обязательно что-нибудь скоммуниздят.

Городское додо не дада, маньерист куртуазный, почти что классик,
      он любитель плотно нямням, бульбуль, а думдум не очень
            и совсем не любитель бобо – того же штакета, дрына из тына.
Одно дело манерно фланировать в картузе и мерно квасить
      до потери пульса, дара речи, возбухания коликих почек,
            да трендеть про фафа-ляля с пухлявой la contadina,

а другое дело – со всей дури получить древесиной по чану до полной потери чувства
      и понять, что бобо мертва без практики, как сказал один теоретик (кажется, Ибн Сина)
              и знаток двух больших разниц и многих гитик об этом,
потому что искусство есть искусство есть искусство,
      а древесина есть древесина есть древесина,
            как и все остальные гегелевские триады, пристающие в деревне летом.

      28.04.–24.05.2002 г., Москва


ПСАЛОМ 136

          Николаю Байтову

            Псалом 136
            [Давида.]
            1 При реках Вавилона, там сидели мы и плакали,
      когда вспоминали о Сионе;
            2 на вербах, посреди его, повесили мы наши арфы.
            3 Там пленившие нас требовали от нас слов песней,
      и притеснители наши – веселья: "пропойте нам
      из песней Сионских".
            4 Как нам петь песнь Господню на земле чужой?
            5 Если я забуду тебя, Иерусалим, – забудь меня
      десница моя;
            6 прилипни язык мой к гортани моей, если не буду
      помнить тебя, если не поставлю Иерусалима
      во главе веселия моего.
            7 Припомни, Господи, сынам Едомовым день
      Иерусалима, когда они говорили: "разрушайте,
      разрушайте до основания его".
            8 Дочь Вавилона, опустошительница! блажен, кто
      воздаст тебе за то, что ты сделала нам!
            9 Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих
      о камень!

На этот день, так уж вышло, упал вторник
и там остыл, но не думай, что он умер.
Вода в родник за ночь вникла, засунь пробник
за отворот слoва жидкость, прочти номер.

Возьми псалтирь, требник и прочти номер,
потри, понюхай, чем пахнет, как глохнет
в каббале чисел голосов немой зуммер,
и как число 136 сохнет.

Не говори: в этих цифрах нема смысла:
вода нема, а в целых числах – след ритма,
мотив псалмов, стертый смысл их почти смылся,
но голоса еще бьются в числе скрытно.

Пожуй на слух, не глотая, "При реках...":
раз – Вавилон, два – евреи, натри цифры
и сразу сплюнь горький привкус, порыв ветра;
четыре – плач, висят арфы, опять цитры.

Прилип язык в сухой гортани, шесть целых,
а ну-ка, песню нам пропой на семь восемь.
Да лучше с цитры кожу снять живьем с цедрой.
Во рту циан, в душе Сион, в глазах осень,

а тут на вербах вроде виселиц плахи,
зной, стынут жилы невербальных орудий.
Веселый ветер знай несет напев плача
в Ерусалим, стонут жилы, молчат люди,

гудит хамсин в этих жилах, как день гнева.
Забудь, десница, и меня, и знак жеста,
но как принять на веру справа налево,
что смерть младенцев обещает блаженство;

как расплескать о камни брызгами мозга
из головы их нерожденные смыслы
и где граница, что нельзя, и как можно,
чтобы при реках камень кровью умылся.

Ответь на пять, сделай милость, найди смелость,
не бей на жалость, но найди, где ошибка,
как раздробить эту малость, ее целость,
из родничков на злобу дня разлить жидкость.

Найди мотив, сложи в уме, высунь проблеск
за отворот вторых, десятых и сотых.
В остаток выпадет отврат чисел дробных.
Осадок мал, но страшен низостью сорта.

А в роднике стоит вода, бежит лежа,
как кровь по венам, а не в реках и лужах.
Но как понять, чтo есть грех и что ложно.
За воротник словом жидкость протек ужас.

Воткни тройник, пластырь и почти номер
прочти в упор, как он набухнет, как ахнет
в капкане чисел голос, звук, что в нем замер,
и чем число 136 пахнет,
и как младенцев кровь натеками стынет,
и смыслы каплями дрожат в камнях строчек.

И будет день, среда и пища в пустыне
для синих мух и скарабеев, и прочих.

А следом выпадет четверг из мух белых,
укроет реки, арфы, камни и вербы,
и скорбный перечень разбитых числ целых,
оставив кровь, родник, номер греха веры.

      18.09, 03.10.2002 г., Уютное


ПСАЛОМ 57
(партитура)

      Псалом 57
      1 Начальнику хора. Не погуби. Писание Давида.
      . . . . .
      7 Боже! сокруши зубы их в устах их; разбей, Господи, челюсти львов!
      8 Да исчезнут, как вода протекающая; когда напрягут стрелы, пусть они будут как переломленные.
      9 Да исчезнут, как распускающаяся улитка; да не видят солнца, как выкидыш женщины.
      10 Прежде нежели котлы ваши ощутят горящий терн, и свежее и обгоревшее да разнесет вихрь.
      11 Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои в крови нечестивого.
      12 И скажет человек: <подлинно есть плод праведнику! итак есть Бог, судящий на земле!>

РемаркиИсполнителиТекст
Начальнику хора: медленно, правильно.1-й хор (ангелы) (елейно):"...<подлинно есть плод праведнику!.."
 1-й мужской голос:"...возрадуется праведник,
когда увидит отмщение."
Зав. отделением: вытеснение, замещение.2-й хор (люди):Фффффь!.. Хххххь!.. Щщщщщ!..
Идифуму, на Гефском орудии: не частить!2-й мужской голос:"...омоет стопы свои
в крови нечестивого."
Первое Аламоф – огонь!1-й мужской голос (forte):"...и свежее и обгоревшее
да разнесет вихрь."
Второе Махалаф – огонь!2-й мужской голос (fortissimo):"...сокруши зубы их в устах их"
Начальнику хора: беглым, из всех орудий!2-й хор (люди):Вьхрррь! Въхррръ!
Скррррш! Скррррш!

Зубыйиххх!
Вустахххиххх!
 Детский голос (с мольбой):"Не погуби."
Отделенным: пачками, пли!Сводный хор ангелов и людей
(яростно, с напором):
Непогубиии!..
Скррррш! Скррррш! Скррррш!
Начхора: держать паузу 5 тактов. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .
 1-й хор (ангелы)
(рьяно, с воодушевлением):
"...<подлинно есть плод..."
Начальнику хора: 21 залпКомендантский взвод (21 раз): (Трахтарарах!)
 Женский голос:Плод этот подл!
Начальнику хора: не исполнять! Не ис...
О, чччерт!..
Сводный хор ангелов и людей
(с праведным гневом
и чувством глубокого возмущения):
Чччеррррт! Чччеррррт!
Скррррш! Скррррш!
Комендантскому взводу:
                    Привести в исполнение!
Комендантский взвод:Есть!..
(Бац!..)

Есть!..
3 раза, одновременно1-й хор (ангелы)
(рьяно, c воодушевлением):
"...<подлинно есть..."
2-й хор (люди)
(рьяно, с сокрушением)
Скррррш! Скррррш!
Начальнику хора поставить на вид!!!
С подлинным верно
Подпись:Давид.

      15.10.2002 г., Уютное


* * *

      Н. Байтову

Коля, ты был наверху, там, где, в общем-то, нечем
даже писать и дышать без баллона от клизмы,
многажды в книжных обвалах бывал изувечен...

Муза центонной поэзии постмодернизма,
в смежных облавах накрывшая гордого Мишу,
похоронившая в толщах останки Тимура
вместе с ордой и стремительно съехавшей Крышей
Мира, куда Александра гордыня тянула,
толщами льда заковавшая гуннов Атиллы,
смыла и грады и веси, и стогна, и гумна,
но и у ней доканать тебя сил не хватило,
тихого, но заводного заику-игумна
храма убогой поэзии, старой, как вера,
что перегруженность рифмой стиху не обуза,
равно и проза, жужжа на комузе размера,
может дать фору Гомеру...

Так вот, эта Муза,
толстая в бедрах и икрах, но быстрая в играх
(Коля, прости мне цитацию) икромолочных,
только в начале имеющих вид непорочных,
сонмы богов порождающих, смыслов и тигров,
(это ошибка, прости меня, Коля) и титров,
и параллельных изданий, не то переводов,
то ли апокрифов, то ли законных изводов
из палимпсестов в каноне, рожденных in vitro,
ересей, сект, лжеучений, гаданий по чипсам...

Словом, та самая Муза, что жрет без разбора
в грязном хлеву на задворках у нимфы Каллипсо,
все, что навалят в лохань, не страдая запором:
просо ли прозы, поэзии ли апельсины,
желуди с дуба Толстого и меченый бисер
Германа Гесса и Геринга, Герник терцины,
Тасса Люфтваффе и гнуса неловленый мизер –
все в ней смешалось, как в доме Обломова, Коля:
Тантра, Алмазная Сура и Сутра Корова,
и Камасутра с коанами Дикого Поля,
и демократы с костьми Николая Второго,
сальный картуз маньеристов, стихи Салимона,
выстрел "Авроры", молчанье ягнят и Царь-Пушки,
строфы из авторской песни царя Соломона.

Эх, затерялась сонетная форма частушки
где-то в Бирнамском лесу, что пошел к Эльсинору
черепом Йорика Леты испить из Каялы,
чтобы узнать, подъезжая в метро под Ижоры,
то, что Есенин сегодня спросил у менялы,
нежась в объятьях Морфея в тени Эвридики,
слушая речи ответные благоговейно:
сколько лимонныя цедры и "Красной Гвоздики"
надо на четверть портвейна для варки глинтвейна,
сколько...

А сколько мы сами-то просим у Музы?
Сколько просили у ней в Лианозовской школе,
вскользь переплывшей в бараке любые Союзы?
Что же до Музы...

Да ну ее в задницу, Коля!
Сколько на рынке давали за битого, Байтов,
тех silver coins, на койнэ, на древнем иврите?
Что-то останется, пусть гиперссылками сайтов,
в горных приютах, где нас научали: Не врите!
Все остальное простят, не простят только фальши,
липы, туфты и халтуры, а на остальное
крюк из титана забей, да и двигайся дальше,
матом ругаясь, наверх,
потихонечку,
ноя.

      29.09.2002 г., Уютное


* * *

Закинув голову к вершинам высоты,
пока она со смаком где-то рядом
не плюхнулась со шмяком кавуна,
просунуть взгляд наверх, в даль мачты, вдоль мечты
скользя, всползая, вспоминая взглядом
слова, названия, предлоги, имена?

Какая чушь и блажь. Какие паруса,
надуты ветром, пафосом, и даже
надеждой, радостно полощут – что? – мозги?
И где еще ядром застряли чудеса
в бегучем и стоячем такелаже?
Где скатное зерно меж семечной лузги?

Но как не разгребай куриною ногой,
а если не болезнь, то что такое жемчуг?
Спроси-ка у тридакн и почечных больных
про пиелонефрит, сгибающий дугой.
Их горький перламутр пропах мочой и желчью,
и камни в пузыре гремят без выходных.

Итак, о жемчуге – неправильный вопрос.
О чем же правильный? И чем прикажешь плакать,
когда закинутая кверху булава,
вернувшись из высот, пошла в раздрай, в разброс:
вот корка, липкий сок да илистая мякоть,
да семечки – слова, слова, слова.

Не лги себе. Ни зги – на сгибели листа,
на сломе ли мечты, или на склоне жизни.
Не жги зазря напраслины свечей,
поскольку истина проста и так пуста,
что места нету в ней ни зге, ни укоризне.
И ладно б сам не свой, так никакой, ничей.

На теплой отмели спасительного сна,
рот приоткрыв извилистой тридакной,
прибрезжишь: новый перл растет во тьме, в тиши.
Его зачатия загадка неясна,
но он шевелится, и став его придатком,
прислушайся, замри, он дышит, не дыши...

Проснешься, задыхаясь от тоски
по воздуху, но злей и резче по нехватке
чего-то, что нужней, чем горький кислород,
пытаешься хватать хрипучие куски,
но горло темнотой зажато в мертвой хватке,
и мертвые слова переполняют рот.

А утром мутный перл выходит как песок,
скребясь протоками. Песочными часами
всклень просыпаться под стеклянным колпаком
и долго вспоминать: а чем был сладок сок,
и как же так, ядром взлетев над небесами,
вся шмякоть рухнула и всосана песком.

      15.10.2002 г., Уютное


* * *

...бесполезно

Все осклизло, ничего не воскресло,
ни надежда, ни любовь, ни досада.
На расквашенной душе ни оркестра,
ни ракушки, ни публичного сада;

ни души, ни человека с повязкой,
ни мента, ни часового с винтовкой,
ни мамаши со скрипучей коляской,
ни амурчика с кудрявой головкой.

Даже девушки с веслом или книгой,
даже юноши с ядром или диском.
Только стоптанной кирзовой калигой
солнце ходит с перебитым мениском,

да со дна, где ни ракушки, покрышки,
батисферами болотного газа
поднимаются глухие отрыжки
обожравшегося зрением глаза.

А в пещеристых телах, альвеолах,
продираясь через вен шкуродеры,
кровь курсирует, слепой спелеолог,
да пульсируют тельца-мародеры,

да за дымчато блестящей аортой
то невнятно забубнит, то почетче,
на три такта, но сбоя́ на четвертый,
сердце сумчатое, тихий наводчик.

– там под ребрами блиндаж в три наката –
и задумчиво глядит из окопа
то ли зумчатым очком аппарата,
то ли скопческим глазком перископа.

Говорит в переговорную трубку:
– Я четвертый, я восьмой, как хотите,
но пора остановить мясорубку,
цели нет, отбой, огонь прекратите!

Наблюдаю только ориентиры:
столько с веслами невест, санитарки,
столько юношей с ядром, дезертиры,
канониры, женихи, перестарки,

столько пористых костей, скудных фактов,
столько перистых мембран, перистальтик,
облаков, диаспор, систол, инфарктов...
прекратите же палить, перестаньте!

Это осень, а не артподготовка
скобный лист шуршит в ветвях изголовья
столбик ртути лезет в небо неловко
будет ясно,
прекратите,
с любовью...

      05.09.2002 г., Уютное


ВИТИЕ

I

А утром птичка мне сказала: – Вить!,
и я остался вить: развился кофе,
сметаной, помидорами, и нить,
не думая ничем о катастрофе,

в каморке натянул меж паутин
для спелых притч и басен винограда
о витиях свитых. Я вил один,
стараясь вить как правильно, как надо:

не выть, а вить, с грамматикой в ладу,
не подменяя орфику фонемой,
не рыться в синтаксическом саду,
где все многозначительно и немо,

а просто вить, стараясь увидать
простой осенний запах увяданья,
увязнуть в нем, в попытках увязать
узлами слов отрывки мирозданья

между собой в уютный гипертекст,
в понятный для себя междусобойчик,
обтягивая тканью общих мест,
как мебель бы обтягивал обойщик.

Но не свивалось, не сходилась вязь,
выскальзывая между слов; в пробелы
прошли дожди, образовалась грязь,
вне языка кричали филомелы –

не чтобы вить, а чтоб лепить гнездо
и в тесной лепоте его лепиться
под стрехами, под страхом, под звездой,
слепой звездой пожавшей ветер птицы.

А что мог я слепить, соединить?
Где мог привить какой-нибудь отросток,
перевивая с паутиной нить,
пробелы со словами, и коростой

подсохшей речи залепляя суть
провалов между слов и неумело
латая дыры, верткие, как ртуть?

Но в дырах были ночь и сон, пробелы.

А утром птичка мне сказала: – Жуть!

II

В те дыры ночи сон явился мне:
я спал под крышей греческого мифа,
в чужом гнезде языческом, а вне
кричали филомелы, словно грифы –

и вне себя в обивке бытия
пытались клювом выткать глаз тирея
из прошлого. Но это ведь и я
кромсал язык, насильничал, теряя

контроль над мыслью вить или не вить,
над гипертекстом, над собой, от страха,
пожравши детищ, не восстановить
ту связь времен, что выплела арахна,

не расплести узлов, не разодрать
ни паутины, обтянувшей череп,
ни пелены дождей; не разобрать
тех свитков, неразборчивых и через

две толщи лет, наросших там, вверху,
где и когда я был извит и проклят,
где грязь таскали в клювах под стреху
не жнущие детоубийцы-прокны;

но ведь и я, кукушкой, чужаком
бессовестно гнездясь, теснясь и тужась,
слепых птенцов, свиваясь в жадный ком,
свивал со свету, спихивал на ужас,

в пробелы слов, под вопли филомел,
в аркан арахн, под просвист прокн и ветра,
и это было все, что я умел,
что, бестолочь, из рвущегося метра

мог вытолочь и вытолкать, спихнуть,
что под стрехой мог истолочь я в ступах.
Молочным клювом кое-как-нибудь
из слов слепить строку, гнездо, поступок

не смел, не доумел, не рисковал
молоть проблемы языком пробелов
и знаков пунктуации; кивал
на свитки домотканые; проделав

дыру-работу, выткав ткани глаз,
не мог стянуть разлезшиеся нити
тире я, и в лохматящийся лаз
свирел сквозняк, сходящийся в зените

в слепящий конус, яростный пробел,
разрыв пространства в перспективе текста,
ревущий легионом филомел,
воронкой прокн, высасывая детство

слепых птенцов из их словарных гнезд
буквальным смерчем, азбучным торнадо...
Я, прививал, размер пуская в рост,
умело прививался, где не надо,

воронкиным, кукушкиным птенцом,
подкидышем, беспомощным убивцем
с ужасным человеческим лицом,
помстившийся в бреду птенцам и птицам.

Но этот я, приснившийся себе
с рябым лицом кукушки и злодея,
в сплошном и слитном тексте, как в судьбе,
искал пробел как выход, холодея,

предполагая, зная наперед
ход мысли, очевидной, как табличка
"Выхода нет", что нужен только вход,
и что пробел не выход, а привычка

свиваться с текстом, слепленным из слов
слюной и страхом, вязким, словно тесто,
лишиться речи, филомелой снов
язык утратить, онеметь и текста

не различить – что это лишь куски
разделанных птенцов, кровящих братьев
по тесноте нелепой; от тоски
ослепнуть так, что, проглотив проклятье,

состряпанное прокной, не понять,
что будущее съел, и зло такое
залив виной, на перец попенять
и на закуску заказать жаркое

из нежных соловьиных язычков
и лакомые ласточкины гнезда,
хотя уже бригада пауков
сплела судьбу, тугую сеть для мозга,

что больше непригоден как прибор,
но в самый раз чтобы подать на ужин
с горошком; детский суповой набор
пойдет в бульон для любящего мужа

на завтрак, дальше кости кинут псам,
эриниями рыщущим по саду...

В том сне я был тирей. Но что я сам
мог противопоставить сну, распаду?

Что мог я развязать и разорвать,
разбить на строки, строфы, на куплеты?

Из дыр сочились день и явь, просветы.

А утром птичка улетела спать.

      06.10.2002 г., Уютное


ВВЕДЕНИЕ В ФИВАНСКИЙ ЦИКЛ

Младенец спит, и, спитый, бледный сон,
чай, видит он, но сон его не видит,
что по уму он выжитый лимон,
но из ума он изумленно выйдет

и вспомнит все: и шар холодных числ,
и холод подколодных геометрий,
и объективный клекот птицы Чииз,
и черный ужас моровых поветрий,

когда усатый злой дагерротип,
укрытый с головою черной тканью,
вниз головой держа сквозь объектив,
младенца обучает заиканью,

и птица Чииж кружит под потолком
со стиснутой в деснице черной грушей,
и белый магний, словно снежный ком,
из черных магий катит прямо в душу

слепящей тьмой, и этот антисвет
как черной тканью накрывает разум...
И вот уже ужасный педсовет,
соча свой яд, весь заседает разом

на душу неокрепшую, и в мозг
свой долгий клюв безумный педагоголь
с редчайшим хохолком седых волос
просовывает, серый гоголь-моголь

перетирая с шелестом, сырым,
как коклюшный и дифтеритный кашель.
Крупицы знаний горькие чиры
царапают на черепичной чаше.

В ней булькает питательный бульон,
растут культуры и бациллы мщенья.
Дитя доскою черной обуян,
и меловой период обученья

откладывает слоем аммонит,
рождая в нем моллюска и двудума.
Но вот по нем уж колокол звонит,
и он домой торопится угрюмо

не торопясь и трогаясь в уме
свой неокрепший уд и твердый неуд
за древнюю латунь, что не сумел
прогрызть насквозь. И, как сквозь черный невод,

предвидит сон: отец, своим "ужом"
шипя, своим ремнем свистя, гадюкой
виясь, к нему ползет, вооружен
хотеньем силой справиться с наукой

и знание с обратного конца
младенцу вбить, добыв себе победу
авторитетом кожаным отца,
который в детстве получил от деда;

и этот сыромятный свист и вий
на миг младенцу открывает веки
на странности родительской любви,
но через жопу. Но уже навеки.

Он растирает слезы кулаком,
морщиня мозг над жуткою загадкой
количества, чьих качеств жуткий ком
упрятан за решетчатой тетрадкой.

Но снова тьма как аспидной доской,
как черной тряпкой магниевой вспышки
прихлопывает мир, дитя сквозь строй
жидчайших снов гоня без передышки.

Он входит сразу через семь ворот
в свой тусклый бред, как будто в душный ворот,
в беззвучном вопле разевая рот,
и видит так, как может видеть крот –
на ощупь видит Черный-Черный Город.

Младенец спит в своем родном гробу
младенческом, в изгнившей колыбели,
и спят морщины у него на лбу.
Его зовут Эдип.
Он Сфинкс.
Он спит.
Он ждет.

И с жирным поцелуем мать идет
к его судьбой прописанной постели.

      19.09.2001 г., Больяско


РАННЯЯ ГОТИКА

По квадратному морю, кренясь, проплывает Потемкин, симво́л, броненосец,
боевая деревня светлейшего князя, ублюдок, потомок петровского флота,
и в броне утконоса ехидно крюйткамеры роет в потемках червяк-древоточец,
и сомнение гложет корабль-иероглиф, дредноут, и едкими каплями пота

ядовитого точит обшивку, и каплями трупного яда и ржавчины рыжей.
По изъеденной палубе бродит, качаясь, бунтуя, матрос, как паук-сенокосец,
как созревший клонится колос на глиняных шатких своих ложноножках бесстыжих,
псевдоподиях червеобразного призрака манифеста псевдобунта, народ-богоносец.

Расползаются трупные черви играть в бескозырках, тельняшках, казеных бушлатах.
Из готических башенок круто торчит измеряемый в дюймах стальной долгоносик,
пустотелый и трубчатый, словно домик ручейника; пристально смотрит на берег одесской Галаты.
Там по лестнице стремной, ныряя, как шлюпка, несется коляска под грохот колесик,

самоходная тачка, тачанка, с набухшими, словно энцефалитные клещи, гроздьями гнева,
экипаж с золотыми мясными червями, кочевая кибитка живого гниющего мяса.
Мчится мертворожденный младенец, червивым перстом указующий вниз и налево,
намечая рабочему классу и тож трудовому крестьянству грядущую трассу.

С умиленьем глядит на младенца-вампира огромный костлявый упырь-краснофлотец,
мух мясных от лица отгоняя, любуется им наливная от черного гноя крестьянка,
улыбается скупо ему, с костяка обирая могильную гниль, пролетарий-золоторотец,
обгоревшей рукой ему машет обугленный красноармеец из подбитого среднего танка.

Скоро, скоро в известковую яму ляжет вместе с семьей отставной государь-самодержец,
и раскрасят торосы кронштадтского льда пролетарскою кровью своей делегаты-балтийцы,
и сойдутся зеленые, красные, белые, прочие, сын на отца, брат на брата, постреляют, порубят, повесят, порежут,
побегут в эмиграцию – белые, красные, разные люди – попы, офицеры, евреи, бандиты, поэты, убийцы.

Скоро, скоро гигантской медведкой из недр революции выползет страшный Сосо Джугашвили,
и полезут из всех плинтусов и щелей тараканы, клопы, многоножки, термиты, жуки, пауки, мухоловки и гниды,
и амебы с поденками, день прошуршав, будут рады тому, что их вновь позабыли убить, невзначай не убили,
и пойдут по полям, по лесам, по горам, по долам, по этапам, вагонам с гармошкой и кепкой скулить инвалиды.

Скоро, скоро страну ее стражи, любимцы народа, стальные чекисты накроют одним бесконечным брезентом
и начнут исчезать вольнодумцев, чужих, разночинцев, родных, инородцев, своих, их детей и домашних.
У Авроры, Варяга, Корейца, Очакова, Чесмы, Потемкина, крякнув, поедут от ужаса их орудийные башни.
Станут матери плакать по их сыновьям, дочерям, комсомольцам, спецам, кулакам, командирам, студентам,

по троцкистам, зиновьевцам, космополитам, врачам и врагам трудового народа, вредителям и недобиткам.
По телам, черепам, трупам, судьбам, этапам большого пути пересылок и зон полетит боевая тачанка,
колесница Джаггернаута с отменно отбитыми косами, жуткими гроздьями гнева, стальная кибитка,
и двухсотмиллионное поле замрет под стахановской жатвою этой, багровой волчанкой-молчанкой.

. . . . . . . . . . . .

Эйзенштейн отдыхает, отсняв эпизод на "ура", режиссер-мифотворец:
два-три съемочных дня – и певец революции новую ленту скончает.
А вокруг суетится, реквизит собирая, беспорточный наемный урод-многоборец,
и стальной громовержец Потемкин укоризненно главным фанерным калибром качает.

Два-три дня – и начнется для всех слепоглухонемая черно-белая фильма,
наш шедевр мировой с поразительным чудом – явлением мясогниющего красного флага,
по Европе за Призраком вслед с небывалым триумфом прокатится, жатву людскую сбирая обильно.
Начинается Мировая Коммуна. Эйзенштейн отдыхает. Пора загораться Рейхстагу.

      05.10.2001 г., Больяско


МОНОЛОГ АРТИЛЛЕРИЙСКОЙ ПРИСЛУГИ
(аморальная лирика)

Вступая в спор, впадая в ступор,
входя в избу-непонимальню,
впадая в раж, вступая страстно
в артиллерийскую дуэль,
мешая растворимый цукор,
я доложу: – Закат нормальный!,
дослав осколочно-фугасный
и посылая пальцем в цель

наводчика, и все три буквы
координат обозначая
открытым текстом, кодировкой
не утруждая унтеров,
мешая растаможить шухер
в стальном стакане иван-чая,
в латунной гильзе трехдюймовки,
в чугунных блюдцах буферов.

Конгениально, словно Фишер,
реве тай стогне Днипр широкий,
и сладок цукор растворимый,
словно отечественный дым.
Желая растворожить Шифер,
я довожу: откат нормальный,
и черный нал как одинокий
белеет в пару с голубым.

Я довожу себя до ручки,
я завожу себя, как этот,
я посылаю на три пукли
хитин комплекта ПХЗ
и эти баковские штучки,
и эти банковские сметы,
и эти баксовые куклы,
и это бабское безэ.

Дюймовочка, сорокопятка,
Твои замковые объятья,
твой обольстительный казенник
и дульный тормоз, и лафет –
я в них влюблен по рукоятку,
я шлю соперникам проклятья,
ища в стволе твоем бездонном
когда не гибель, то ответ.

Дерьмовочка, сороконожка,
твои законные объятья
и твой казенный обольстильник,
и полный тормоз в голове,
и прочее – еще немножко,
и засажусь по рукоять я,
ища в дупле твоем будильник
своих желаний о love'е.

Тюрьмовочка, сорокопутка,
восьмидесятница-писючка,
твой буфер полон до отказа,
а память – 8 Kb,
подсесть к тебе на винт так жутко,
твой драйв хрипит; а эту штучку,
где надпись ENTER, ты, зараза,
мне не даешь поцеловать.

Наводчица, фармомазонка,
кукушка-сороковоровка,
поди ты накукуй три века,
а я короткий человек.
Курсант Сквырчкоу стрельбу закончил
и свой досыльник так неловко
сует в коробку от "Казбека",
и нажимает кнопку BACK.

Ведь я простой тридцатьчетверка,
твой взор короткий бронебойный
мне моментально сносит башню
в упор с дистанции любой.
Своим шершавым, словно терка,
я слово позабыл достойней,
чем я хотел сказать. Мне страшно.
Я вас любил. Труба. Отбой.

      17.09.2001 г., Больяско


СТАНСЫ К БАЛТИИ
(акцентный стих)

Фотссе тты порккала ммой удд
и пээрсттамми срьря порхалла,
кокктта ммой тряпплый дредноутт
ннэ сммоккъ фойтьти ффъ тффою фальльхаллу.

Фосьсьми ссэ пукко иссъ кассппо
ссфоейй ллапплантсккой нессной лаппой
и мой древноудд рссавый ппо
саамый хэльсьсинкьки отьтяппай

иль сьсьтэллай фыппоркъ мэсстту рэпъ-
пинныхьхь и проссихьхь тррррръ. куоккаллъ,
ффоття бревноудд пряммо ффъ крэхьхь
пээрсттами, лоффсимьми, какк сокколлъ

и каккъ восьсьамми, расстрэфосьсь
вредноудд, стто тьтэпэ прэттлоссэннъ,
фпихьхая мякьки русскьки носс
ффъ оттффэррстьтье тэсныхьхь финнсккихьхь носсэннъ.

Тепьпе притьтётсьсьа по туссе
бредноудд ммой рассмэрромъ с таллиннъ,
кокктта оннъ фтисснеттсьсьа уссэ
оттъ финнсккихьхь паньнь то сфэнсккихьхь спальлэннъ.

А стоппъ ньнэ киннула нафэккъ
дрянноудд мой фъ пиэксямяки,
пофэрьрь, сто ррусскьки сэллофэккъ –
фсэкктта оннъ къ пратьтяммъ мэньньссимьмь мякьки.

      18.09.2001 г., Больяско


* * *

Где сколько сможешь воздуха набрав,
откаркаешь клокочущую плеву –
и снова дышишь, хрипом смерть поправ.
Но даже если ты по жизни прав,
пора налево,

и шею, как цыпленок табака,
сворачивая за угол, за локоть,
признай, что жизнь что шея коротка,
а потянуть еще наверняка,
поди, неплохо.

Похоже, Иже есть на небеси –
но, ижицей нанизанный нелепо,
на вертеле, на жизни, на оси
вися, не верь, не бойся, не проси,
гляди на небо,

хватай губами строчек шепоток,
густое, неостуженное брашно.
Ворованого воздуха глоток
отдать на разграбленье и поток
почти не страшно,

но страшен воздух, вязкий, словно мед,
некислород, вползающий по капле
в траншеи сквозь сенильно-горький рот
того, кто думал, Чтоже, не умрет,
соскочит как-то.

Соскочишь – но с подножки, не с крючка:
вдох воздуха – и следом выход духа.
Разинув рот подобием очка,
Егоже, тьме, сходящей с потолка,
шепни на ухо.

Ты и теперь глядишь в ее глаза.
Пока не спишут оперу на мыло,
пиши что мог бы, но не мог сказать.
Когда же Всёже спросит за базар,
ответишь: было.

Хватая ртом, как рыба на мели,
и засыпая, как живая рыба,
за жизнь, где воздух сделан из земли,
и душит, Даже, скрип дверной петли,
скажи спасибо.

О возрасте скажи – уже хорош,
о воздухе – что, Тоже, не хватало.
Считай в своем уме, что ни за грош,
а не в своем надеясь, что найдешь,
пиши пропало.

      23.11.2001 г., Москва


АГНОСТИЧЕСКОЕ

Что там, на солнце бликуя, так быстро мелькает?
Крылья ли птицы, стальные ли тонкие спицы?
Юный велосипедист ли по улице мчится?
Вяжет старуха носок ли?
Да кто ж его знает!

Кто это мчится, младенца прижавши, кто скачет?
Что это значит? Что, черт побери, это значит?
Кто это, птицей бликуя, материю вяжет?
Кто это скажет?
О, Господи,
кто ж это скажет!

      16.05.2002 г., Москва


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Альманах "Авторник" Владимир Строчков "Перекличка"

Copyright © 2004 Владимир Строчков
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru