Елена ФАНАЙЛОВА

Предисловие

    Дашевский Григорий. Дума Иван-чая: Стихи 1983-1999.

      / Предисловие Е.Фанайловой.
      М.: Новое литературное обозрение, 2001.
      Обложка Дмитрия Черногаева.
      ISBN 5-86793-151-X
      Серия "Премия Андрея Белого"
      С.5-10.

    Купить эту книгу в магазине ╚Озон╩



            Есть строки, которые, кажется, всегда хотелось прочесть. Точнее, написать. Выбрать их в девчачий цитатник совпадений, радуясь, что некто сделал работу за тебя. (Типа: Блад всегда ходил в черном, как и подобает людям его профессии.) Обычно цитируется проза, классическая литература, беллетристика. В стихах Григория Дашевского есть несколько потенциальных цитат для девочки-подростка. Первой выбирается такая:

        Только не смерть, Зарема, только не врозь.
        Мало ли что сторонник моральных норм
        думает – нас не прокормит думами.

            Вот эта строка о моральных нормах (отправляется рядом с Бладом). Вот она останавливает.
            Цитата – начало первого из четырех стихотворений цикла "Имярек и Зарема". Читатель со стажем смог бы угадать здесь след Катулла даже без примечания, сделанного автором. Это не перевод в традиционном смысле, это палимпсест: конкурентный текст, созданный уже не соперником, а равным, подобным. Излечение подобного подобным. Закрытие раны, нанесенной Катуллом: раны избыточной, обсессивной любви-мании, полного сумасшествия и безразличия к собственному внешнему виду (самолюбию). Первоисточник упомянут не как объект перевода, а в качестве указания на состояние, из которого возникает письмо: состояние одержимости Катулла с его бешеным темпераментом, безупречной эстетической честностью и бесстрашием до саморазрушения. Разумеется, талантом, который позволяет держать это поле напряжения, удерживать меру и вес описания страсти.
            По силе воздействия стихи Дашевского (проверено на публике) приближаются к чему-то почти биологически настоящему, находящемуся (увы или слава Богу?) по большей части вне ведомства литературы. К удару. К переживанию. Воссоздают его силу, вызывая благодарность знающих людей, у которых не утрачен навык поэтического чтения.
            Катулл (читай: поэт) ныне просто имярек, человек толпы, а Лесбия приобрела имя девушки Востока и ведет себя в соответствии с временами и нравами Рима #3, он же и Рим #1:

        Коля! Зара моя, моя Зарема,
        та Зарема, которую такой-то
        ставил выше себя, родных и близких,
        по подъездам и автомобилям
        дрочит жителям и гостям столицы.

            Все желают преступной любви (позволим себе это смелое заявление: любовь всегда преступление), но обычно предпочитают безопасный секс. Не каждый в состоянии сделать следователю признание. Есть Бальтус и есть Магритт. Оба рассказывают о преступлениях страсти. У Магритта на картинках все уже свершилось: равнодушная расчлененка, полицейские пришли, убийцы притаились за дверью. У Бальтуса воздух преступного намерения разлит в пространстве: вот портрет сластолюбца Дерена, чуть сзади – смутный десяти-двенадцатилетний объект желаний (возможно, конечно, дочь, но вряд ли). Послеобеденный сон его Лолит вряд ли позволит усомниться в криминальных намерениях зрителя: художник не оставляет иного выбора, кроме как взглянуть на предлагаемый сюжет глазами маньяка (распознать последнего в себе).
            To же делает Дашевский.

        В Черемушках вечером как-то пресно.
        Зато у некоторых соседок
        глаза – хоть к вечеру и слезясь –
        чересчур рассеянные, ясные,
        куда-то уставились мимо нас.
        Пошли над какою-нибудь нависнем.
        Тихо так, слабо.
        Хорош.
        Вот и не видишь, чего ты там видела.
        Будем звать тебя крошка,
        а ты нас – папа.

            Воздух многих стихов Дашевского – вечерний свет, атмосфера детской (палаты? пионерлагеря? комнаты милиции?) без взрослой цензуры памяти, без ложно-стыдливого отношения сверху вниз к чувствам ребенка, ясность и сила которых еще не стерта. Бред и маниакальные желания подростка ("Снеговик", "Ковер", цитируемый ниже "Тихий час"). Дети – одержимые, взрослые в страстях и фантазиях (например, о смерти), говорит Дашевский – как доктор Ф., как Люверс, как художник Бальтус с его порочными отроковицами, не ведающими, что творят, изгибаясь, как кошки.

        Тот храбрей Сильвестра Сталлоне или
        его фотокарточки над подушкой,
        кто в глаза медсестрам серые смотрит
        без просьб и страха,

        а мы ищем в этих зрачках диагноз
        и не верим, что под крахмальной робой
        ничего почти что, что там от силы
        лифчик с трусами.

        Тихий час, о мальчики, вас измучил,
        в тихий час грызете пододеяльник,
        в тихий час мы тщательней проверяем
        в окнах решетки.

            Поэт, разумеется (увы или слава Богу?), не убийца, не сексуальный маньяк и не злодей. Он производит чистое намерение или муку, одновременно избавляя от них, разрешая трагедию в рамках стиха, письма. Он по долгу службы прикармливает с руки чудовищ, порожденных снами вне разума.
            Сходство Дашевского с Бальтусом еще в одном: оба – блестящие стилисты. Они цитируют стиль и тонко пародируют его. Неловкое изящество Бальтуса с легким уклоном в примитив рисунка и приглушенностью палитры заставляет вспомнить раннее Средневековье или же Вермеера, что придает его картинкам, учитывая специфику сюжетов, оттенок некоего кощунственного юмора. Выразительные средства Дашевского – почти одна лишь изощренная ритмика, силлабика, акцентный стих, сдвиги ударений, иногда подчеркнутые графически. Поэт воспроизводит псевдонародный и псевдоантичный стих (вспомним всех поименно, работавших с русским дольником), но говорит еще вот с каким-то легким смысловым и синтаксическим подвывихом, немножко запутывая союзы, предлоги и наклонения:

        но ты напоминаешь нам
        о себе то приливами
        крови или балтийскими
        то ума помраченьем

        ...шли и впредь своевременно
        в дюны соль сине-серую,
        по артериям – алую,
        нетерпенье – маньяку.

            Вещи и их "далековатый" смысл разводятся, размываются не благодаря словам, сравнениям, частям речи, а благодаря частям речи, фрагментам дискурса.
            Интонации, ход поэтической мысли Дашевского, какой-то парадоксальный и одновременно естественный до случайности юмор англичанина и ребенка, искусство юмора, сочетающего нежность и жесткость, отдаленно заставляют вспомнить Кузмина, как если бы последний стал немножко человеком ОБЭРИУ, но не вполне Вагинов. Так, возможно, могли бы шутить ангелы:

        Близнецы, еще внутри у фрау,
        в темноте смеются и боятся:
        "Мы уже не рыбка и не птичка,
        времени немного. Что потом?
        Вдруг Китай за стенками брюшины?
        Вдруг мы девочки? А им нельзя в Китай."

            Этот ритм ведет к постоянному скольжению, соскальзыванию смысла (как один сколок подтаявшего льда с другого – не ходи, провалишься), и делает естественной травестию любого сюжета. В этом смысле весьма демонстративна небольшая драматическая поэма "Генрих и Семен". Она травестирует классический стиль литературы (прежде всего на материале "Моцарта и Сальери", вообще, "Маленьких трагедий"), плюс известные, но вполне себе актуальные, увы, масскультурные мифологемы фашизма-коммунизма (взвинченный пафос русского коммунизма и толкуемая итальянским кинематографом от В. до Б. фашистская эротика). Поэма держится нотой высокой, незамутненной страсти идиотов. Персонажи говорят о трагедии партийной отверженности, перебирая взаимные горькие отказы, как непонятые друг другом любовники/соперники, чьи желания разминовываются. Они – зеркало желаний друг друга, Горбунов и Горчаков, Ромео и Джульетта, Герасим и Муму. Травестируется сама возможность понимания, одна из главных человеческих иллюзий. На самом же деле разницы между людьми нет никакой. Или почти.
            Возможно, книга Дашевского – об этом.
            Мужчины по большей части плоховато пишут о любви (если честно – отвратительно). Видимо, они ее побаиваются. Дашевский – исключение. Он не боится слов, которыми рассказывают о боли, признает ее естественной и вполне достойной составляющей жизни. Как со старым приятелем, худшие черты которого прекрасно знаешь, а за лучшие постоянно благодарен, с болью можно не церемониться. То, что в стихах эта бесцеремонность выражается не от первого лица, отдается персонажам, раскладывается на голоса, хорошо темперируется, не должно вводить в заблуждение.
            Но жизнь маньяка, приучившего себя к отказу от всех удовольствий, жизнь такого человека редко меняется. Эта цитата из Пруста была востребована так давно, что я уже почти не в состоянии воспроизвести ее дословно.


    Григорий Дашевский. От автора




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Серия "Премия Андрея Белого" Григорий Дашевский "Дума Иван-чая"


Copyright © 2003 Елена Фанайлова
Публикация в Интернете © 2003 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru