Лирика 1971-95 гг. СПб.: Лики России, 1997. Обложка Людмилы Корсавиной. ISBN 5-87417-032-4 246 с. |
Первая книга
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ АВТОРА
Но я зерно иной земли. Туда приблудшую
армаду не изумит, что в гавани сверкает,
встречая, алая толпа из королей, из королев, что,
в волнах мантий подлетая, пажи, себя самих
собой смутив, упёрли око в хвостик горностая.
Земля заставлена дворцами и каждый парком
заключён, где всякий принят королями
и королевами с двором. И всякий после, охмелён,
отпущен в дол, где ветры носят взятый взор,
где греет плечи рыхлый ствол - пока плывущая рука
перстов не пустит по кудрям, по векам тонким, по векам.
И ты увидел: всё не зря, ни в чём не зрев обмана.
Туда заблудшая армада легла в коралловом лесу...
Того и я не обману, кого нетрудно разуверить.
* * *
Если в край посмотришь неба и увидишь шаткий купол,
и брезент его набухший опускается всё ниже, -
про безмерность вечной сини вспомни в это же мгновенье:
там, над бурями, пылает каждый день у Бога солнце,
и летят необозримо горы сквозь преображенье, -
если край поднимешь неба.
Если день смертельно бледный пылью ляжет на ресницы,
властен ты прогнать невнятность, зеркала соотражая:
вспомнишь встречи да прощанья, речи взоров, звон
любимый клятв напрасных и желанных,
губ туманнейшие блики и приливы гулких песен, -
если день, как этот, бледен.
Если вечер пуст и долог, безжеланный, одинокий,
ты прочтёшь большую книгу о цветении желаний, о лесах
и о дороге семизначных начертаний;
как молчали полубоги у руин погибших сказок,
положив вотще десницу на замшелый ствол колонны,
и бросали сердце в море те старинные мальчишки, -
если вечер слишком долог.
Только вспомни ты вначале, только знай,
что мир всё тот же:
ветер множит наши грёзы, а мгновенье - необъятно,
если в край посмотришь неба,
если день смертельно бледный, если вечер пуст и долог,
и вольны мы петь и плакать.
СКАЗ
В пушистых павловских куртинах
живёт прохладная лягушка,
на лире лап достойно каменеет
и, не мигая оком золотистым,
сливает дождь по лаковой спине;
найдя глухие заводи Славянки,
там побивает тьмами комаров.
Впивая запах сохлой тины,
в широких ранах колоннад
полдневным сном томится недвижимо.
И ночью всякой, в час один и тот же,
прошлёпав по аллеям и мостам,
следит, как проплывает в кронах дымных -
из Новой Сильвии на Красную долину -
хламидой окрылённый Мусагет.
Когда же зацветёт вода и помутнеет,
когда повеет медным сном листва,
последний раз прыжком последним
под солнцем оседлает камень лысый
и лопнет изумрудным пузырём.
БОГИ
Все боги живы ныне в нагорных странах или
во тьме нечеловеческих пустот.
Снимая жатвы спелых душ,
они не властны умереть. Над безднами
колышутся печальные их лики,
пугая стаи робких облаков
и ясность вод великих.
Века откатят и в пространный час
смолой кадилен, гарью теокалли,
цветами, кровью, плошками и воском
они бесстрастно запирают
ушей бездонные воронки
и после спят, и снятся после,
плывя туманами по мракам,
к земле своей лицом.
СТАРИК
Подбегает Нежданная сзади
закрывает глаза ладонями
но помедлишь узнать её вздрогнув
и пока облачают в одежды
одну за другой
пока завязывают сандалии
и день открывается снова
ты отрока у солнечной стены
сплетающего листья для гирлянды
берёшь в стеклянный взгляд
хоть на плечах качается
как бычий матовый пузырь
на палке голова
и шепчешь наконец ему
чтоб тут побыл до сумерек играя
пока луны студеный мёд
нечаянно пригубишь
из чаши темной или
не спеша.
* * *
Пусть бегущие добегут | |
Ну а мёртвые пусть не пеняют |
СЕРДЦЕ ЛЕСА
Один войду в густую ночь. Снег тает,
губ коснувшись, и новый дух из глубей влажных,
как конь - крадущегося зверя, ноздрями
вздрогнув, узнаю. Да, там в седой
и взору глаз живых заказанной засеке,
в ветвях запутавших, повисли стаи
звёзд, и корни-камни, сдохшие наруже
века веков тому назад, как связки щупалец
в обставшей глухо мгле, искрятся
первым снегом мира -
нетающим, немеркнущим, стеклянным.
Что теплота ему сих рук
отдёрнутых, что клик немой, что бег?
Ему - последний в сказке снегопад,
чей занавес плывёт сюда -
тишайший.
* * *
О голубь мой, товарищ сизый,
нахохленный, конец крадущийся принять
готовый тут - под сенью водосточно-
архангельской трубы из серебра.
Как дым, избитый непогодой, ты так
устал и прячешь в перья клюв. Морщины обступив
далёкой лужи, другие воду пьют
и грязь, толкуя о любви и корках.
Проходит дождь. Я слышу: покатился
уж по ступеням. Как же, друг,
тебя потом перешагнуть? Но вот
старуха с бормотанием уносит,
что было птицею. Нахохлилось,
что было мной, в своем углу теперь.
* * *
Зачем тогда, в венке из роз...
Стрела, отправленная вами,
проходит грудь. Вы то же
круженье отжили и проводили
горчайший дым, и видели свеченье
садов, парящих на звезду
последнюю; смущая люд
мерцающим горбом, как дети -
мудростью, носили
весомый сколок тех небес;
и прилепились к душе иной,
как к светлогривому Давиду -
Ионафан; и поселились
одни над пропастью, когда
другие грузно ногу опустили
на верный край; а после двадцати
в сокрытую огнями близь
воскликновенье отрочье послали:
Когда ещё я не пил слёз...
Барон, зачем тогда?..
Курсивом - строки А.А.Дельвига.
ДВЕ ПОПЫТКИ
Галине Соколинской
I
Ты женщина для веера, для бала,
ты для любви, которая не до
мигрени: хватит ныне! Ты -
для зеркала, для взгляда через раму,
для менуэта с хулиганом и декольте;
для зала гулкого, чтоб перейти,
и для потери, чтоб переплыть на папиросе
порог тоски - опять устав, как вечно,
от надоевшей до изжоги тебе земли.
Ты - чтобы опоздать совсем,
когда, как никогда, нужна; прийти
к часам разлитых вин, мелодий,
скользящих прочь, сецессий дыма и
подпухших лилий. Ты женщина Бёрдслея,
готического стула и - чтения опального поэта
за завтраком... Не встанешь,
когда проносят мимо принца,
стуча котурнами (ботфортами то бишь),
четыре датских капитана.
II
Ты женщина старинная, родная -
и бровь, и рот, и хлад.
Неумолима ты. Я недоступен.
Две небыли - для друга друг, -
друг друга отлюбили с лет
заутренних, когда, как травы, руки
растут - до завтрашних, когда,
как травы, руки лягут
к тебе на руки, к себе на грудь.
Так просто: радость - не беспокоить.
Невозмутима ты. Я непробуден.
Тебя не видеть - грусть и месть
за встречи средний час, когда
в объятиях не топят, не спасают,
когда, как вёсла, брошенные руки.
И сушит день, и ночь корёжит,
и время отходит, двигая волны.
Нежнейшая из снежных ласк,
из бренных благ - теплейшая,
тебя не видеть - лет не снесть,
когда мелеют ранние друзья,
как реки, поившие нас поцелуем.
* * *
Когда не станет нас, за нами встанет право
на башню наших болей, на надмирность
в речениях, на возведение очей горе -
воззвавших, на забубённость и любови,
на бешенство, беспомощность, надменность -
на нас самих за нами встанет право.
Когда не станет нас, за вами встанет долг:
взойти на башню отболевших, до середины пусть;
твердить сверкнувшую строку, очами проблестеть -
заплывшими, и возлюбить усопшие любови
за бешенство, беспомощность, надменность -
за нас самих за вами встанет долг.
Когда не станет нас, когда не станет вас,
как светляки, жемчужными снегами пронизая
друг друга, вскружим у Отчих стоп.
МУМИЯ
Сегодня в зимнем доме Государей
от серости и тяжести небес
раздетая мумия вздрогнула зябко
и изменила выражение оскала
на горькое. Владельцы тел при этом,
шатнувшись, вышли вон из зала.
Сквозь две копилочные щели
она смотрела бывшими глазами,
едва от хруста, слава Богу,
удерживая кожаное сердце:
Нева тяжёлая у стен ещё недавно
ползёт, глотая мокрый снег...
Хранились вина в пирамиде -
иссохшие, хранились воры,
подкошенные шорохом песков;
на волнах бледной темноты
вставали сотни лет помины
в разлив её души... Не так теперь.
И взор её, густее смол, отлив
назад, оставил нас опять
на нас и маету, бродящую, озлобясь,
сегодня в зимнем доме Государей.
ФИЛАРМОНИЧЕСКИМ ЗАЛАМ
О, защити нас, белый зал! В твоих колоннах
мы будем живы до весны, хоть нас дожди прошили.
Нам бездны всласть. О бухте звоны в хрусталях.
Целуют сердце, брошенное вплавь, тугие глади.
О, защити, Большой, спаси нас, Малый,
в своей шкатулке млечно-шоколадной!
Мы собеседники убывших душ,
мы соглядатаи занебных лётов,
мы снедь пылания, триумфы грёз,
мы полубоги наших полураев, где плещет флагом
нам фебова хламида в час бескрайний.
Так защищай, Большой, спасай нас, Малый!
И будем живы до весны, пожалуй.
* * *
Мне не бывает скучно никогда,
как в юности - порой огромной,
но так же страшно иногда и больно.
Как жили славно: было ей не до
меня, когда разматывались дали
и близь цвела у рук. Я помню.
Не от того, что сумрак одинок,
мы умереть старались в марте.
Теперь тенями густо населён,
и время льётся плотной тканью,
разматывая взор часами,
и скуки страстной нет, чтоб воскрылить,
и рук моих теперь не выпускает
пора моя. А мне не до неё.
Из цикла "КРУГ РАЗЛУЧЕНИЯ"
1. ГОРОД
Не принимает меня в окна,
не глотает зёвами арок и не
кружит каменным штопором лестниц
по карманам подъездов - молчит
город, в котором пунцовые свечи
сквозь вино разгорались, как кровь, и часы
проводили ущельями музыки
к озарённым подземным озёрам.
Бездомная моя улыбка
вчера осиротела здесь. Бьёт десять. Десять
раз короны вздрогнули в гробах
и ангел, полетав чуть-чуть,
вновь накололся на иглу
гранёную.
От Иоанновских ворот
по берегу брести и видеть: башни проросли
лазурными и белыми цветами,
и слушать плеск темнеющей Невы,
и - отлететь с моста к тебе
за лапками плаксивых чаек.
2. ЭТОТ ДЕНЬ
И этот день быть без тебя,
проволочась в назначенных теснинах,
как червь слепой. И этот день
неспешно пить густую боль,
креплёный мёд разлук. И этот день
хранит тебя, как камень - звук и дерево -
слезу в незримой глуби. И этот день
острей протекшего, когда стираю пыль
с запомнивших вещей. И этот день
о далях взора, павловской тропе,
о хрупкостях, виновности, зиме. И этот день
будь проклят! Так тебя люблю, как душу
прошлую и нежный прах земли. И этот день,
сгорев, тебя мне не отдаст, меня -
тебе и бросит в ночь, как в ров.
3. ЧТЕНИЕ (ДЕНИС ДАВЫДОВ)
С утра кружился редкий снег,
и старых тополей высокие шпалеры,
теряя золото, чуть колыхались,
как от великого дыханья,
а полы светлого плаща
в разлёте реяли, и мёрзли пальцы.
Я после сел за чай с Анакреоном
Под Доломаном и не скучал,
собратствуя в речах зачарных
усатых молодечеству и скорби
безусых дафнисов гвардейских,
одетых в элегическую холь.
Остыла чашка. Я им задарен:
хоть не было тебя в твоём углу
за чаем, но и меня не очень было,
когда он так скакал в угарный рай
допитых вин, усопшего гусарства,
где кивер зверски набекрень и
ментик с вихрями играет.
4. ЭЛЕГИЯ С БЕЛКОЙ
Я в парк вошёл и всё сошло. Я стал заряжен в тёмный ствол
аллеи, целившей в забвенье и незабвенность. Траур хвои
и пятна смертной позолоты, да небо стёртое и дождь
кренящий. Легковерен - разлётом павловского края,
надумавшего нынче осень лишь для меня. Земля ли
в глазах? Разгладив щёки мха, хладящие, я вздрагиваю от
надлома пальцев бронзовых, от каменной слезы набрякшей
и мраморного взгляда в спину. Храм обретенью. Мавзолей
сообщникам классической утери. Кентавры, бьющие копытцем,
одни строптивы тут. В верхах повизгивает белка,
не отрывая глаз от глаз, запнувшихся на ласке. В кармане -
мир наград! - конфета... Кружась, спускается, но медлит
скакать в траве. Привстав, берёт в протянутые лапки
(как дама - шляпу в лотерее) и - отпружинивает в ели.
Высокий вал из блага. По воле беличьей. По замыслу Гонзаго,
кто молвил исподволь - разубранной натурой.
5.
Как странно, тёплый дан декабрь
тому, кто одинок. Как дерзко солнце
сегодня хлещет в лоб его - того,
кто одинок. Как взросло губы отдают
тому - не те. Как зло вино и полы звуки
бессонных лабиринтов, где зеркала
тому - из тупиков. И как равно
из дня порожнего вываливаться в день -
из гроба в гроб - тому, кто, знай,
ступает ломким льдом,
когда ладони выпростает в заметь -
два лотоса - тому, кто одинок.
6. ПРОСТАЯ ПЕСНЯ
И повелел: - Закрыть мой замок насмерть!
И гнёзда ласточек сколоть, и мост треклятый
поднять, и отпустить в луга моих коней,
и все часы унять, и сшить мне сорок
таких же платьев, и погреба и подземелья
скорей раскрыть, чтоб мгла, вино и стынь
колодец замка до краёв налили,
чтоб струи голосов и времени его не пере-
хлестнули - нет! - и чтоб очей никто от праха
не отнимал, и чтоб никто на ухо никому
не помянул тебя! тебя! тебя! И в ночь иль день,
когда воронка звёзд иль сини из плоти вытянет,
с семи сторон поджечь мой бренный замок,
чтобы погрёб неверными стенами.
7. ВЕЩИ
Разбирать наши вещи, словно шарить
в осколках, кровью срезы пятная; словно
нежить ребёнка, лицом прижимаясь. Разбирать
наши вещи, как кататься по полю, цветы
подминая, как снимать страшный бинт
с незатянутой раны. Это - полки романов,
обломившийся мостик в доживающем парке,
это - в палые листья врыться, теряясь.
Залетая в бестенье, колыхнуть наши звёзды.
Целовать наши вещи. Затекают колени.
ГЕОРГИЙ ИВАНОВ
I
Не в добрый час - к недобрым снам...
Гнетомы промедлением, душимы приближением,
в избытке смерти, в достатке боли
вы отговорили по-страшному просто -
больны и подмяты беспамятной славой
страны, где писали давно вы и вяло,
не отживя объятия отчаянья, не долетя
до вёсен вымирания...
А вещий так распев
заводит: не отвержи (ни Бог, ни родина, ни воля),
не отвержи мене (я прожил очень больно)
во время старости. А вы качались и
качались под солнцем эмигрантским
на кресте, и лишь те драгоценные
плечи ваше небо ещё подпирали.
II
В огнях полночи и предутра
вы - отплывавший на Цитеру
в густых шелках Ватто.
В руинных кручах гаваней Лоррена
вы - пивший праземли лобзание-дыханье
в глазах овец, сивилл и Аполлона,
при помавании сновиденных дерев.
А после вы - невиданный Назон,
из Рима злачного молящийся о Томах,
о грешных взглядах васильков, о варварах
на варварских сугробах...
Всех сборов последние -
кротче и строже: из простыни белой -
и в белые ночи, где Павловска тропы
у окон вагонных, а вьюга слепая
несётся Невою, проходит Фонтанкой,
клубится над Царским, и взоры в ней снова
минуют друг друга.
* * *
Отворяя нездешние письма:
ну, кому злая двоица - ветренность-
верность? Отрастает месяцем сердце,
чтоб зеркальные нити в дальних ваших
перстах пропели; чтобы ночи, скользя,
обтекали и канули где-то, обрываясь
в колодезный зоб, и качнулись чтоб травами строчки.
Ну, кому же уплывшие вёсла, сдвиг наивных бровей
на преставленность, на шоколадные
крошки, спящие тапочки, карточки мутные
(разве в них я?), розовый круг под бокалом
вина, несколько вздохов прерывистых в парке,
письма любимых, что учат пройти,
сдутые ногти с края стола?
ЧУЖБИННОЕ КЛАДБИЩЕ
I
В вечерний свет ноябрьского утра
по льдам скольжу неловко и кошу
на остеклённую неотмершую зелень,
пот окон и растерянные ноги вкось
снующих.
За поржавелою решёткой
разбухшие могилы. Что старше - коченеют
вдоль бурых стен. Всю ночь
вчера валило. Сегодня тает. Что делаем,
скажи, мы в этом мире ватном.
II
В день вешний под разливом облаков
сорвёмся с белками скользить
промеж могильных плит! Пускай
погост не тот, куда, стеня, изгой
придёт стрелять в широкий лоб
на холм, под коим мать лежит; не тот,
чтоб атлантиды облаков следить всерьёз
иль в неурочный час застать
здесь что-то, кроме мокрых бегунов
(за каждым - смерть трусцой), но места
нет живей. И поделом, мой вешний Бог,
саднит чужбина.
III
И в снежных сумраках шурша,
приветные я оплетал опять могилы
следами. Русская судьба,
без спроса, без толку, безмолвьем подарила.
Незатвержённые слова навырезала мне чужбина,
чтоб, в снежных сумраках шурша,
прозванья скошенных за веки плыли
от ломких глыб: его жена, их сын. Их снег
забил, вчитавшись до меня, до вас,
но вам они едва нужны ли.
Вас нет. И лучше: не одна душа,
свечой дрожа, тропу мне переплыла
по сумракам, снегами не шурша.
* * *
Грянет снег, оглушив белизной,
немотой, слепотою.
Грянет
снег, обжигая горло, друг
понурый,
но мы не готовы. Скроет
кровли. На плечи, на веки,
на
гребни и шпицы, жесты веток,
на
звук и такое, что проколет снежную
накипь вверх - но мы не достойны.
Грянет снег, наполняя уши
белым бредом, который не стает.
Всё же это теплее, чем знали, -
не скорее, чем лава,
чем надо, -
скроет благо, и мы у порога.
ПЕЙЗАЖ НА БЛЮДЦЕ
Всё сошло в месте этом над далями
вод,
где пароходы смолили, где смытые люди
к ним,
по-иному рисуясь, шли. И иначе в травах
тень
их детей дрожала. Ели сошли, как и те
немо выкипели облака. Да и место нарочное
над
водами всё миновало, коль и занятых нет
тканью тени его, кроме нас, кроме нас, слава Богу,
за коими зыблется всё вереница слепых пароходов,
экипажей и пеших господ, облака от кого не
канут
в тину далей; кто стоял тут и снова, и снова
в елях, обратно взлетевших, настанет;
кто
опущен в несметных скрижалях помина
и не проходит в месте над далями
вод,
где фаянсовая тень их детей дрожала
синим мазком на взъерошенных травах.
ОЗЕРО МИЧИГАН
I
Ослабишь плечи, прохладу нежа,
и грудь не справится со вздохом.
Обрываясь уж в топкие сны,
ты, кренясь на краю, не слушай:
это дышит подводная близь,
ворожа - как небренные - души,
или скользкий утопленник пухнет,
чтобы выдавить лик свой в луне.
II
Страх темноты, пролеска, поворота
и скрипа петель. Страх окна
в лесу, лица явленья в нём.
Страх зреющий, как яблоко, болезни
и щупалец конца, и дёрна на груди.
Страх сокращения земли и вскрытий
гноящих лавой ран, ползущей криво
щели. Страх заливающей
воды в ушах и слизи трав, смолы
безмолвия (не вспомнить где) и этого,
к тебе скользящего, растяжного
движения (не знаю что), страх протяженья
страха, который распорол тебе глаза.
ИСТОРИЯ СОСЕДЕЙ
Вот сын и мать. Она
хворала до смерти, не отлетев
затем, что он не отходил
ночами, сжаля у дверей
Безносую. (Фамилия их Рысь.) Но
сразу старая забыла что-то
тогда (иль вспомнила): узнать
соседей не умела, двора, и вместе
встречали всюду их. Он снедь
таскал. С руками за спиной
она шуршащими шагами за ним
туда-сюда, дивя зевающих хозяек
молчаньем, шубой, новыми зубами
из золота, что он ей справил.
Потом - ушла. И нет. Неделю
спустя её в сопревших листьях
(зима бесснежно шла) нашли:
у кромки леса, в шубе, на пригорке,
с короткой веточкою крови от края
рта. Рысь запил горькую, вестимо.
ПАВЛОВСКИЙ ПАРК
Тесна мне комната моя - о как! -
и заключающий дворец, чьи пропады дурят.
Мне Город тесен, что похож на вечность -
там она! - и чей отлив заботит так,
как покидающая кровь. И что тесней
уединения, что страстной слабости к тебе ли, к вам?
Размины горло перевьют, и возлетаем -
вислый флаг. Теснее музыки и книг
лишь сны, что ловят нас. А дальше НО,
и это парк. Лишь НО просторно нам.
О повидавшие конец, он ваш - но не его.
Он место, где случался Бог. Следы очей
и стоп Его там проницают грудь и лоб.
Там времена проводят всё сквозь воды и
листы - всё, что не нужно никому: зачем оно холмам,
к которым юности сбрелись - пространные о как!
СТАРУШКА
...Аль выцвела? - всё не могла
я рамочку отдать и прятала,
да нет её... Цветков пужалась
и только в глазоньки кота
глядела, будь темень денная,
полуночная будь. Да Господи,
уж год, как милого мне мальчик
в кусточках тех зарыл. А всё
не плакала, и вот... Эх, милый,
сегодня солнышко чуть свет на пальцы
легло, да их уж не согнуть,
и слёзы Бог послал, как девочкой
лила: всё радуги и дальний будто
звон. Уж, верно, ждут родные и
пора приходит. Так-то, милый.
Поди, поди. Теперь чего уж...
* * *
В.Б.
Я только память о тебе в разлучные два дня
и под ногой, имеющей прибыть, я вся шарманка половиц.
Лишь скважина, чтоб завтра ключ в виске мне
провернуть. Я дверь. Я залп окон за ней.
Та, трижды ломанная тень, чья смоль пойдёт волной.
И то, что сон со лба отрёт, и менее того:
я только брешь твоим очам в безгласные поля.
ЗИМНИЙ ПЕЙЗАЖ Г.ЛЕЙТЕНСА В ЭРМИТАЖЕ
По стали льда неверными шагами
плюмажи тополей в луче гранёном
сюда грядут - до венистого дуба;
и вдруг - возлюбленное чудо! - в обратную
со спинами, несомыми коньками,
кустами, крестиками птиц, небес
морщинами - до дыма крыш и белых башен,
где сразу ясно нам: то удалялись тополя
от дуба, вдаль, по льду - и льдами же
вернулись, а мы глазели в тяжкие
шелка, которыми окинуто полнеба,
которое кривит стеклистая вода,
которая нас за нос и водила
по стали льда неверными шагами.
PASTICHE
Здесь выходила та лис-
тва, тут колыхала то во-
да, что относила навсег-
да, чего не свидим ты да
я, что не вернёт для нас зем-
ля, о чём горюю только
я и, может, ты, но мне те-
бя в живых не встретить ни-
когда, где выходила та лис-
тва, где колыхала то во-
да, что затонуло - бух! - в ме-
ня - колодец, чья пьяна во-
да для отворившего ус-
та, но не доставшего до
дна, поскольку там живёт лу-
на и вглубь выходит та лис-
тва, и где колышет то во-
да, чем заманила нас зем-
ля. На-на, ля-ля-ля-ля, ба-
бах.
АМЕРИКАНСКОМУ РЕЦЕНЗЕНТУ КНИГИ
МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ
Литературоведенье - грех супротив
природы. Не гундось же, гаер старый, кто
с кем спал. Твоя заслуга - грыжа
только на весах, непристойнейший реванш
за нарыв бесплодия. В прибыльной заботе
обузданья чуда он тебя наставит,
серенький компьютор. Вспомнил:
в стареньком журнале - попугай
Напо-ле-она! Старый-старый, голый-
голый. Он кормился с треуголки,
ты - с елабужского гроба.
ПОЭТ ЗА ОКНОМ
Алексису Ранниту
Это в мягкую шерсть завернувшись,
птиц галдящих в полёт поднимая,
на лесбосские лирные волны
так выходит Алкей седогрудый,
вея миррой от плеч, сокрушённых
хмелем битв и похмелием пирным.
И взор его моря шире.
Это в синие призраки сосен,
пролетающих в небо и в воды,
так кувшин зашвырнул опустелый
нелюдимый Ли Бо - лишь великую спину завидел,
будто остров, вслепую скользящий
на луны золотую дыру.
Дали зеркальные в тысячи цинов.
На вокзальных камнях Царскосельского
это сжал под бобровой шубой,
так преставясь нечаянно, Анненский
Иннокентий - осколки и тени,
что слагали, что вдруг разорвали
архаически властное сердце.
Урна слушает шум кипариса.
Это ловит снег устами -
вкус судьбы в кристальных сагах -
так кружащий Йёста Берлинг,
слава северных поэтов, обожающий заветы
для пленительной измены всем теням и
всякой вере: верность в сём гипербореев.
Пряди русые за ветром.
За окном среди дня так ведёт, не заботясь,
четверых за плечами высокими,
под аркадой сплочённых столетий,
крылобровый Алексис Раннит,
раздвигая немолчным безгранием Балтики
путь, мощённый ему янтарями.
И окно процветает молчаньем.
ПЕСЕНКА ЁЛОЧНОГО ГНОМА
Приношу вам из доверья
украшение для ели,
что когда-то уж истлела,
отсиявши, проблестевши
для давно прилегших где-то
под песками иль метелью.
Их заботы незабвенны,
чтоб хранили от паденья
вы, бестрепетные дети,
превосходные затеи,
канители и гирлянды,
увивающие ели - не из рвенья
к приношеньям.
УТРА
В галерее тополиной - утра, что отбыли ветром.
Звонкий луч просвечивает веки. Те ли -
склонов уральских, с иконной ладонью, что ткани -
сеть золотую далей - вдруг потянула рассвета? Те ли,
выспанные ангельски над озёрной сталью белорусской?
Те ль - с не солнцем петербургским, в молоке и в
перламутре, где завис в нас - через души -
прожитой не сон, не город, упираясь в теми хлябей
фонарей кометными столбами?
Крепость - чайка - нежность - пропасть -
лодка Господа без вёсел.
То ль - расстрелльевых ступеней, у дверей слепой каморки,
где каштановые взоры над подпухшими устами -
теми, которые, помню, не последними выплывут в смерти?
И когда я не проснулся - то ли утро, то ли
утро?
Те ли - в пыли оренбургской,
что катается под кожей, или - с елями и паром, а под веком
с парусами, на больном снегу германском?
Утра
(мы цветов - слабее), ущерблявшие на годы
из беспомощных объятий барабаном разлучений. Утром дважды
ворочался (а туманы гнули спину) к сизовекой,
к лучеокой - окликавшей мне лишь внятно... Да и
то моё - без ночи, беломайское, сплошное,
в кровь изранившее ноги
под растраченной, набатной, разбескрайней
головою. В нём возмездья - как награды
и как долгий нож - дороги.
И тогда -
московское не утро и не свет. Неверное
такое. И тогда -
отвесившее небом молодость и родину мою.
ЭЛЕГИЯ КАЖДОГО ДНЯ
Так провожу в завалы ваших улиц
гирлянды слюбленных домов с усталыми
дворцами, суровой нитью смётанных, как души,
отлившие из них. Нагие толпы верных статуй -
от сахара надколотых колонн, с позеленелых кровель, из
погостов праздных, ниш и парадизов вдовствующих парков
так провожу.
И волоку шелка мышиные дождей, дождей,
ночей сквозных воздутые полотна и аллегорьями
расписанную завесь, чья тяжесть - мир,
который про меня.
Мятежной карой наводненья
так крою катящую нежить на мостовых, по сизым тротуарам -
ряды менял и юрких фарисеев. Крылом волны я грудь поутру
свежу - пустую - так.
Так ветер, снова рвущий вспять
из озверевшего залива, устами скользкими прошедший
свирели тех мостов, меня опять проносит мимо,
мимо - с обратными глазами мимо всех,
кого не дарит звоном и лучами
и чьих ладоней плоских не язвит
мой северный цветок воспоминанья.
Курсивом - строка В.Жуковского.
КАПИТАНСКАЯ МОГИЛА
Джон Брэдли - мёртвый капитан, плавучая душа.
И туя сзади ни при чём, когда такая тишь
растит на паруснике пыль.
Нетрудно пряди на ветру, который ходит там,
признать на лбу и по плечам. И кто ещё таков?
Кому досталось бы душой шершавой править облака
с восхода на закат!
Джон Брэдли, ярый капитан: над именем фрегат.
Он отжил восемьдесят зим и к ним одну весну -
до дня прощанья кораблей, и в этот день отплыл,
оставив хлябей плоть иным, совсем
теперь один. Был ветер в спину. Но волна! -
она проходит сквозь. И вниз она.
А парус - сам
Джон Брэдли, млечный капитан. Когда такая тишь,
матросы знают наперёд, не обернув чела,
как править им на том ветру высокие труды.
И в прядях их так густо звёзд -
на лбу и по плечам,
в очах же - дымные поля, что снились в детстве нам.
И первый начал так.
Джон Брэдли, юный капитан.... А ветер подхватил.
И каждый гулко вторил там, не отворив уста.
ПИСЬМО ИЗ ПОСЛЕДНЕГО ДЕТСТВА
В.Ш.
Ты прислал мне кусты фонтанов
петергофских, эфирную поступь древних
отроков (ах, лодыжки гермесов крылаты!)
и глаза полуночного волка (с острым
золотом смешанный пепел), наведённые
нагло и кротко из крахмальных сугробов
постели, что, как остров, тиха и громадна;
те сухие монашески губы, подлетавшие
сном нежданным, и предутренний - с маслом и
перцем - ты прислал мне наш главный хлеб;
и мальчишечьи грабли пальцев, столь неспешных
в былых волосах, и такие иные объятья, что и
ныне спасли бы меня; и плечо, над которым
веками я бы ждал неугодной зари.
СОБАЧЬЕ
Я ли та собака, чтоб тобой болеть?
истово зализывать ямки от ножа?
Грудь достать чтоб лапами, встав, как для
герба? Мне ль, Улисса вынюхав
в нищем, околеть? Слушать про Елену ли; слушая,
моргать? Мне зайтись ли сукою, понесёшь когда
погубить в дерюге ты слипшихся кутят?
Вытяну ль из брода за полу я полу-
дохлого тебя? Смуглое колено, лаковый каблук
мне собой ласкать ли, морду в сон суя?
Эх, с тобой слакаю кислые ли щи?..
Да мой взор не бегает - котовы глаза.
Та ли иль не та ли, ты - стезя моя.
* * *
А я скольжу не тем ли сном,
что нёс и век назад - тому
назад, вперёд тому: чему? - кого? -
кому?
Лишь вижу: то, что здесь, что есть -
не стать бы не смогло. А этот лаз
меж глыб сквозных - обвал
благих небес - не мне, не путь,
хоть я же, я
ходы себе
прогрыз.
К "СКАЗКЕ КОРОЛЕЙ" М.К.ЧЮРЛЁНИСА
За каменными змеями ветвей,
меж коими висят опухшим роем звёзды,
в зубцах и снах и птицах иглокрылых
плывёт возвышенно наш отчий замок,
где в ночь иную с нами начудят,
по простыням, коврам, исхоженным ступеням
топча протянутую кровь,
чья явная и стылая лазурь
для детских глаз нещадной черни ала.
Край сосен и полей в литовских тополях,
откуда крылий выпорхнул багрянец,
страну живую - солнце поздних дум
сегодня мы подняли на ладонях,
лобзая взором лес и дрёму тёплых крыш.
Огни дрожат в надвинутых венцах,
и длань, как корень, на мече весомом.
В прозрачный час молитвы о земле
мы подорожникам её поклон положим.
Ведь звёздный ход так мерен и подводен
и города восходят по ветвям -
соборы, мельницы и кладбища на скатах -
как плоть надежд во мгле обожествлённой,
где нива светит в лица королям.
* * *
Ты подошла. Я не встречал
один ни разу поздний вечер,
а так устал, что и не встать.
Но из угла кусает взгляд,
и яд в питье почти приятен.
Ты так со мною пообвыклась,
что не отходишь всё одно.
И если б здесь прошла Нева,
ты потащилась бы на ветер
за мной, чтоб полами хлестал
тебя мой - помнишь? - серый плащ,
чтоб увещать, на этом сдавшись:
- Простые вещи всего казистей,
и - ты же знаешь - страшней всего.
К ЭДИТ
И воздух не тотчас восполнил нас отлучающую
даль, и долгий день в груди плескались
густые слёзы, как смола. Так с каждым годом
грубый танец грубее пялится в глаза, и руки
от рук коснеющих уводим - послушнее дитяти
смышлёного. Случился срок учить нас
обживаться средь треска ставень на ветру,
среди пустот - из музык отыгравших,
для коих нам уже, о мой благословенный
и слабый друг, не станет роз возврата.
* * *
Сегодня день весны другой.
Другой. И вся одежда стара,
и сколько кисло-сладких лет
не выбивалась эта пыль, не отворялись
настежь окна. И ничего не шло на слом,
ничто не вялилось на солнце.
А небо катится по лбу, и облака
плывут сквозь ноздри. Я не зашел бы
далеко: мне дали делают так больно.
В ногах какое-то вино. Гроши в кармане
мне смеются, когда опять нагнусь
к шнуркам, что развязались
на задней мысли.
ПЕСОЧНЫЕ РОЗЫ
I
Разъяв порожние объятья,
я вызнал, что за девьей шеей
со вздохом охнувшим ушло.
Ложились медленные стены
в клубящей прахом немоте.
И не сыскав, чем помянуть,
я видел, как в нелепых корчах
в листве кумиры и ступени
в конце обломанной аллеи
сошли с кипящею волною
на колыхнувшееся дно.
II
В глазах легло пустое море
с ветрами, роющими дно,
с ветрами, воющими сипло,
с ветрами, чьи персты пустые,
по памяти невыпавших блаженств,
вслепую вылепили розы
из отлетающих песков.
III
Ночь вошла. Но не смывает
дождь раскосые глаза.
Губы, как зубы, болят у меня
с вашей латинской ухмылки.
Пахнуть смолою зеркальной
станут дожди и без нас.
Поступи этой струистой
не остерёг меня Бог наблюдать. Знать,
вы не завтра от жажды умрёте
в сердце набухшем моём.
ПОРТУГАЛЬСКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
I. ЛИССАБОН
Я города, где всё как будто ввысь
и вниз, за угол, в бок, в тупик,
в разброд, по струнке, в бред и вкривь -
переплетясь, перекрестясь, переливаясь с ходу
в Тахо; где девицам не снилось, как
краснеть, а женщины пожившие черны и
богострастны; мужчины носят юные
тела, а юношей смуглят в глазах обеты;
где пахнет рыбьим скользким серебром
и осьминоги в ящиках лоснятся,
где шлюпку валкую зовут "Гроза морей",
где бранный гул и мёд гитарных лун
и слава рваная в гортанных слёзах фадо;
волнистых улочек Альфамы
где райски заплетён безвыходный клубок,
где студит солнце в жёстких ласках бриз -
я города за веками не строил
во снах благих.
2. БАШНЯ БЕЛЕН
Белен. На память - целованье
в настенной башенке. Ветра,
натруженные гоном,
ложатся вздохами у ног,
и - покатили, не прощаясь,
в слепые дали паруса.
Белен. Глаза шагнувшей башни
полынным бегом мутной Тахо
стремимы в хриплый океан.
Шелками дышит ли надежда,
кирасы солнцами глядят,
но то, что всякий сгинет где-то,
не нас печалит. Удалясь,
они несмело обернулись
через плечо - короче так -
к понятливым ли шатким пальмам
иль к ней, из путаного мира
стремимой странно недвижимо,
как будто каменной короне
или Мадонне на краю.
3. ДВОРЕЦ В МАФРЕ
Способен ли Жуан был Пятый,
нам затруднительно судить:
его способности зарыты
и в мрамор голый облачены.
Но раз заметил он монаху,
упёршись взором в обшлага,
что если-де наследник будет,
то встанет, мол, и монастырь...
И чудо - принц визжит в подушках!
Молитва, знать, была внята.
В Эскуриал свой португальский
король вселяет братьев
францисканских.
Стул из рогов оленьих.
Библиотеки бездна.
И спален малых детских
невыспанные сны.
Искрятся ли
ночные вина бегства - не скажет ни
опрятный Мануэль уже, ни мону-
ментальная Амалия: им снится опенённая
волна у Сан-Винцента-за-Стенами.
Нахохлилась растерянная мебель
промозглых анфилад. Портреты ранены ножом и
факелом изрыты. Сегодня смуглого солдата
венчают с девушкой курносой
в соборе. Розовая крыса
просеменила под ворота.
4. ЗАМОК ПЭНА
Мы шли, в листве кружа, на гору
средь гор, поднявших дрёмный сад,
где небо сущее в прудах
стекало в лес непросвещённый,
уже в дооблачные горы
всходящий поступью стволов.
И замок вышел в сказке башен,
где сквозь зубцы, как между пальцев,
текли ручные облака. Так было нам
в простёртой сини, что подставляли
мы глаза, чтоб облака опять лизнули,
и даль, заглоченная далью,
за далью дней нам всё цвела -
сквозь рябь сникающей листвы -
закатом мавританского разлива.
ИСПАНСКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
1. КОРДОВА
В блаженных патио вода
одна не спала, когда сиеста
злая уложила коров суровых и
наивных по шеи в бархат
Гвадалквивира. Да
в пазухе пустого храма,
под призмою багряной робы
(юницами эпических родов, как встарь,
ревнительно расшитой),
корчилась
Наша Сеньора Скорбящая,
лия барочные кристаллы мимо
рта, как у розовой рыбы,
заснувшей
в редкой сети кордовских кружев.
2. САЛАМАНКА
"Но компрендо". Тихоходная матрона,
в мелком золоте, отплыла. - Мучас
грасиас, сеньора! - В полночь грешен
невниманьем Божий город
Саламанка.
Утром семь дотошных струн -
из оливкового взора разбитного
гитанёнка: пять вовсю печальных, две
совсем срамных, - на виду
у Старого собора,
где по нишам не дотлела
сера Страшного суда.
3. ГВАДЕЛУПА
Дно разверстое небес
там обрызгано огнями,
где Мадонна с тёмным ликом
смотрит раненно в глаза.
Там янтарны апельсины
над фонтаном монастырским,
где кричали, чтоб Родриго
братьям страхи рассказал,
где гитара с юным хором
завела ночные канты,
и под кровлею дозвёздной
наповал нас ублажила
сласть ликёра травяного,
чтоб поутру, в галерее,
где увядшие полотна
внятно славят Черноликой -
из земли, во снах и сечах -
чудеса и претворенья,
нам подал в дорогу инок
босоногую улыбку.
4. ЭСКУРИАЛ
Эскуриал, как из души, опять ворота растворяет,
хоть день за нами не плывёт и клики птичьи не иссякли.
По небу горные леса слились пологими валами,
и дальним будто тянет морем, пока не грохнули
затворы, пока не встала в рост стена
за всякой стылою стеною, пока пустоты не
проглотят себе враждебные шаги.
Эскуриал,
как судный путь, начнётся чудищем собора.
Крутые рёбра - скал иль стен? - взлетели вдруг
из преисподней. А там, в потухшей вышине,
клубятся с плеском одеянья в цветном, горячечном
кипеньи: зелёный, алый, глупо-голубой и розовый
и райски васильковый.
Теперь, скользя по лестнице
покатой (как тянет прорубь эта!) - туда, где факелы
сгустили черноту, где полых три лежат
на львиных лапах гроба - средь непустых гробов,
гробов, гробов. "Иссякли дни. И вот ничто,
ничто, ничто не в помощь..." Еще: "Как тот блажен,
кто награждён был тут достойною супругой".
Инфант, инфанта - дети Леоноры: кто замертво
родились - безымянны. Порожних ям на десять
поколений - без эпитафий и гербов.
И вот
на мраморной подушке полуприкрытые глаза.
Меча не сжали склеенные пальцы... Прощайте,
Дон Хуан Австрийский. Я вовсе не умею умирать.
Но вы из тени сей, где вам не спится, герцог
лунолобый, мой сон не проплывёте в час, когда
ворота настежь растворяет моей души Эскуриал.
* * *
Были альказары, после -
акведуки. Целовала в душу
пряная Альгамбра.
Пусть теперь угонят
самолёт в обратно -
после хрупкой оперы
о царе Салтане
побрести вдоль Крюкова
чёрного канала,
пригубить у форточки
ветерок высокий -
всё равно с того ли,
с этого ли света.
ОТЕЛЬ (САЛАМАНКА)
По кромешным коридорам, подпуская
тени дыма, тень фанерного сеньора,
в нафталинном габардине,
провожает. Постояльцы: некий хрыч,
упырь по виду, два небритых василиска, - все
скорбят о гаудильо. Чуешь в сером
полотенце достоверный запах Сида?
Отдалённые удобства навидались бурь
и молний, и на всякой простыне -
от любви иль злого зелья - гибнул кто-то
в корчах страшных... Слава в вышних, мы не янки,
а не то б уже зачахли от того, что
мир широкий пахнет чем-то нестандартным.
ДРУЗЬЯМ
И даже те, на чьих устах моё
простыло имя, вы все со мною у стекла в сей
час - прозрачным лбом. Я
с вами столько лишних
лет не падал в тишину
стремглав, а снег ночной в моём
окне так мается о нас, как будто вы ещё верны
несказанным словам, как
будто даром я возмог
чему-то изменить, как
будто скудная зима простит
нам враз судьбу-
сумятицу - за схлёсты глаз
в полночный снегопад.
К КАРТИНЕ
За всякою явью - Христос
нашей рани: из тех отструивших
свинцовых обвалов (на пряные
яства не их променяем), из
пальцев, оплавленных теми
свечами. Из ссыпанных листьев,
грозящих угаром, нагнулся видений
безокий Податель, Сам пепельноустый
водитель туманов - Христос
Петербургский. За
всякою явью - лишь крестные
раны. За
каждою близью -
гвоздильные язвы.
ГРАВЮРЫ
Туда, где всё нездешне буро,
не сходит снег, поток не сякнет,
не волокут на бойню с луга,
не баламутят едкой цвели; где
не проходят облака и ветер трудный, не
слабея, нетленно складки тех
материй (у колченогих куртизанов и дев
не внемлющих) в разлёте треплет; где
топор, взлетев, беззначен жаркой шее:
где взор от взора не ползёт, не облупа-
ются торцы, не вырубают парков дряхлых;
где от свечей ежастые лучи... Всегда
там всё по мне: нездешне буро. И не-
хотя взглянув оттуда, вас потому
вполне не разумею и всякий день
смутнее признаю.
* * *
Вот он - час: порви
дневник. Начинаем жить
сначала. Чтоб оно не дре-
безжало, сердцу надо дать
пинка. А жалеть о том,
что было -
блажь. Вот не было
чего...
* * *
А.Х.
За рамой ива, как в подводной дали,
волнится - мороком косматым.
Два дня дожди и хворь. Твоё письмо
о влюбчивой печали и
вязи снов не может быть ко мне.
Мне холодно. Любить тебя за валом
густых дождей - докука окаянная
такая, такая разненастная весна.
ЖИВОПИСАНЫЕ ЛОШАДИ
Так часто, мимо седоков
послеобеденной поглядки,
я в очи прошлых лошадей
вдруг упадаю оглушённо, не
слыша ни фанфар викторий, ни
ретирации конфузливых рожков,
в забвении своих и вражьих,
у ветхого доверчивого паха
равно врезающихся шпор.
(Что нам несомые? -
к несущим
родство по язвам
уследимо).
Оглаживать ли взором букли,
жабо стрекозами на латах
иль эту Славу сливозадую
в грудастых облаках - они
пытливо косятся сквозь чёлки
(мне сразу верится, что ниот-
куда; мне верно чудится, что в ни-
куда). И сразу синезвоны за
висками. И шаг раскованный - в заоблачные рамы.
* * *
Бабуся мне, когда её подругу
закопали, всё сетовала в ранний
вечер, что внучки больно обижали
покойницу, всё плакала. И чем же
было утешать её, чьи тёмные
ладони навеяли мне лиственное
детство?
Наследовал гребёнку
частую и зеркальце с обломленным
углом, а в нём - меж окнами
окно в буране тополином, и
сверху взор её, когда, в сержантских
лычках по плечам, к порогу
подбежал, и снизу тот - растерянный
её, голубящий неспешно.
Вернуться на главную страницу |
Вернуться на страницу "Тексты и авторы" |
Александр Радашкевич | "Оный день" |
Copyright © 2000 Александр Радашкевич Публикация в Интернете © 2000 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго E-mail: info@vavilon.ru |