Олег РОГОВ

      Свойства розовой глины:

          Стихотворения.
          М.: АРГО-РИСК, 1998.
          Серия "Тридцатилетние", вып.2.
          Серийный дизайн обложки Ильи Васильева.
          ISBN 5-900506-76-2
          32 с.

              Заказать эту книгу почтой



    * * *

    Дягилев-окраина, перебирая лапками,
    помесь скорпиона и це-це,
    роняет колечко, затканное
    морским пейзажем в невский свинец.

    Вот, оно размыкается, и почетный насельник
    предвкушает главный трофей -
    после битвы смертельной с пространством нательным
    петербургеры с пивом в запредельном кафе.

    А когда подводный поезд
    сплюнет его на серый вокзал,
    он вползает в себя по пояс,
    увидев Авроры ежеутренний залп.

    Но она не находит предметов, означенных в описи,
    только пепел скользит в луче
    и выводит новые прописи,
    оседающие в ручей.

    ...Просто ты опоздал на экзамен
    и вытянул единственный билет:
    "Стихи на языке глухонемых. Руническая заумь.
    Бхагавадгита как ее нет".


    ИЗ МАШИННОГО ОТДЕЛЕНИЯ

    Начни с чего-нибудь, допустим, это топот
    рабочей крови, стук в незапертую дверь.
    Послушный электрон и сумасшедший робот
    равны в тебе теперь.

    И по касательной к разорванному кругу,
    где толпы ряженых меняются местами,
    мерцающим клеймом изображенье звука
    нас настигает, но не настигает.


    * * *

        и гад морских подводный ход

            А.П.

    - Эти гады, - начнешь, ну а дальше само понесет
    риторической заумью, пасом клубочка Алены
    в мировое пространство, которое пахнет паленым
    человеческим мясом, и все остальное не в счет.

    Лучше не продолжать, а споткнуться на первой строке,
    затеряться, как в смерти, в тупых лабиринтах отточий.
    Мне дороже цитата, чем собственный оттиск в реке
    и в скопленьях воздушных, которые всех нас морочат.

    Разбредается жизнь по гостям да по книгам чужим,
    на бухое ау отвечает звонок телефона.
    Если в нашей стране установят военный режим,
    мы уедем в деревню и будем читать Ричардсона.

    Но бормочешь опять - или кровь, шелестящая вне,
    или адрес размытый на сером прозрачном конверте?
    - Знаешь, там, далеко в жидком море на круглой волне
    эти гады играют и гладкими спинами вертят.


    * * *

    Запойный дождь на сломе октября
    бормочет на своем, уважить просит.
    Работай, сердце, - разум не выносит
    ночные вертикальные моря.

    Ударница, безумная швея,
    душа моя, куда ж тебя заносит,
    пока распродает частями осень
    негоция "верх-низ и сыновья".

    (Три было сына. Старший паренек
    стал моряком, а самый младший братец -
    ослепший, но продвинутый толмач

    и он напрасно слов чужих не тратит.
    Один из них остановил челнок.
    Мы встретимся еще, душа, не плачь.)


    * * *

        Р.М.

    Идешь, сам себе мерещишься
    в последнем нижнем льду,
    в январском ветре плещешься,
    словно лимон в аду,

    по поводу чьих-то проводов
    на западный восток
    вливаешь рюмку холода
    в астральный посошок.

    И к ночи опорожнен
    рождественский хрусталь,
    воздушный путь проложен
    компанией "Эль-Аль".

    Но как ни старайся, друже,
    как глаза не три -
    Хренландия снаружи
    и Колыма внутри.

    Выбрал бы жизнь другую
    сердцу и уму,
    но я еще не рискую
    замерить эту тьму.


    * * *

        Алле Мерцлин

    Мы сплакались, и тень себя пожрала.
    Наутро по окраинам кристалла
    прогулки тяжкие зачтутся, может быть,
    а коли нет - найдем другую сыть
    проклятой намагниченной воронке
    кругом и в сердце распахнувшей рот, -
    чего ни брось ей - провернет по кромке
    и ухнет в резьбовой водоворот.
    И как же перевертышу не плакать?
    Ты пробуешь неправильную мякоть
    ночного воздуха, твердеющего вдруг,
    и он летит в рассохшейся рулетке
    сквозь номера, посаженные в клетки,
    цвет и зеро, но выбирает звук.
    Или себя воспомним в полусне,
    где имя - дождь, слипающийся в снег
    недвижный - посмотри как опадает
    вокруг него мякиной целый мир.
    Ты выдохни его в сырой эфир
    и холод утренний вдохнешь, уже дневная.


    * * *

    И себя не запомнить, и вас не забыть.
    Равномерно-поступателен суицидальный трактат
    бритым полднем
    в городе, который портит зрение.
    Приземисты бывшие коттеджи,
    в них только и читать,
    вот список на лето:
    тусклотравье заржавленных финок,
    каша во рту,
    в ушах песочные часы,
    и быстро засыпать,
    качаясь на волне
    - какого катера?


    * * *

    Кто в темной комнате остался
    свой страх тестировать, кто вышел
    в столь неизвестные пространства,
    что, промолчав, не был услышан,

    то петухом кричал над бесами,
    то обжирался разрешенным...
    Кто мерил крутизну отвесами,
    сам оказался невесомым

    и мне зрачки сфотографировал,
    покорно воздух отразившие
    и дальше то же отражавшие,
    пока не отобрали лишнее.


    * * *

    Как сообщает корреспондент "Голоса Америки" из Вифлеема,
    в этом году ожидается рекордно малое число паломников.
    Эта тема
    вряд ли займет центральное место в газетной хронике.

    На глушилке спят. Сквозь дремоту пьяную
    мерещится табличка "свободных мест нет"
    в пригородной гостинице. Радиолампы свет
    зеленой букашкой мерцает в кустах бурьяна.

    Где Христос рождается? Утром придет полковник,
    ударом ноги распахнет железную дверь:
    "Дрыхнете, суки!" - И сердце в местечко укромное
    прячет дары, как детенышей дикий зверь.


    * * *

        Михаилу Воробьеву

    Здесь я жив еще - в мокрых провалах дворов,
    телефонных кабинках, на дне слишком низкого неба,
    где, на цыпочки встав, упираешься в хрупкий покров
    по скончании лета.

    Если мысли - евреи в рассеянье, - память, Израиль, магнит
    так опилки сожмет - вместо них разрывается сердце
    и в свистящий зазор меж душою и телом сквозит
    не дыхание смерти, -

    заживляющий свет, тонкий лучик зеркальной иглы.
    В сердце сладкая боль и покачивается дыханье.
    Если что-то не так, значит, лучшего мы не смогли
    в нашем скудном старанье.

    И тогда, оглядевшись, в себе изумленно скажи:
    Это внешний притвор, где свое преломление хлеба,
    - и, теряясь уже, - здесь я, жив еще, жив
    средь осеннего неба.


    * * *

    Брат-вода, ты твердеешь от взглядов моих,
    будешь кровью, как перед Исходом,
    чтобы в городе новом проснувшись, омыть
    корни древа теченьем свободным.

    Самария-Самара, Тиверия-Тверь,
    видно, райские русла продолжены сердцем
    в эту плоть, что скулит, как прирученный зверь,
    если пробует в небо вглядеться.

    Брат-вода, здесь ты снег. Оступаясь в туман,
    я прошу об одном - отнеси после смерти
    отраженье мое в золотой Иордан,
    из небесной пробившийся тверди.


    * * *

    Гость ночной хозяев не застанет,
    над парадным Веспер полыхнет
    и еще раз мертвыми губами
    "я живу" душа произнесет.

    Где ты был? Не знаю и не помню.
    Там, где не бывает ничего.
    Только глины слипшиеся комья
    и тростник у сердца моего.

    Связаны оборванные нити,
    тянутся, узлами шевеля.
    Выдохнешь, и ты опять в Египте,
    и на вдохе - Красная земля.

    Эта жизнь - последнее оружье,
    проклятой смоковницы цветок -
    прячется во внутреннем снаружи,
    смотрит на себя в дверной глазок.

    Ждать - это идти непоправимо
    через сжатый в точку океан,
    и пока еще неразделимы
    глинозем, песок и Ханаан.


    * * *

    Сколько еще изучать свойства розовой глины?
    Ты говоришь: после нескольких дней и ночей
    выдох крылатый, вернувшийся с веткой оливы,
    свой не находит ковчег.

    Что остается нам после вопроса "что остается?"
    Нам, говоришь, светит новое пламя сквозь мир,
    пущен станок, на котором стремительно ткется
    кожа воздуха, зрение камня и память воды.

    Это только обмен - не свободен еще, не спасен,
    продан, куплен, заложен и выкуплен снова,
    найден, обманут, утешен, убит, воскрешен,
    взвешен, разъят, отражен, запрещен, арестован, -

    в мелкой дырявой ночи щелкнет Млечная плеть,
    все совпадет еще раз в отражении внешнем.
    Сколько еще колыхаться, расти и теплеть -
    знаешь, наверное. Я отвечаю: конечно.


    12 ИЮНЯ 1991 Г.

    Русскоглазое manimal, новый тотем легиона, -
    будто шар оболочку сорвал и срывает уже,
    бесконечно растущий в пещере наружного лона
    сквозь движение тьмы в огороженной прахом душе.

    Мена плоти напрасна, границы Гадары везде.
    Каждым шагом их пересекая,
    узнавая в лицо сумасшедших гостей,
    постояльцев по пальцам считая,

    ты увидишь себя возвратившимся в брошенный дом,
    там в прозрачных покоях, как ветер, течение крови
    и свернувшийся свет обозначится новым тавром
    с нашей речью невидимой вровень
                                                         и нет больше вымысла в нем.


    * * *

    Заоконным стереокино
    сыт по горло внутренний Люмьер.
    Мир, словно предсмертное письмо,
    вложен в неотправленный конверт.

    Времени слежавшаяся ткань
    на просвет - но лучше не смотреть.
    Плещется сквозь пыльную герань
    мелкой сетью пойманная твердь.

    Тела неоплаченный заем
    вспять разматывает кайнозой,
    и душа, что твой микрорайон,
    высвечена, как перед грозой,

    и слова уже с дыханьем врозь.
    Мы достались веку на десерт,
    но алмазный ступится ланцет,
    рассекающий состава ось.

    Господи, мне пусто в тесноте,
    посмотри, не выключай, я здесь, -
    потому что в новой темноте
    невесомая осядет взвесь.


    ЕЩЕ ОБ ОБРЕЗАНИИ

    Расшатан треугольник, разрезан узелок,
    в пустом зрачке невольника встает второй восток.

    Пока в иллюминатор не смотрит день восьмой,
    несмысленным галатам отправлено письмо.

    Упорней фараона свободная душа -
    то сыплется покорно, как соль с конца ножа

    на дно былого моря, где хорошо вчера,
    то, с отраженьем споря, летит, как бумеранг.

    Все, что за эти годы никто не смог отнять,
    живой оградой всходит и падает с шумом вспять

    сквозь гибель, подвиг, наследство - туда, в глубину страны,
    где прорастает детство сквозь камень святой стены, -

    до хвороста за плечами и сна в теремах тюрьмы -
    от того, что было в начале - к тому, что не знаем мы,

    - как будто сквозь сердце закона продета спасенья нить,
    как будто мы снова дома и все равно как жить.


    * * *

    1

    Новолетие светит
    отраженною радугой сна,
    словно чаша бессмертья
    снова выпита нами до дна,

    словно спрятанный полюс,
    где смыкаются север и юг,
    переполнен собою,
    как впервые замкнувшийся круг.

    2

    Заводная игрушка
    этой вечно голодной Луны
    отмеряет послушно
    время Пасхи для нашей страны.

    Ей зачтется работа
    начиная с четвертого дня -
    в море красного пота
    растворятся ее якоря.

    3

    Нашей прежней отчизны
    первый ветер дыханье принес,
    и хрустальные линзы
    детских слез и сорвавшихся звезд

    он наводит на город,
    где однажды поднимет на свет
    нас колодезный ворот.
    Только солнца и храма в нем нет.

    4

    А внизу и снаружи
    ждет меня его здешний двойник,
    что в тисках полукружий
    к своему отраженью приник.

    И, как легкий источник,
    их сегодня друг к другу домчит
    эта радуга ночью
    в слишком плотной для света ночи.


    * * *

    Нам отсюда свет уже не виден.
    Врач-реаниматор написал:
    после смерти нам покажут видик
    и отправят на сырой вокзал.

    И начнется суета посадки,
    бестолочь вагонной толкотни,
    стрелки, пересылки, пересадки,
    полустанков желтые огни -

    точно жизнь, закрыв лицо руками,
    пред собой впервые предстает
    пригородными особняками,
    деревнями, вымершими в год.

    Но состав, конечный пункт минуя,
    не позволит толком рассмотреть
    жизнь иную или смерть вторую,
    потому что свет погас на треть.

    Это отключает напряженье
    мирозданья прогоревший трест,
    начиная новое движенье,
    словно расширяющийся крест.

    Зренье, поработай водолазом,
    зависая над землею Нод -
    светится надтреснутым алмазом
    первый город через толщу вод,

    а последний, весь в одежде брачной,
    той, что не отбрасывает тень, -
    он уже по лестнице прозрачной
    опустился на одну ступень.

    Кто изменится, кто право быть другими
    купит через миллиарды дней,
    проползая норами глухими
    между цепко скрученных корней, -

    равный чин рабу, пришельцу, брату.
    Но еще не начинался путь,
    есть еще минута - в теплых лапах
    смерти маленькой передохнуть.


    * * *

    Если все, что обещано - разве
    не об этом дыханье мое? -
    умирает в дурном пересказе,
    оставаясь чужим забытьем,
    я куплю только то, что имею,
    заплатив всем составом своим.

    В смертном шепоте крик Вартимея
    притворяется звуком любым,
    понуждая подробное дленье
    эту внешнюю память язвить,
    это мутное пламя учить -
    различению ли, рассеченью.


    ПРИГЛАШЕНИЕ К ПУТЕШЕСТВИЮ

    Во внутренней тюрьме, в пустой больнице -
    где умиранья кружится квадрат
    надорванный, цепляя за ресницы,
    и окоема правильный распад
    напоминает, что уже собою
    пора платить последний свой кодрант.
    Из тех столиц, которые без боя
    сдают врагу, твоя обречена
    сначала раствориться в мутном слое
    покорности. Безвидная страна
    теснит ничем, разбрызганным повсюду.
    С предметов облетают имена,
    шевелятся их мусорные груды.
    Я слышу только крови мерный плеск,
    сейчас она перехлестнет запруду.
    Учитель, это что - новый арест?
    что, высылка без права переписки?
    подкорки шмон или посмертный тест,
    где пятый пункт укажет пункт приписки?
    - Ты спрашиваешь. Да. Нет. Все равно. -
    И мир к зрачкам прилип цветастым диском.
    - Ты прыгни в это круглое окно,
    в колодец отраженного экрана,
    там крутят нехорошее кино
    по лабиринтам детского спецхрана. -
    Учитель, ты не знаешь ничего,
    тебя так нет, что мир бездонной раной
    на миг сверкнет - и поперек всего,
    оставив тлеть ненужные проливы
    вины напрасной, клочья своего,
    моря чужого, милостыню силы, -
    из лабиринта внутренней тюрьмы,
    сжигая голограмму перспективы -
    туда, где быть назначен только ты,
    со всеми, навсегда и непомерно,
    где сквозь узор бессмысленной судьбы
    ума и участи сияет перемена.


    * * *

    Пыльное озеро, книжка, засечки на букве "р",
    память о верности - это ли пустыня?
    Полувосток на северный манер,
    где искушают мыслями простыми

    (такими, например:
    "Есть времени тягучий горький сок,
    его втирают медленно в висок,
    дурную кровь и зрение больного
    надеждой, что обещанный глоток,
    взыскующий родного, но иного,
    вмещает жизни хлещущий поток
    и вольной скорби крепкую основу".

    Или еще: "Он думает, что он
    не верит, что он знает, и песками
    отчаянья отшельник обнесен,
    и, поменявшись с пустынью местами,
    уже не помнит, где проснется он.
    Перед собой, как энный Рим сгорит,
    пока песок по венам шелестит").

    Вот и учишь на всех языках слово "быть",
    словно родился позавчера,
    хоть и катится весть холодком подкожным:
    о неизбежном, невозможном
    пора
    забыть.


    ВЗРЫВ НА ПОМОЙКЕ

    Голова моя! голова моя болит.
    - Или выдохся неправильный магнит?

    Сквозь истаявшие скрепы говорю.
    Воздух затвердеет возле самых губ,
    словно мяч, летящий в морду вратарю,
    возвращает распадающийся звук.

    О как сразу, послушно себя развернув до предела
    вожделенной отдельности герцогство пышным распадом созрело
    в костяной упаковке, откуда нам выхода нету.
    Вот гербарий понятий, резные футляры предметов...
    Оболочек скольженье - как бегство дивизий наемных.
    Все, что было собой, стало связью пустот закрепленных
    и пребудет отныне. Уже меж значеньем и звуком
    световые эпохи пропитаны жертвенным туком,
    и от слова до слова пространства пустая вода
    (в ней мостов растворенных подпорки мелькнут иногда).
    И осталось - расстаться. Теперь умирай поскорее, -
    ты ведь только обещан, - неужто кружить галереей
    сумасшедших музеев, сознанья листать каталог, -
    ты ведь только обещан, - а, значит, не выверен срок
    становленья, а, значит, возможно исправить
    неудачный расклад и фигуры по-новой расставить,
    но сначала смахнуть.

                                       И расцвел часовой механизм
    очистительной жертвы - как камень, сорвавшийся вниз,
    грохот кверху возносит. Раскрой же дурные глаза -
    только крошево снов перед жизнью последней, а за -
    хлещут хлипкую плоть равнодушно дожди ножевые.
    Все, чему научили, слова и картины живые
    разлетаются с визгом, еще притворяясь душой,
    обнажая каркас вещества и сварной его шов.
    Смотришь, словно из ямы на весь этот липкий бардак,
    - а ты думал, наверное, что это твой Исаак?

    Что ж, пора собираться, маршруты учить навигаций,
    просыпаясь от качки и видя, что не с кем прощаться,
    что осевшая копоть (гадать ли по ней, как по гуще)
    лучше, чем остальное. Что в плаванье ныне идущий
    имя, числа, что русский, с натальною картой убогой
    за подкладку судьбы зашивает пред новой дорогой -
    ведь любой из меня, кто польстится на эту приманку,
    будет долго бродить в сейфе, вывернутом наизнанку.
    А забыть или вспомнить - как будто вернуться из плена,
    а рассказ оборвать - захлестнет накипевшая пена.


Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Тридцатилетние" Олег Рогов

Copyright © 1998 Олег Рогов
Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru
Яндекс цитирования