Виктор СОСНОРА

Дом дней

            СПб.: Пушкинский фонд, 1997.
            [Серия "Поэт и проза", вып.4].
            ISBN 5-85767-102-7
            184 с.


МОТИВЫ


    РУСОФОБЫ

            Рязань, Тамбов, Курск, Суздаль, Вышний Волочек и Кострому - не видел никто. Так, болтают.
            г. Москва - г. Рим, им не до русских.
            До Революции на месте Ленинграда было 2,5 млн. русских. В 1918 г. 2 млн. уехали, влево от солнца. Осталось 0,5 млн. - дворники, ямщики, торговки, - то, кто татары. Размножились. Сейчас в Ленинграде 3 млн. татар.
            Сибирь: буряты. Иркутск: двое русских - Евгений Раппопорт и Марк Гартвангер.
            Иркутские писатели - чалдоны.
            Новосибирск. Я дружил с русской, Елизаветой Константиновной Стюарт. Это после Революции ты мог взять в семью из мировой истории что нравится. Е.К. и думала, что родители ее взяли шотландское королевство, за что и сели в тюрьмы, и она.
            В 1963 г. из Лондона пришли документы, подтвердившие ее королевские крови. Дали гарантии мини-короны и пенсию. Она отказалась от короны, от пенсии отказалась.
            - Сколько лет, сколько лет! - говорила она. - Какие уж Стюарты, опять резня начнется по Британским островам, ну их!
            Прошло 400 лет от казни Марии Стюарт, ее пра-и-прабабки.
            В Тюмени судим антиобщественный элемент по кличке Косой. Глазом косил. В мировой прессе - неслыханный по звону скандал: элемент с фамилией Марамзин, а в паспорте дедушки - Монморанси. Ничего, советские суды и не от таких мух отмахнутся, но не тут-то было: косоглазие - наследственный признак рода Монморанси, славного еще и огромной силой размножения. Наш Косой был последним. Его пустили во Францию, невелика горлинка для Тюменских острогов.
            В Омске я обедал у - Конде, Гизы, Меттернихи, Бубаревы (Бурбоны). Я сказал Отто Габсбургу в ФРГ, что у нас живут Габсбурги в Барнауле, он отмахнулся. Пясты и Ягеллоны, исчезнувшие в Польше, есть по нескольку в Хабаровске.
            Мнение о молодости русских - это правда. Чего я не видел, то молодо.
            А.Блок сказал Западу:
            - Для вас - века, для нас - единый час.
            Он не видел русских, хотя и подразумевал их в "нас".
            Марко Поло назвал Россию - Геодель.
            Гео - земля, дель - дьявол. Земля дьявола, а он молод. Но придется ли увидеть Россию - Владимир, Орел, Тулу, Ростов, Нижний Новгород, Хохлому? Не увижу. Пути нет. Там из дома в день на Золотом Маятнике, седлая, и, растеплившись на золоте, качается по стране - дьявол, где мы и живем в наше время.


    ПАРИЖCКОЕ - 1

            Самолет, плоские рюмочки, фиалковые. Выдают сумки Аир Франс. Зачем? Аэропорт Орли, встречают - Эльза в сиреневом, Арагон в сером, костюмированы. И Сегер, издатель, поэт, плоское лицо, красноватое и черное. Солнце-тучи парижские. Шампанское в аэропорту.
            Бульвар Распай, отель Кере. Лестнички, витые, как в кино, лифт с 1547 г. Номера, выставляют ботинки в коридор.
            Я не хочу выставлять ботинки в коридор, не шедевры. И Дола не согласна. Зовем Э.Ионеску.
            Э.Ионеску: я подежурю в ночи, не сопрут. Дола: не смеши! Не сопрут в Париже, где дно и богема! Я: французы уже видели меня по ТВ и следят. Поеду домой без ботинок! На них же надпись Москва.
            Э.Ионеску: он прав. Отовсюду грозит опасность. Дола, молчи при Беккете, он хоть один ботинок да вставит в пьесу.
            Дежурил Э.Ионеску. На стуле, в коридоре. С бутылкой и таблеткой. Я ходил - туфли, чулки, как парижанин (чтоб не сняли с пьяного!). Ботинки мне давал Э.Ионеску, перед прессой, чтоб я выглядел. В Университете один индеец пожалел, дал мокассины, их я и зашнуровывал, и расшнуровывал, вот и Париж впервые, от этих чертовых шнурков.
            Гуляем. Идет он, вытянувшись вперед, Эйфелеву башню изошли по низу, глаза у него страусиные, блекло-голубые, не человек, а чисто высокий слог. Его книжность! Он терпеть не мог, если кто-то писал помимо его Музы! Беккет - вот кость в горле, они схватились за нобелиатизм, победил Беккет.
            Э.Ионеску:
            - О, он очень коварен. Но наказан - нобелиат!
            - Вам не виден мой ум? - спрашивал он.
            - Виден, - говорю я.
            - А если я спрячу под очки? Да нет, не спрячешь. Дали, тот ходит в юбке и пьет кофе с плевком, а ум кипящий. Дураком не прикинешься, как Беккет, тот прирожденный клозет интеллекта.
            - А так видно? - шаг назад, ногой, выворот головы.
            - Так видно затылок.
            - А ум? - встревожился он.
            - И ум!
            - У Вас в глазу сверла, как Вы видите в затылке ум? А Вы умеете головой, как я, крутануть?
            Вы умеете пить водку? Беккет пьет лимон. Но у Вас нету ума! - это он с завистью. Поначалу я, признаться, думал, что Вы - Данте, так Вы с ботинками разделались, весь Париж на босы ноги ходит из-за Ваших ботинок, я их показал лондонским модельерам, римляне сняли с них гипсовые слепки. Если б раньше Ваш приезд - быть бы мне нобелиатом. Но Данте - о он умный! Венец лавра и лежит в Италии дурак дураком! Мои ж надежды лопнули, Вы не Данте!
            Утром, вычистив ботинки и блестя ими передо мною, дразня, вопрос:
            - Вы писали пиесу, в ритме Рэ-минор?
            - Когда?
            - А ночь? Что Вы делали ночью? У Вас око наалкоголизировано!
            Он читал все.
            - Какие книги Вы взяли б с собою на необитаемый остров? - спросил Пикассо на обеде у Мальро.
            Я ответил:
            - Одну.
            - Какую? - спросил Пикассо.
            - Вот! - я указал на Э.Ионеску.
            Тот откликнулся:
            - Боюсь, что остров стал бы обитаем. 300 млн. русских сидят без книг, и все б поехали за мною.
            - А 300 млн. русских не поехали за Вами в Паpиж? - съязвил живописец.
            - Поехали! - сказал Э.Ионеску.
            - Где ж они?
            - Вот! - и Э.Ионеску ткнул в меня. - Все в нем сидят, без ума!
            Нужно ЭН БЭ: Э.Ионеску в Париже - чужак. Молдавский еврей румынского происхождения из Российской Империи, французский писатель и драматург, гражданин Швейцарии.
            О Пикассо же он сказал:
            - Он сочинил 11 стихотворений, а говорит в ритмах, как поэт. Он носится по Парижу с криком: - У меня выходит книга! Поэмы! На бумаге Фабиан! Лучшая в мире. - Чего, - спрашиваю я, - кричишь о мире? - О бумаге, - в ответ Пикассо. Коварно!
            - Почему? - спрашивают корреспонденты.
            - Графоман! Хлебников печатался на газетной бумаге, а даже учитель Крученых не кричал: - Я поэт! Фабиан!
            А Крученых еще жив был, не пустили его попеть, в Париже.


    ПАРИЖСКОЕ - 2

            Французы в Париже - это китайцы по цвету. В мае 1979 г. на бульв. Мен под холодным дождем под одним зонтом их собралось столько, что вокруг собрались зеваки; я заглянул под зонт - одни французы, жмутся к джинсам девочко-мальчиков, и под дождь выйти боятся, собьет с ног. Французы боятся дождя. У них желтые зубы и в глазах смотровые щели. Много едят и глотают. После войны Лиля Юрьевна Брик шлет Арагону тушенку, шоколад, бананы, эскимотосы - это он ел. И сало (мы помним!) громадными пакетами, забитыми фанерой, Л.Ю. отправляла в Париж. Эльзе и Арагону. Но что могла съесть Эльза? Я ел с ней, поковыряет вилочкой зернышко, но не Арагон! На поминки по В.Р. подали Арагону мозговую кость с хреном, он ее высосал и обгрыз до полировки, сейчас она в его доме-музее. Арагон ел горы. В этом они соревновались с Пабло Нерудой, того снабжал живыми свиньями (маленькими, правда, подростками!) совхоз "Ридный Неруда" на батькивщине, в Некрополе. Они ж посылали ему и валенки в холод. В Париже плохо топят, а печек нет. Печки в Чили, но Неруда хотел стать президентом в Чили, а потому жил в Париже на Международную Ленинскую премию Мира.
            У Арагона было (он умер!) заросшее пузо и седая грудь, рост страшный, видок был, когда Арагон шел, как пушка по Парижу, в русской сорочке, расстегнутой до пупа, а за ним на толстеньких ножках - Пабло Неруда, как комар-кровосос. Они выбрали эту рю де Варенн, чтоб жить, п. ч. на ней советское посольство, по утрам котелок вареников дают прохожим.
            У Эльзы Юрьевны Триоле серебряные губы, и она тонюсенькая, в сирени, парижская из парижанок.
            Мы похоронили Эльзу. Арагон запил с двумя юно-мальчиками, они ходили в зеленых фраках (трое!). - Это моя семья! - жал руки Арагон. Арагоша! - зовут его русские коммунистки в Париже. Много их!
            В Париже нет кошек.
            О да, когда умерла Эльза, Арагон не стал переоформлять наследство на Лилю, и Лиля осталась нищей. С цветами от друзей. Но французский поэт и вдовец не забыл о Лилиной доброте: каждую неделю посол компартии Франции приносил Лиле Юрьевне 8 сосисок в целлофане: 3 ей, 3 Васе Катаняну (мужу) и две мне. Во мне Арагон видел советское искусство и хотел его сохранить едой.


    ПА-ДЕ-ТРУА-ПАРИ

            Если сидеть в Париже, выйдет полицейский, как Конь блед, и скажет:
            - Мсье плохо?
            Я - кивок: да. Солнцем облит.
            А он пеняет, что щеки мои некрашены, глаза зашли за глаза, рот узок, он позовет медицинского доктора, - ажан начитан из Бодлэра. Я молчу. Он, озабоченный, рисует на ладони красный крестик и несет к носу (моему!), я ж несообразительный. Он хочет мне помочь. Видимо, он в клубе людолюбов ошивается. Однако дубинка, как у Будды. Я ходил по Парижу день и ночь, день и ночь.
            Из конца в конец ходил я, гонимый ветром, морда из пемзы. Я шел с двумя поднятыми пальцами, а это сигнал: двойное виски! Коньяк и саке я пил по 9 порций в 1 стекле. Я ходил из края в край; и бил ужасный дождь.
            Нет в Париже пьяных на улице - неверно. Я - живой пример.
            Я пьян был на любой улице, пел пэан с ямбическим слогом. О капитан мой, капитан! - запой с паденьями на углах. Смотрю в чашу, и нету дна в ней, нету дна! И Ангел глупости гремит боевым голосом: "Не пей, в аду кастрюля огня, а не роза Палестины!"
            Я проснулся, выпил. Сел на стул. Часы считали за окном. Рука сверкнула в темноте, как орел. "Виктория", арабская гостиница. При свете утра я клал голову на край раковины (как на отруб, как ребеночек!) и лил кран. На голову. Зачем это? а от печали.
            Они экономят лампочки (фр.!). Не пьют вишневой водки, а я ее брал в штаны, идя к набережной Сены, в район Опера́. В ночь у Сены самоубийцы. Цены на место у Сены велики, а французы скупы, и редиски не купит, но отложит франк на самоубийство. В районе Опера́ набережные чертят в кружочки и пишут фамилию, кто купил.
            В ночи в Опера́ жалобно поют, в каретах с вставленными стеклами везут группу самоубийц и ставят в кружочки. Те стоят. На шаровую крышу Опера выкатывают пушку с жерлом, как у нас в Кремле, на колесах! Раздается выстрел с огнем - вперед, на смерть! Звенят бокалы, из окон. Самоубийцы прыгают в воду. И полицейские ныряют. Но спасают лишь тех, кто платит, под водою. Безденежные тонут. Так вот: когда я выдвигался, как Гаспар из тьмы, в черной коже и с бутылкой вишневки, многие забывали про свой смертный час и обращались в бегство; в дом, в петлю. Пока я жил в Париже, процент самоубийств снизился от 87 до 0,2. Об этом пел Голос Ватикана, мне платили, я швырял деньги, как таблетки.


    ВО ФЛОРЕНЦИИ

            Во Флоренции базары убирают, один еврей, как Петр I, шьет туфли Т-Л. Я купил, ношу 16-й год, спрашивают, говорю: флорентийские. Во Флоренции ночью скучно. Люк, где сожгли Савонаролу, - прекрасен. На этом бы железном круге жечь и жечь и дальше. Чтоб горели моралисты, импотенты и жиронепроницаемые аскеты. Чтоб горели избранные из народа и великие реки - Нил, Тибр, Миссисипи, Рейн, Волга, Тиутита, Люжа. Чтоб стал дым до мятежных свай. Сколько жило чудес во Флоренции!
            Сенека, воспитатель Нерона, оказался ростовщик. Юного императора он учил нравственным позициям, а сам в Англии скопил денежку в 5 млн. сестерций. Нерону сказали. Он позвал Сенеку. Вот что, учитель, сказал Нерон, нет в Риме преступления хуже ростовщичества, даже убийство лучше. Я знаю, сказал Сенека. Но за то, что ты учил меня по-хорошему, я не оглашу твои низости. Отдай деньги и иди, кончай с собой, скажи, что ты гибнешь по политическим причинам. Тот и сделал так.
            Сен-Симон, любитель раннего социализма, герцог и провокатор подпольной биржи, спекулировал землями Франции, уже небольшая часть земель оставалась народу, когда у него отобрали немножко. Тут же, не сходя со ступеней дворца, он провозгласил братство и равенство. Он стал аскетом: переселился на чердак особняка, и камердинер будил его словами: "Вставайте, граф, вас ждут великие дела". Во время парижских волнений Сен-Симон писал книгу о честности в будущем. Когда в Париже произошло, он опять спекулировал; нажил целые фургоны франков, их катили через Пиренеи и везли к Тибету, чтоб и там купить - горы, кажется.
            Шопенгауэр, новейший наставник дураков (нас!), был алкоголик, денди, пройдоха в высшем и среднем разряде общества, имел по нескольку кухарок в постели, своих детей подбрасывал к крыльцу магистрата, заподозрен в убийстве мальчика-цыгана.
            Им не рубили руки.
            Во Флоренции лохань из цемента, в ней вода и решетка в клеточку, с висячим замком. В лохань, по традиции, мы, влюбленные, кидаем монетки. Влюбленные во что? Кидаем деньги, как можем, раз уж тут. Эти никелевые грошики, кучки, по субботам выбирают в магистрате, сколько у них еще денег "на счастье" - флорентийцы.


    ПАМЯТИ СВ. ФРАНЦИСКА АССИЗСКОГО

            Я встану в день. Итальянское небо.
            У открытого гроба св. Франциска Ассизского; его многолетнее тело; я взял шампанского с земляникой. Ограничимся бокалом. Ноябрь. Это как бы подготовка.
            На гору я взял скоч, его мало кто любит, бутыль 0,75 л, 43╟. Я готовил себя к большому. Я сел, праздник, звон миллиона меди, и я пригубил пустое горлышко. Оно налилось напитком, я пустил в рот, дальше и дальше. Описания кончаю.
            Я помню закат, простор, огни на много лет вперед, колокола и конец праздника. Хладен автобус от сплошных стекол. Италия, в солнечных орлах заборов, сквозь стекла - весь мир, тот. Счастье. Скорость, свист шин, апельсиновые рощи, далекий Рим - впереди.
            Рим - впереди, Рим. Великое колесо автобуса мотает круги Истории. Книжный я.
            Апельсиновые рощи, листья опали, виден плод, что вкусен, осеннее дело.


    ГОГОЛЬ-МОГОЛЬ

            Наше войско на Висле. Напротив - Варшавское восстание. В бинокль видны дни. По Висле текут лилии (болотные!). Кровь отцов льют немцы. Нам приказ: стоять. Пуль не пускать (в Варшаву!). Молчать. Не знать.
            Стоит войско.
            Я помню жердочки у папиной землянки, и летают снаряды рядами от немцев - в нас. Рвет враг кровь польскую. А по жердочкам идут к папе офицеры. 46 их собралось у стола. Напудрены. Старые и молодые. 15-летние. И я стал, мне 9. Гоголь-моголь ложкой бью.
            - Ну, товарищи, панове, что скажете?
            - Хотим туда, бьют сестер, братов, матку и ойтца!
            - Если вы пойдете, мне расстрел, - сказал папа.
            - Расстрел, - сказали офицеры.
            - Идите! - сказал папа.
            И каждый из 46-ти отдал честь двумя пальцами. Папа склонил голову, белую, как волк, а ему 37. У дверей они, и отец сказал: стойте. Они стали.
            - Я не могу сказать, но скажу. Вы видите, что на Висле, пули плещут. Немцы бьют из всех стволов.
            - Говори.
            - Как только вы сядете в лодки и отплывете до линии огня, вы будете убиты. Вам до Варшавы не дойти.
            - Инструкция?
            - Я сказал. Чего ж хотят панове офицеры?
            - Светлой смерти. А может, кто и пройдет.
            - Нет, не может. По всем вам ударят пули, с двух сторон.
            - Мы немцев не боимся.
            - И вашего войска.
            - Приказ пана?
            - Приказ пану!
            Стоят. - Мы пойдем, ойтец. - И они пошли по жердочкам; эта ночь, черная, в ручьях с реки, с верху! Ливень лился. И горизонтальные огни, трассирующих пуль морзянка.
            И они сели в лодку, поплыли. Солдаты в касках выстроились им вслед; вдоль всей Вислы вышли смотреть, суров их строй был. Лодка шла. За нею три шли и понтон. У линии огня залп не дали. Пошли шире. Висла встала. Думали - дойдут, они уж на середине крутились и били воду штыком. Но как раз ударили пулеметы и танки из пушек - немцы и мы. Те, в лодках, быстро взлетели в воздух, а потом пропали. Погибли.
            Я первый пишу об этом. Их смерть светла. Хрустят раки.


    ПОЛОНЕЗ

            1945 г., живу в Варшаве, сын Войска Польского. 1972 г., живу в Варшаве, монастырь кармелиток.
            Цифры лучше живописи о времени и о себе - быстрей. Живу этаж в этаж с настоятельницей. Они не могут смотреть на мужчин, она смотрит в окно, мимо меня, правда. Черный треугольник на голове, лейка в руке, поливает нечто, мне неизвестное, в келье.
            Старо Място похоже на уголок в Венеции, если идти от пл. св. Марка влево, а больше идти некуда. Чем похоже, не знаю, - узостью, мостиком. Или же настроением, это объяснял Збигнев Цибульский, а я ему, а поняли они, что он, пьяный, сошел с подножки под поезд, как Анна Каренина. Славяне!
            "У Соломона" я сижу, а ел, видимо, Соломон, я - пью и смотрю на блюда, говоря рукой, чтоб убрали. Выпив, я иду к "Пану Михалу", в низку, и там напиваюсь на круглом столе. Там барменши - сестры-близнецы, их не путали, п. ч. вся Варшава и не догадывалась, что их две, знал я один. Твердо! П. ч., давая деньги, отметил, что у одной без ногтя мизинец, фаланги нет. А звали их Зося, как одну. Чтоб не путали, дураки.
            Я не путал: одну звали Стефа, другую Эва, их дела всплыли после, когда стали метить мелом на дверях, но я никому не сказал о них ни в Польше, ни дома. Было им по 20, молодые да умные, красиво-рыжие. Нет их. А было б по 33, близнецы долго живы могут быть. Из Варшавы я поехал во Вроцлав.
            Дикий запад, каналы и тоже что-то венецианское, полиция похожа на гондольеров, а пьяницы на гондолы; кладут телами в лодки и везут по каналам домой.
            Канун Театрального фестиваля. Варшавский театр красив, в конце пьесы Ружевича на столе лежат 7 голых женщин! - в финале. Вот героизация-то женщин, да еще и голых, привела к тому, о чем сейчас кричат. Но в 1972 г. это пьянило, по каналам везли театралов, отключенных.
            Театр Гротовского. Я не описываю, это уж история 20 в., ей перо в руки. Я не друг ему, поэтому с чистой совестью могу отдать титул Великий - Гротовскому. Об этом стоит сказать, п. ч. театра нет, а я видел и любил; и скажу. Впуск - 31 зритель, сидим у стен, скамьи, сцена у нас в глазах, на том же полу, где и сидим. Актеры Гротовского - наивысшей подготовки, одна память. Фото - это ж химия, не жилы. Акробаты и декламаторы, как они умели стоять! Среди зрителей и тел Гротовский ставил их в одиночку, и они могли стоять долго и не тяготить. Никто это не может! Удавшаяся попытка, где каждый артист - гений, интуиты, слов мало и действие внутри себя и с 31.
            Пластика. Христос, 20 в.
            Я понимаю Гротовского, мировой и последний Христос, 20 в. Артист высок, рыж, в мешке. И его девушка, Магдалина, черные глаза, они уставали, мы в ночи пили. Мой друг Фляшен.
            Разговор об одном - Рафал Воячек. "Тот, которого не было" - он взял стакан яду. Пани Анна, ей он посвятился, крестилась на улицах, на одном колене, и ее горе о Рафале никто не мог бы переплакать. И мы пили с нею и с Фляшеном, кто ставил все пьесы Гротовского. Рафал Воячек написал книгу, что он - женщина, после 10-летия шумнейших скандалов эта книга смирила с ним Карповича. А Рафал пил с такой силой, что любое соперничество с ним - смехотворно, я перешел к голландскому типу пьянства. От польского, где все достигнуто. В 5 утра уже качаются во Вроцлаве дома и тротуары. Открыты 9 тысяч пивниц, пьют где. Встаю в 5 утра, иду в буфет. В буфете стакан (200 г) водки Выборовой, охотничью колбаску, твердого копчения (50 г), и стакан сметаны. Суточный рацион еды. Пить-то я пил и до конца, не переставая ни на миг.
            Карпович издал посмертную книгу Воячека, был гл. ред. журн. Одра, его 10 лет не печатали. Вдруг поставлено 10 пьес Карповича. Он знал, что так не будет долго в Польше, взял стипендию в Америке и уехал, оставив дом, титул и сад. И вовремя.
            Из Вроцлава я поехал в Варшаву. В 9.00 утра я звонил Виктору Ворошильскому и шел к нему. Шагом. В парке им. Дзержинского - бюст моего папы, я вставал у бюста, я говорил: я недостоин. В тот год героям Польши в этом парке поставили бюсты, а папа вписан в Золотую книгу героев. Я - нет. Парк, пни, пьют. Бутылочки водки. Я сажусь к пню. От парка до ул. Мицкевича, где жил Виктор Ворошильский, - 12 мин. шага. Начинаю. Просыпаюсь в отеле. Как в рукописи, в Сарагосе!
            Кажется, в 6-й раз я проснулся на пне, клубочком, и хвостик виден: вокруг бутылочки, как кегли, а в них пусто, одни этикетки. Я пошел к Виктору Ворошильскому.
            У выхода, у ограды, старик в балахоне, а перед ним весы, весовщик, и оловянная тарелка, гроши кидать. Я стал на весы.
            У старика: лицо закрывает борода, белая, громада. Он посмотрел на башмаки, потом на колени, блекло-джинсовые, и - в мое лицо, увешанное саблями кудрей!
            - 44! - сказал он.
            - Что 44? - спросил я. Он же еврей, как Агасфер, и старее.
            - 44 вес у пана, а рост 1 м 73 см. Куда пан идет?
            - Я иду к Виктору Ворошильскому!
            - Пан идет к смерти. От жизни. Бедный пан, бедный детска!
            - Сколько еще? - спросил я.
            - 9! - сказал он. - 9 лет и 3 месяца.
            - Где?
            - Не дома. В городе на букву Т.
            Он долго бормотал, пока я шел к Виктору Ворошильскому, я слышал следующим утром его голос за спиной. Я слышал, сидя с нотой ДО на губах - на пне!
            Я умер 18 августа 1981 г. В срок. В г. Тарту.


    К 10-ЛЕТИЮ СО ДНЯ СМЕРТИ Н.Д.ГРИЦЮКА

            Корабли белоруких идей - из эпохи упадка.
            Скажу попутно: г. Тарту - запретная зона, я под охраной государства. Чтоб прилететь, Николаю Грицюку понадобился ректор ЭССР Й.Тюлман. А тот взял в руку конверт серебра (ко мне).
            Их привели.
            - Ну? - сказал я.
            - Я - Николай Грицюк. Это -...
            - Кауплюс! - сказал я.
            - Это он по-римски, - шепнул Грицюк ректору ЭССР, Й.Тюлману. Но тот знал, что это не по-римски.
            Они пошли в магазин.
            Я жил в доме, рядом с бюстом прадеда, в губернаторском, 84 комнаты на бок. Дело в том, что дом валился, и его привинчивали трубами к другим домам. Ни в одной комнате я не мог устоять на ногах. Днем я искал архивы Барклая, шарил крышу, мел ломом всяческий мусор, а в ночи спал на крыльце, свернувшись в клубок и подняв на шее голову с огненными глазами. Но водки ночью не было. Да и кто решится, глядя на такую картину.
            Утром. Я лежал на каминной решетке в Центральной Зале, ледяные дела, с похмелия. Я закричал в трубу в г.Тарту и на мост, чтоб несли ликер Агнесс (любимое!).
            Несут, сгибаются.
            - Не сгорел? - это ректор, Й.Тюлман.
            - А что? - сказал я.
            - Да камин вспыхнут, спирали накаляем! Глянь!
            Но я не сгорел.
            - Ректор Й.Тюлман, - сказал я, - ко мне!
            - Любишь ты пожить! Дай монетку! - Н.Д.Грицюк.
            Я саблей взломал конверт. Монетки выкатились и понеслись с дома на мост и в г. Тарту, напротив Ратуши, колеса, штук тсч. Я их бил оземь!
            В каждом листе ленинградского и эстонского цикла Н.Грицюк зашифровывал мою физиогномику. Книгописатели пишут о Грицюке, что он плакал надо мною ("тематически!"), это считается высшей похвалой его вкусу. Друг моей филармонии Николай Грицюк не слезлив.
            Я бил деньги и в НЭТИ, завинчивая и развинчивай уста. При А.А.Александрове. Платили в серебряных рублях начала века, сибирский стиль. Эстонцы гоняются за деньгами, как негоцианты. А эстонки идут по деньгам медленно, как по заре.
            И я увидел солнце! Грицюк рисовал, согнув спину. Рисует эстонку, в чепце. Я глубоко презираю тех, кто одет.
            - Дай монетку! - дундит Грицюк. Розы в стекле. Из г.Тарту рыбку несут, а с нею монеты, выкатившиеся. Эстонец не возьмет деньги, а отдаст. В моей Зале уж рос холм с блеском монет.
            - Ну как, Коля? - говорю тебе. - Хоботовато?
            - Любишь ты пожить!
            В 42 года преломили его слоновость мои "Совы" и железная гора из рублей. А ректор ЭССР Й.Тюлман уж плечи чистил, ему ж разгребать эти железы.
            - Да ты пойми, - говорил Грицюк на утро (не знаю, какое!), - ты - вот на такой горе! На горе денег. Гиперреализм. "Совы", книгу он твердил, и "Февраль" и "Пьяный Ангел" Эти штуки виной, что он сошел с классических рельс, забыл о реализме и полетел в тот путь, откуда на Земли дел нет.
            То-то его к земле тянуло, к простым. А конец - с седьмого этажа в лестничный пролет. Ну, не надо падать, затрясся б от слез, чтоб со шкуры брызги, и пешком в мастерскую, к столу, писать "Ночной дозор" или желудь у Репина, но нет! Он вышел на лестничную площадку с собакой, привязал пса поводком к животу и пал в пролет.
            Лифта ремонт, слесари пилили стекла, а ты и ухнулся им!
            По законам летающих, с толстотой, ты перевернулся и упал на спину, а пес и взлетел, фокс, крысолов, живчик. Лай был ужасен! Любил ли я пожить, не думаю-с! А собака любит, она не животное. Мораль: не уходи в иные миры с другом на животе: спасется. Жалко.
            Говорят, когда Н.Грицюк летел, за ним шла шаровая молния; шар, и цвет яблочный, с огнем, невозможный! Она задержала (якобы!) его на весу, на ряду где-то четвертого этажа и быстро обнюхала. Вынюхала всего и взорвалась, звездопадом. Я рад - сочла достойным смерти, готовым. И ремни пережгла фоксику, чтоб жил.
            Я видел ту лестницу, с амальгамой, чудище, ударишься мордой о ступень, и видно, какая ты гадость, отражается.
            Видно, молния вышла из Зеркала, чего-то ей поручили, да не исполнились желания.
            Жаль пса-то, что спасся.
            Синий, несуществующий мир.


    ВЕНГЕРКА

            Поезд в Венгрию, снилось: майор ест курицу, за ней вторую; я - одну. Вдруг млн. венгров на таможне, милостивы; я тоже. Сосульки солнца. Конец. День будучи. Когда ж кони взошли в Будапешт, стальные колеса останови. Майор уж на перроне, откинув никелированный сапожок; нос свистнул. Венгерский вокзал, чужая перламутровая река. Пойди по Буде, перешел в Пешт по мосту из стальных штук. Сколько чемоданов можно сбросить с моста в реку?
            Пластика рук, фильм о золотых ящиках, метко стреляют, Клаудио Кардинале и старик, этот бьет то из пистолета, то из рук вверх. Сильный люстиг. Ел лианы в бистро. Ч-к чесал бороду хрустальным гребнем. У лебедя нет ближних. Врач изумлен, почему я не потерял дар речи. - Почему? - сказал я. Я дар речи могу потерять. В образе солнца цвет крашеный. Такое солнце это - диалог. Меня зовут туда. В деревянном кабинете стены оклеены досками, с сучками; хна. Стены похожи на лошадей, те тоже деревянные. Мне нравится. Не очень. В ночи голоса - меня зовут туда. Золотые листья ведь тоже всякие. Пальто для буйвола. Река Тисса, мост цементный ест моль, заодно. Я говорю о говорящих. Красивы трубы, как два серебряные брата, от них пойдет отопление по телу. Ем уху из карпа в помидорах. Ложки - утюги, шипящая пища. Дверь стучит, как кирпич.
            Тетерева в дороге. Придут в сапогах женщины, одна грудь бледная, вторая сочная. И другая. Красное солнце, дискобола нет. Вы въедем в Венгрию на дачу, Балатон. Из машины - Балатон, туманный, вышки для встреч в воде. Дунай - карманная река, переехали. Я, шофер Р. и его дочь, девятилетка. Звезд тут я не видел и конфет. Венгры едят медь. Супик у них - ох, и супик! По шоссе от Сегеда до Балатона я насчитал 16 задавленных кошек. Среди них серая и цветные, друг друга не повторяют. Такая неповторимая задавленность.
            А тетерева как! Летят! Вижу корову, с рогами, загнутыми от ушей вниз, под шею, с челкою. Здоровенная - корова! Зари нет, еле ее проехали, темно. А когда ехали, шел караван Венер с ногами из гипса. Столько стремлений вверх, что иду вниз, будет зимой. Братья едят абрикосы, сестры трескаются по швам - день любви! Был, был! Круг рек образует море. Мне говорят (некоторые!), что сбор винограда. Венгерские мотивы могут войти в книгу для Аписа, где вырваны страницы. В декабре в Ленинграде я не буду. Хорошо б не быть и в январе. А с февраля уж жить не хуже, чем зимой. Нет красивой женщины здесь, за 5 дней не видать. Но и за 25 (остальных!) не покрасивеют. Нет пленительных. Дочери Бурга, одинокий Анд я, нетающий. Что нужно женщинам? - по среднеевропейскому времени им нужно 17 час. 30 мин. Сейчас 18.10 - тьмы тьмее. По ТВ флейтист, и чего они вечером показывают мужчин, у них католические чулки. Реки в круге образуют море мысли. Дето-Дьявол.
            Вороны быстрые, просыпаются. Небо слишком тонкое, тонкое. Не ищи виновных, на воде их нет. Собочки луют. Не понимают, что форма - это Я, а думают - это грамматика.
            Она смотрит на меня, как на зарю; ей девять лет, губ не надо, рано. Это в машине, едем в Печ; шофер Р., его дочь, я. По радио поиск преступника в куртке с кнопками. Отряд полиции: стоп! Смотрят на меня, не узнают. Кошки сидят вдоль шоссе, не убитые, на это они пойдут позднее. Выбирают вверх брови, как чулки - люди. Круг рек, образующих море, узок; большие из них текут как попало. У дороги крест, к нему прибита утка, что б это ни значило, но утка - не христианин. Листья под колесами. Издали г.Печ - так рисуют дети - коробочки с окнами, с синеньким, розовеньким и пр. карандашами. Ел яблоко, такого еще не ел, не прокусить, кусал клещами. Жгу свечку из желтой розы. Чонтвари. Бутыль кока-колы, как канистра с бензином. На полях сено, скатанное в бочки. Какое коварство. И немцеподобие. Дурной вкус - актер водит бровями. Брови у артиста да будут без движений, как у императора. В винограднике дед с редкостными зубами (из кукурузы!), в эмалированной посуде, котле, - варит борщ, с куском ветчины, все кипит, красно. Такое не забыть. О братья, братья! Певцы, некому черпать кирпичи. Всюду видятся быки - быку... Я видел оз. Балатон ровно 1/25 сек., на его фоне фотографировали. Вдвоем, с девятилеткой. Век бы их не видеть, а видеть эту 1/25 сек. Венгерский язык не имеет равных.
            Придут жестокие времена, дом дней не строится. Музыкант - кузнец смерти, а спортсмен - песок. Я пишу, чтоб заполнить пустоту людскую. У черных речек больше вода, чем у светлых. Что пьянит в винограде? - шарообразность. Всякие бутафоры, а государства содрогаются. Но о них думать (о тех и других) не надобно. Война кому-то счастье принесла; но ни один не вышел из войны победителем, все погибшие. Некому книгу надеть на голову. А есть ли дома домотканые, из камня сотканы? Почему доски - так долго живут? Почему кость ч-я живет тыс-я? Моя кость будет жить без моего Я. Как приятно, что хоть что-то без моего Я - будет жить. О бессмертных костях, связанных со мною, я еще не читал. Они лягут, чтоб обрасти мясом размеров Уральского хребта. И будут дрожать под землей, как Геодель. Корабль, лежащий на дне, все ж корабль. Кость льва - львиная, однако. Какой ужас - через 1000 лет найдут мою кость! Что она будет думать обо мне, откопанная?
            О чем написать, некуда (себя девать!), пишется книга. Меня встречают пунцовые герани! за стеклом. Видимо, тут юг, раз растут абрикосы, виноград и мозговая кость у ветчины в борще. Едем, едем, из-под колесика выпорхнула птица и убита. На красных кирпичных крышах млн. птичек. Красив на солнце Чонтвари, корабль он рисует, как лошадь. Я не видел таких греческих колонн (живых!), как на холсте у Чонтвари, у них (у него) нет прямых линий. В 40 лет аптекарю Чонтвари снилось, Бог говорит: "Ты будешь самым великим художником". Чонтвари рассказал горожанам про сон. Те спросили: "К чему б это?" Он сказал: "К тому, что я буду самым великим художником". Он продал аптеку и ушел. Хадж. Был в Италии, Греции, Иерусалиме, Турции, везде рисуя. Он не учился писанию картин маслом, он и вообще не учился рисованию. Это заметно, но спасает живая жизнь, краски (его!). Его поздний карандаш так свободен махом, монумент. Он усыновился у Мик. Андж., карандашного. В 50 лет Чонтвари пишет книгу, что в солнечной системе мало солнца. Художник - дополняет свет, рисуя одним колером кисти и бороды у старцев и водопады, жемчуга изумрудные. У него овальности из лжеклассицизма. Ни один из великих художников 20 в. не знал о нем, а он был им предтеча. Он знал реформу раньше их, аномалия. Он не сверххудожник, но равновелик, но, не имея учителей, рецидив, монстр. И прирожденные к живописи две руки - левая и правая, он писал двумя. Это видно по ракурсам. Святой. А он не знал Евангелие авангардизма - Сезанна, и сглотнул его, не зная, переступил. Автопортрет - проваленно-выпяченный нос, глаза, как свежеочищенные яйца, галштух, знаток фармакологии, химик. Математик. Удивительный дух! - несовершенный. Как он шел, гнулся, к гробу Господню, с ящиком красок, с мешками холстин. Он вернулся в г. Печ, где родился, и умер. Голова, работающая без остановки, при остановке разбивается. Гедеон Гердоци, студент-медик, купил всего Чонтвари и хранил 60 лет их, медиум. Он добился музея и умер в 80 лет, его голова прикована к входу на выставку. Голова из металла, черного. Светлой памяти.
            Холода с дождями, грустен плющ на дворцах. Читаю книги. В г. Печ купил замочек - для почтового ящика в г. Ленинграде. К нему шурупы. Остался доволен.
            Ф.Лист. Он полустоит на балконе собора, где он играл мессы, ретрожелезный, в накидке из листового блестящего железа. - Лист, Ференц, памятник в г. Печ, - объясняют. - Не Франц? - сказал я. - Не немец? - Ответ: Он был немец, но всю жизнь считал себя венгром, что важнее!.. Что важнее? Не люблю холод и дождь за границей. Изолянт я. Пусто в ступах, толочь нечего.
            Буря огней! А удовольствие от золотой осени, как в церкви. Художники играют полоумие и пишут в стиле фольк-арт, забывчивы, что есть и неподдельные сумасшедшие, а стилизация - всегда мазня. Вечер над Тиссой, на реке бури нет, сурово и гладко. Луна - окружность хрусталя, полная лампа. Мост - белое ребро, легкая мысль у Евы, через речку, гименеелогическое. Бесперебойный шаг - это я. Не нужны путевые записки, я - это запись шагов. Женщины навстречу - виолончели, из белого камня. Вижу воочию пьяных в кожаных пиджаках! Какие чудные заросли ив над Тиссой. Целая толпа японцев, с ложками. До югославской границы 10-12 км, там и Италия. Кофе с лимонадом, изощренность. Написать или нет, как в 1952 г. я вез в лодке по Тиссе труп разбитого летчика? Или скучно? Все ж вез 6 суток, летом в Будапешт, в одиночку.
            Утро ватное. Сны различные. Вишневый день, закат. Листья на нитях и на земле аллеи. И под землей носятся? Сухие. Груши висят на груше. Домик, белый кот, крыльцо и розы. В листьях. Какие люди! счастливые. В этой фразе поставим под вопрос восклицательный знак. Скошенные веки - признак мадонны. Видел таксу, настоящую, в Ленинграде их нет, а в Новгороде? Их нет. Свой язык не коверкай в угоду грамматике. Где шарик вертится? - меж плеч. Туман над Тиссой, туманно. В окне автобуса горят кукурузные поля. Красивые! Одинокие и групповые костры. В г. Печ взрывают дом. Взрыв дома - дом взлетел, как тополь! Что год дал? В ночи из автобуса - горят костры по венгерской равнине. Весь день шел дождь, рвали дом. На горе король Иштван и королева Гизелла, первые христиане. Здесь.
            К концу поход, не увидеть в чужом, люди как люди, одни люди. И глаза у них, как у л-ей - газообразны. День поминовения усопших. Гонки с фургоном-грузовиком. На шоссе - раздавленный черный пудель, машины едут сквозь него, как в черной туче. В день поминовения усопших в ванне плавает карп. К завтрашнему обеду. Поминальному. Вечер на кладбище, где лаем провожают собаки, суя в ячейки, в забор нос для поцелуя. Карп плавает, как проклятый. Я поговорил через забор с таксой. На кладбище много плачущих. Тысячи свечек на земле, освещение снизу, из рая, кресты освещают. Плиты к свету. Братская могила сестер-монашек, их 12. Баркас серебра. Цветы в венках! Костры из свеч. Свечи на камнях, на бетоне, он наложен на тела ушедших. Одна жизнь отрезается, а вторая? - не приходит. Прекрасны громады Будапешта. Карп широкий, как рука Господа Бога; завтра съедим.


Продолжение книги                     
"Дом дней"                     



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Виктор Соснора Дом дней

Copyright © 1998 Виктор Соснора
Публикация в Интернете © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru