Олег ЮРЬЕВ

ОБСТОЯТЕЛЬСТВА МЕСТ

Поэма


      М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2010.
      ISBN 5-86856-205-4
      56 с.
      Дизайн обложки Ильи Баранова.
      Серия ╚Воздух: Малая проза╩, вып.1.

          Заказать эту книгу почтой



ПЕСНЬ ПЕРВАЯ


Февраль в виноградниках. Кот переходит дорогу

Кто-то с такой силой и равномерностью вкидывает бутылки в контейнер для стеклотары, что кажется, будто рубят стеклянные дрова.

Вдруг замычала корова, как дверь.

Дорогу неторопливо переходит кот с провисшей спиной и задницей, как у коровы. Не уши бы и не хвост, так бы и казался маленькой чёрной коровой.

Голые виноградники в снегу. Сейчас непонятно, что́ здесь, собственно, выращивается. Судя по концлагерной планировке, колючая проволока.

Из-под снега навстречу коту в ужасе зачмокали птички.


Шоссе над морем. О любви к Родине

Пожар в придорожном кусте. Серебряный огонь, добежав по ломано отгибающимся прутьям дальше некуда, подпрыгивает и превращается в маленькую черноту. Вот-вот заполыхает весь склон, весь Адриатический берег.

Машины замедляются, как бы оглядываясь. Но останавливается только одна – фургон с мороженым, весь наискось изрисован какими-то зебрами. Вылезает шофёр, раскатывая по камуфляжной майке огнетушитель. Пораскатывал-пораскатывал, потрёс-потрёс, на мгновение с прислонённым ухом замер – и пустил обречённо катиться: с живота – по склону – в сияющее море.

Возвратился к фургону и, размеренно оборачиваясь то через левое плечо, то через правое, начал забрасывать пылающий куст разноцветными гранатами в морозном станиоле – коническими, цилиндрическими и параллелепипедными.


Монастырская гостиница в Австрии. Беатификация, канонизация

У дамы на регистрации улыбка, не поспевающая за её лицом.

Медитативное панно в коридоре изображает ёжиков, белочек и не то клестов, не то дятлов густо-мохнатой расцветки, с союзмультфильмовским энтузиазмом встречающих восход солнца. Медвежата делают лапами хенде-хох.

В столовой обслуживает монахиня сестра Беата. На сухом её, тёмном, аллеманском лице, исподнизу вставленном в белый полотняный конверт, восторг христианской мученицы. Самоочевидно, что всякая принесённая или унесённая ею тарелка – не просто тарелка, а ещё один шаг на пути к канонизации.

– Но беатифицированы-то вы уже сейчас, прижизненно?!

Смеётся, бережно уходит с недоеденными шницелями, оскорблёнными в своей надорванной рыжемохнатости.


В Провансе

Золото, зелень, известковая белизна.

Но никакого серебра, даже и ни осокори никакой! И оливы у них – не в тускло-серебряных ленточках, а в зелёных...

Скрипя крыльями, с горы на́ гору перетащился голубь.

Цикада перемахнула перед лицом дорогу, как шарообразное вращение с чем-то чёрным или, может, просто стемневшим внутри.

...Каштаны-голоштаны...

Облака сизые на олове, потом синие на золоте, потом чёрные на ничём.

С тихим "фр-р-р" пролетела ночница. Или это была жизнь? спросил бы сенильный Тургенев.


Автостоянка на холме. Кириллица и латиница; гласные и согласные

Перед небом, перед его сухо лиловеющей кожей (справа уже взрезанной, кажущей кровавую мышцу) – женщина в контражуре, как большое русское У: с как бы подтянутой к подбородку грудью и узким, свёрнутым ветром подолом. Рядом курсивной капителью немецкая J: муж.

...А сейчас ещё и детки ихние повыбегают из машины, все как один похожие на i или на иные строчные гласные...

Из машины, выбодав дверцу, выползли на передних ногах двe лабиринторылых собаки и уселись друг против друга, как большое немецкое R и зеркально отражённое русское Я. С отбивными языками и раскачивающимися ощёчьями.

Глаголи фонарей тихо загораются над покоем стоянки.


Солнечная зима во Флоренции. Раннее утро – голубое и золотое, а

чёрный флорентинский воздух весь уже за го́род вышел и мышел уже за́ город весь: обернул, по ним и стекая, холмы – не столь окрестные, сколь окружные.

Над холмами ночное, белое ещё небо медленно голубеет сквозь себя. А между холмов горит красный хворост тосканский, скоро золотым станет...

                            Слитное небо.

                            Взмыкивающие холмы.

                            Членораздельные долины.

                            Кипарисы – сложенные зонтики, пинии – раскрытые.

Под пиниями и кипарисами у зеркалец своих и чужих мотороллеров италианцы причёсывали закапанную седину и напевали голосами сладостно-хриплыми – голосами как бы с итальянской трёхдневной щетиной.


Дорога Чикаго – Урбана-Шампейн, Иллинойс. О смерти и жизни

В плоских частях Европы за вертикаль отвечают церкви и ратуши. Здесь – силосы и газгольдеры.

Сельские кладбища – неогороженные поляны с надгробьями там-сям. Ни дорожек, ни оград, ни клумб. Иногда деревья. Не кладбищенские, а деревья вообще: всегда тут стояли. Могил не подразумевается – только надгробья, всем своим видом намекающие, что они кенотафы. Необжитая смерть.

И придорожные деревни (когда это деревни, а не выставленные рядами жилвагоны по соседству с крепостями чёрной жестью сверкающих и белым алюминием матовеющих хоздворов): беспорядочно разбросанные дома без улиц, без заборов, без огородов и цветников. Временная, сезонная, неокончательная – необжитая? – жизнь.


ПЕСНЬ ВТОРАЯ


Горы над Цюрихом, ровно горящий июль

Быстрые матовые солнца, медленные сияющие луны.

В углублениях гор запасы неба – вдруг кончится.

И то, небо здесь очень тратится:
                            маленькими бесцельными самолётами,
                            воздушными шарами, похожими на фунтики мороженого,
                            парапланеристами, подвешенными ко вздутым полоскам,
                            вилохвостыми коршунами...

Вилохвостые коршуны мгновенно обворачивают краткие тела длинными крыльями, ввинчиваются в луг и, мгновенно же разворачиваясь и разворачиваясь, с ничем во рту подлетают.

...На лугу лежали коровы с лицами пожилых демократических писательниц конца девятнадцатого века. Недоставало только пенсне, чтобы сфотографировать в овале.

Коровы к фотографированию равнодушны. Из домашних животных фотографироваться любят ослы, а коз, овец, куриц – не говоря уже о гусях и утках – это только нервирует. Олени убегают, но они всегда убегают. Лисицы, волки и медведи даже не выходят из леса.

...Но что же будет со всем этим, когда нажмут кнопку и оболочка начнёт, скрежеща, отводиться назад – вместе с лугами, лесами и хуторами на ней, а из выдолбленных изнутри гор выдвинутся исполинские пушки, нацелены на Цюрихское озеро, откуда как раз высаживается русский десант.

Куда всё это скатится, за какой горизонт?

Или у всех у них тут – у коров, у крестьян, а может быть, даже и у туристов с фотоаппаратами – есть на этот случай инструкция: куда ложиться, за что держаться?..


Горы над Цюрихом. Каталог швейцарского сада. Конфигурации ветра

Яблоки в несильных пощёчинах, внутри яблонь – сухой тёмный ветер: падает с ветки на ветку, вскарабкивается, обрывается, снова подтягивается.

Швейцарская поречка, пронзительно-алая, какой не видал я по западным и южным русским рекам. Ветер вокруг неё неподвижен – он как заворот стекла, такого ясного, что почти уже затуманенного.

Боярышник швейцарский, в каждом мельчайшем прорезе, в каждом тончайшем вырезе до такой степени высвечен-высечен, что почти уже стемнел и потуск. Ветер стоит у него под ветвями, на манер подпорки, и не шевелится.

И наконец, дерево неизвестно какое – днём оно не пахнет, а ночью его не видно.

...А черешня, за оградой уже, сползая со склона вытянутой дрожащей ногой, начинает вдруг колотить всеми своими растопырыми ветками – как бы из растения-дерева превращается в некоторое животное, бешено отряхивающееся. Потом всё разом утихает. Удивлённо ищешь вокруг ветер с такой странной и быстрой геометрией крыла, пока не замечаешь: без животного всё же не обошлось. Оно сидит внутри черешни и время от времени трясёт её ветки маленькими белыми руками...

Снизу, со склона, безостановочная коровья музыка. На неподвижных коровьих шеях с той или иной силой болтаются ботала.


Цюрих – Берлин, зима. Поезд идёт на восток

В заднем углу косо-выпуклого стеклянного бока – пыльного, златопыльного – слепо алеет шарик, слеплен из пыла. Как поезд ни ускоряется, шарик не отстаёт: осветить, однако, ничего не умеет.

В кресле рядом – толстая девушка, по виду рыжая швейцарская эскимоска с западных озёр, смочила два пальца в дырочках носа и увлажнила себе причёску.

Под шариком на выпуклых облаках лежит свет – точнее, скользит вслед за поездом, слегка отставая и оплывая. И ничего не освещая.

Девушка беззвучно пощёлкала пальцами под столиком, как бы освобождаясь от излишних капель, и вложила их в книгу "Доктор Живаго" на французском языке.

Низ облаков уже тёмен, как бы отягчён темнотой, идущей от земли в небо. Скоро она съест облака, и свет над ними, и пылающий шарик над ним – всё небо осветится земной тьмой.

Девушка с заложенной двумя пальцами книгой будет смотреть в полярную ночь, просечённую сверкающими проводами – пока вдруг несчётными голубыми снопами не вспыхнет обоесторонне Берлин, восточная столица севера.


Северное море. У белых чаек чёрные ладони

На пляже было так холодно, что немцы купались одетыми.

Вода от недавнего дождя увязает на листьях полупрозрачными сгустками. Ёлки похожи на расшнурованные кипарисы (и обратное верно). В полосатых полупалатках полулежат отдыхающие в полушубках и читают скрипящие суперобложками книги. Рядом стоят собачки с длинной бахромой по бокам.

В дюнах, перевитых блестящей травой, качается старый ветер.

Вдоль моря шла барышня, пытаясь шевелить бёдрами, которых у неё не было, в результате чего все её долгие ноги волновались от лодыжек до лядвий в плоскости, поперечной движению.

Над прибоем медленно кувыркаются белые чайки – показывают свои иссиня-чёрные ладони.


Шиллеровская высота над Штутгартом, бывший герцогский парк, ныне дикий лес с пронумерованными стволами и биологическим буреломом; кажется, середина марта. Новости древоведения

За озером, нюхая себе ноги, ходили олени – маленькие, серенькие.

Все, кроме хвойных, деревья стояли с зимы неотряхнутые, в уже высохшей, но ещё прилежащей земле. Слоёное бело-золотое небо расслаивалось об каркасы крон.

...Как известно, в конце осени или ранней зимой (в зависимости от породы и климата) деревья, кроме хвойных, улучают момент и молниеносно переворачиваются. Ветви их – с лиственной ветошью вместе – уходят в почву, а в небо вылетают корни в мокрой земле.

Весною бывшие корни начинают прорастать цветами и листьями, кому что положено, а осенью переворачиваются снова. Песочные часы такие. Песок у них, правда, не внутри, а снаружи. Да чаще всего это и не песок вовсе, а какая-то грязь наподобие разведённого чёрного пороха.

...В пыльных верхушках деревьев кто-то энергично двигал туда и обратно дверь сарая. Сарая там, конечно, никакого не было, да и зачем бы он там был нужен? – то был дятел. Так они поют.

Олени, когда подняли к пению головы, стали похожи на безрогих овчарок.


Шиллеровская высота над Штутгартом. Замок Солитюд, аллеи вокруг. Вопросы природы / вопросы природе:

...почему черёмуха пахнет дешёвыми духами, а сирень дорогими?..

Соловьи щёлкают в наклонённых прядях берёз, снизу доверху перевязанных светло-зелёными бантиками;

дрозды трещат на лугу у конюшни и, как маленькие двуногие лошади, расхаживают среди больших плоских говех;

...но кто же там звякает, как ложечкой об стакан, в задохнувшемся самим собою каштане?

Каштан, кстати, из пирамидок своих пахнет духами не дорогими и не дешёвыми, а какими-то средними. Такие "носят" (духи здесь носят) девушки из тех девушек, что похожи на неопределённых грызунов. Смотришь на неё, как она, наклонив светлые пряди к подпрыгивающим велосипедным рогам, идёт по площадной брусчатке, и думаешь: "Белочка? Нет, не белочка. Хомячок? Пожалуй, что и не хомячок... ...Какая-то крыска хорошенькая!"

Облака розовеют, небеса золотеют. Девушки надевают вязаные напульсники и по смыкающимся аллеям съезжают домой, в дуговую тень. Их велосипеды пахнут сном и хлебом. Большие розовые собаки бегут за ними, тряся подгорелыми кудеряхами вокруг хвоста.

...почему дубы пахнут пивом, берёзы по́том, а ольхи ничем?..


ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ


Март во Франкфурте. После долгой, как ни странно, зимы

Наутро с газонов исчез снег; запахло кипячёным бельём.

Под стеной зоопарка лежали маленькие разноцветные говна.

Одна женщина (говорят, стюардесса) шла мимо них в сторону какого-то свана или хевсура в лётном полушубке, с такой силой двигая под плащом ягодицами, что у плаща шевелился воротничок.

Несколько казахов в стёганых ватниках и штанах из того особого синего х/б, что после второго надевания начинает казаться совершенно обспусканным, собирали говна на двухколёсные подносы с длинной ручкой, давая им при этом отдельные имена. Например: "А это ещё что за сизомудия такая?!"

Вдруг одновременно со всех сторон, но неизвестно откуда запели птички. В сущности, птицы пищат, как резиновые игрушки для ванной, – вот и всё ихнее пение. Кроме, конечно, орлов из застенного вольера, копающих клювом в подмышке, и сороковорон, крупно качающихся на голых остриях деревьев – в потёчно синеющем небе. Те кричат по-человечески. Но сегодня они почему-то молчали.


Об общественном транспорте. На Майне

ни с того ни с сего сломался и поплыл лёд.

На краях больших квадратных льдин стоят бежевые утки (с плетёными спинками), тёмные селезни (с зелёными подзатыльниками) и ослепительно-белые чайки (с восково-прозрачными на расхлоп серыми крыльями) – и очень терпеливо едут.

Льдины истаивают быстрее, чем движутся. Легко себе представить: едешь в автобусе, а он вокруг тебя уменьшается, прозрачнеет и обламывается.

Но ты-то не можешь встрепетать крыльями и улететь, когда вода с краснокаучуковых трёхпалых носков перейдёт на худые холодные голени.

...а в обратную сторону, навстречу течению, звеньями по трое плыли небежевые, какие-то крапчатые утки – где возможно огибая, где невозможно – переходя пешком тонущие под ними маленькие льдины.


О предлогах. Франкфурт-на-Майне, магазин "Сдесь продаються русские товары"

Молдавское вино в форме виолончели лёжа и сабли наголо. Киргизские сушки курчавыми гроздами. Казахские пряники, как гигантские мёртвые жуки в полиэтиленовых пакетах. Но водка стоит молодцом – и в твёрдых блестящих футлярах, и в натянутых сетчатых маечках, и вовсе нагая.

Хозяйка, крошечная армянка из Сум, вся в пёстрой слоистой одежде, – женщина-сумочка, можно сказать, – отворачивает голову и встряхивает молниеносными ушами. Ей очень хочется продать даме в голубых волосах коробку "Чернослива в шоколаде" с надписью золотым почерком: "Айва – символ вiльнiсти и незалежнiсти".

Муж-сумец, похожий на дьячка из выкрестов, бережно устанавливает на полку книги, которые уже прочёл: семитомное собрание сочинений Ивана Ле, "Целину" Брежнева и сборник "Почему мы вернулись на Родину".

– Нет? Ну, как хотите... А тортика вот не желаете – "Триумф" восьмиугольный из Украины! Харьковские торты шоколадно-вафельные и в Союзе самые лучшие считалися...

Взгляд её отлетел от престарелой Мальвины, будто наткнувшись на что-то твёрдое, фарфоровое:

– А-а... вы, наверно, с России?..


Ночное море во Франкфурте. Апрель. Односторонняя улица –

как бы продольная половина аллеи. По одну сторону шестиквартирные коробочки с санаторскими лоджиями и маленькие некрасивые виллы; по другую – обрыв.

Вдоль обрыва платаны, до того коротко обрубленные, что, кажется, состоят из одних культей. Крупные культи слегка приподняты (под невидимые костыли), из мелких ещё не проросли зелёные волосы.

По-над обрывом пронзительно-жёлто теснится форзиция поникшая, она же форсайтия повислая, иными необоснованно именуемая японским, прости Господи, дроком.

С обрыва – газоны и клумбы уступами, выщербленные ступени, полуржавые перила. Затхлый, блаженный воздух забытого курорта. И остро чудится – особенно когда в небе загораются колёса заезжего луна-парка – : там, внизу, за деревьями, должно быть море.

...Совсем уже ночью, когда луна-парк гаснет, ощущение ещё острее: верхняя половина Германии отломилась и куда-то уплыла; подошло холодное, черностеклянное море, стоит там внизу, за деревьями, – молча покачиваясь, редко поблёскивая, дыша сырой известью...

Конечно, никакого моря тут нет – да и что бы оно, Северное, делало в этом почти южном городе? Хотя... кто сходил вниз и проверял?


Франкфурт, всё ещё апрель. Первый день после выноса столиков. По маленькой площади с часами

шла сука с сумочкой; женщины (шероховатые блондинки) поглядывали на её декольте, сжимали губы позади чашек и думали: "Вот из-за таких нас и насилуют!"

Мужчины, положив животы на колени, пили мыло.

Бледные старушки проводили мимо двух-трёх собачек с головами летучих мышей. Сербо-хорваты, индо-пакистанцы и афро-африканцы в солнцезащитных очках шагали одновременно во все стороны и размахивали кто чем.

Стоя на левой ноге и почёсывая её правой, девочка играла на скрипке Баха. Другая девочка, ещё меньше первой и похожа не на веник, а на сложенный, но ещё не застёгнутый зонтик, стояла под часовой башенкой и не в такт позвякивала стаканом.

Тут разом стемнело, и, не успев даже отразиться в остеклении стен, на маленькую площадь одним куском упал синеватый дождь. И все они как будто умерли.


Берег Майна, четыре часа пополудни, середина мая. Незримая бузина

Река была ещё вчера матовая, местами потёртая – точно бархотка. А сегодня уже солнечно-лаковая (как бы сама собою надраена). Позеленела от деревьев и покраснела от мостов.

Наперерез восьмёрке с загребным, привстав, плыл лебедь.

Всякий удушливый дух благоуханный, преимущественно от клёнов, черёмух, сиреней и акаций, соединился с другим, и в результате запахло мочой – то ли кошачьей, то ли ангельской. Так, кажется, пахнет бузина, но как раз бузины нигде и не было видно.

А по набережной:

      пирамидки каштанов самосожглись, оставив по себе скелетики из курчавого пепла;

      склизкие узкие кожуры акаций упали, будто на дереве кто-то ел баклажаны;

      падубы с шипастыми листьями и прессованные тисы как стояли с прошлого лета, так и стоят,

      и лишь культи лаокоонов-платанов едва начинают зеленеть – как будто из них вырастают маленькие растрёпанные гнёзда.

Под мостом остановился румынский цыган с аккордеоном, снял чёрную клеёнчатую шляпу и поклонился кладке. Вероятно, здесь и стоит незримая бузина. Цыгане, как известно, поклоняются бузине. А немцы варят из неё чёрное тугое варенье.


Франкфурт, под стеной зоопарка; середина июня, два часа ночи. Платаны, их луны и сладко-потный запах жасмина...

... а под стеной зоопарка платаны почему-то не окоротили, они и размахнулись, почти перекрыв улице бледно-лилово-розоватое кисельное небо с выеденной посерёдке луной. Зато каждый третий из них обзавёлся внутри себя собственной продолговатой луной и неподвижно расширяется кверху, дробно и слоисто ею просвеченный.

От одной продолговатой луны к следующей пробирается припадающий на обе ноги человек в золотых шароварах, а его сокращённая тень, то появляясь, то исчезая, бежит по низу стены на манер маленькой чёрной собачки.

Встречные бочком-бочком осторожно-замедленны и погуживают по-итальянски или же по-польски подшёптывают.

Женские лицa освещаются из мобильных телефонов и кажутся густо набелёнными. Или даже насинёнными.

И всё потно-сладостно пахнет жасмином, и было неясно, действительно ли это от жасмина, от его круглоугольных соцветий, разваливающихся даже от прохожего взмаха руки, или от сухих и медленных женщин в их невидимых открытых одеждах, идущих навстречу под кремлёвской стеной зоопарка, – женщин с круглоугольными лицами, освещёнными из телефонов и исчезающими в бесповоротной тьме за спиной, где платаны, каждый третий из них, принимают их в свой слоистый и дробный, слабеющий книзу свет.

Проехал велосипед, свистя колёсами, как целое дерево птиц.


ПЕСНЬ ЧЕТВЁРТАЯ


Франкфурт, у Восточного парка, сухой, но душный сентябрь. О всеобщем оборзении

На тротуар в шашечку мучительно какала английская борзая собака средних размеров – как стоп-кадр собственного бега.

Хозяйка в бархатной кепке и цыганской юбке в три оборота прохаживалась по радиусу поводка, иногда оглядывалась и отрывисто произносила: "Брзо! Брзо!"

Борзая же на это мучительно скашивала голые глаза, как будто бы отвечая: "Полагано... полагано..."

Жёлуди стреляли из-под колёс проезжающих мимо велосипедов и просвистывали мимо её прижимающихся к затылку ушей.

Борзая скашивала глаза ещё дальше, на оборзевших велосипедистов, поднимала узкую морду и тужилась ещё мучительнее.

По её длинному медному носу чиркали волнистые листья – но и это её не радовало.


Франкфурт, конец сентября, Восточный парк. Перед грозой

Небо разом потемнело, a всё, что под небом, стало светлей, как будто – со стальным каким-то отливом – светясь из себя.

На западном краю неба дважды грохнуло, на южном – вспыхнуло трижды.

Последние велосипедисты проносятся по парку, пригибаясь, и стоя въезжают на выезд. Привязанный к одному из велосипедов, в гору карабкается французский бульдог – небольшая собака с лицом кошки.

Перед колёсами тяжело-хлопотливо и с тёплым почему-то ветром из-под мышек взлетают толстые серые гуси и улетают внутрь парка – прячутся от дождя в пруду.

Прочих птиц уже давно не было видно.

В аллеях вздрогнули фонари. Грозно запахло предгрозовой затхлостью. Деревья присели на корточки и схватились за голову.

Всё потемнело, и только небо посветлело, как будто бы светясь из себя с каким-то стальным отливом.

В стыках тротуарной облицовки сверкнули первые острия.


Франкфурт, набережная Майна, 13 октября, день смерти Леонида Аронзона. Ещё не осень, но уже

Маленький клён покраснел раньше других и стоит, как дурак, посреди газона. Ещё не осень.

Берёзы стали похожи на подберёзовики. Нет, всё же осень...

От плоских кораблей, проходящих под зелёными и красными мостами, шли к берегу треугольные волны. Полупрозрачный воздух, кишевший ещё месяц назад над рекой, стал прозрачен и не кишел совершенно. Да, осень...

Но по набережной бегут-бегут спортивные женщины, двигая грудями под майкой. Почему-то у одних груди движутся влево-вправо, а у других вверх-вниз. Чем одни отличаются от других, непонятно, но и те, и другие прекрасны.

Под мостом, ухватив себя за поясницу, вся в шерстяных повязках стояла девушка и двигала жилой на шее. Одна нога у неё была простая, а другая балетная.

Электричество стекает с прибрежных домов и загорается в реке дрожащими бляшками. Нет, ещё не осень, но уже.


Франкфурт-на-Майне, январь; закат. Глаголы движения

Чёрный поезд летел по мосту́. Окна его при этом стояли на месте, сверкая навылет закатом. Пролетел, а окна остались стоять, потом упали.

Серый самолёт плыл на закат, снижаясь сквозь розоватые разреженные облака. Там аэродром у него, что ли, был спрятан?

Ну а ба́рже белой, белой барже́ другого ничего не оставалось, как ехать – под мост, в самый того заката чёрно-алый корень. Прочие глаголы движения были заняты.

И она и ехала – и как бы даже подрагивала на притопленных гусеницах, заезжая под мост. Перевёрнутый красно-бело-синий кулёк поворачивался туда-сюда на корме, разворачивался и сворачивался – голландский флажок.

По мо́сту летит в противоположную сторону чёрный поезд.


Франкфурт-на-Майне, конец тёплого как никогда января, и вдруг несколько снега упало

на японскую вишню у Исторического музея, что сдуру пошла белыми цветами. Теперь у неё на судорожных сучьях непонятно где что.

Перелётные птицы – тоже никого не умнее – вернулись с полпути и тучами, как комары, носятся по одутловатому небу.

На шашечках мостовой лежали маленькие и плоские плевки (в выбоинах – большие и пенные). По шашечкам не без цоканья (а по выбоинам не без хруста) пробегали дамочки в круглых и треугольных шапочках, издали углядывая близоруких сербо-хорватов, индо-пакистанцев и афро-африканцев в солнцезащитных очках. Дальнозоркие европейские дамочки обожают близоруких сербо-хорватов, индо-пакистанцев и афро-африканцев – для них и оттачивают свои девичьи силуэты.

Но сербо-хорватам, индо-пакистанцам и афро-африканцам сейчас не до старых девушек европейских в разноцветных шапочках круглых и треугольных. Они все позалазили на пожарные лестницы и состригают платанам выросшие за лето длинные стоячие ногти с культей. Бензинными пилами со шнурком. Взззз-тр-р-р! Очки их вздымлены.


Франкфурт, середина зимы. О рыбках

В окнах китайских ресторанов между маленькими пальмами сидят женщины, берущие себя под волосами за шею.

Иногда они встряхивают головой и взглядывают на своих собеседников внимательно-смеющеся-влюблёнными глазами, какие знает, как делать, всякая женщина, когда-либо собиравшаяся стать актрисой. В плошках перед ними так голубовато светится, что как будто синевато горит китайский суп с пузырьками. А в зеленоватой полутьме за ними мерцают аквариумы с тем или иным числом декоративных китайских рыбок.

Как известно, в каждом китайском ресторане имеется аквариум с тем или иным числом декоративных китайских рыбок. По этому числу, а также по размеру, цвету и породе рыбок служащие китайской мафии определяют, какому клану и в каком размере отстёгивает ресторан. Поэтому рыбки плавают медленно, читаемо, с иероглифической ответственностью и значительностью на овечьих личиках и веероносных хвостах. Служащие китайской мафии взглядывают сквозь окно, сквозь женщин, взявших себя под волосами за шею, сквозь зелёное стекло аквариума и даже не слезают с велосипедов – развеваясь полами смутных плащей, едут в красно-жёлто-зелёном франкфуртском полумраке к следующему китайскому ресторану.

...А на односторонней улице над несуществующим морем, в палисадниках некрасивых вилл, декоративных рыбок неизвестно зачем держат в каменных корытах с фонтанчиками посередине.

Вот в них начала темнеть и сгущаться вода; перепончато-волосатые красные, которых ещё не забрали на зиму в дом, тревожно шевелились: забыли?

Одна, тугая-лысая, уже не шевелится, низко лежит, но не перевернулась и алого цвета не утеряла – значит, живая ещё. Спит.


Франкфурт, конец июня, пятница. Начало грозы. Опять о платанах. Над обрывом односторонней улицы

платаны в ящеричной коже – одни в тёмно-зелёной со светло-зелёными пятнами, другие в светло-зелёной с тёмно-зелёными – ...

...эх, понять бы ещё, какая кожа из-под какой вылезает, но никогда уже не понять, поздно...

...приподняли короткие и кривые передние лапы со светящеся-зелёными мохнатыми опахалами в них – подёргивают, потряхивают: шурх, щёлк, треск...

...страшный ящеричный карнавал...

а задние их лапы, толстые-длинные, оплетены вокруг хвоста, на котором стоят; и они не дрожат и не вздрагивают – ну, почти. Слегка уже начиная расплетаться, вместе с хвостом уходят в сухую волосатую землю. Место входа кругом зарешёчено.

...Страшный ящеричный карнавал, врытый в волосатую тёмную землю...

Тут как будто застучали-захлопали на сильном ветру чьи-то знамёна. Широко раскрытое небо несколько раз мгновенно моргнуло.

Тёмно-зелёные безголовые ящерицы со светло-зелёными пятнами и светло-зелёные безголовые ящерицы с тёмно-зелёными пятнами приопустили лапы и сделались ровно-светящеся-чёрные. Мохнатые опахала в кривых и коротких приопущенных лапах побелели и замерли. Запахло пылью.


ПЕСНЬ ПЯТАЯ


Ленинград, 60-е гг., зима, ночь. Шёл трамвай девятый номер

За итальянским окном (куда между рам был накачан ослепительный пар) скатывался с проволок снег, как с лезвия соль.

А проволки покачивались, потому что по Колокольной в сторону улицы Марата шёл трамвай девятый номер – неосвещённый. Его небольшие слитные колёса оглушались снегом, ромбы на крыше поблёскивали и двигались, красное дерево боков слюденело, и вот уже он не по маршруту идёт, но и в Поварской переулок, где у него депо, не сворачивает, а останавливается – почему так? – прямо под нами, под самаркандски-изразцовым домом ╧ 11, под двумя итальянскими окнами, куда накачан ослепительный пар. Сейчас передняя дверь откроется, и с подножки на будто задымленную брусчатку спрыгнёт и прыгнёт к нам в парадную сутулый, как Грета Гарбо, с поднятым старчески-голым лицом – волк.

Передняя дверь открылась, из девятого номера вышел, поблёскивая, весь воздух, на его место в безвоздушное тёмное черево попыталась взойти снежная взвесь, но дальше чугунного руля на кондукторском месте не прошла – отшатнулась.

...По жирному холодному паркету в перемежающихся полосах я побежал от окна – сквозь сводчатую темноту комнаты – к двери в перемежающихся полосах. Какой волк, боже?! Есть вещи страшнее.


Пушгоры. Ранняя осень 1977 г., студенческая группа Ленинградского института водного транспорта, где я тогда учился, выиграла социалистическое соревнование по успеваемости и была награждена экскурсией в Пушкинские Горы. Там действительно очень красиво –

круглые, низкие, переходящие друг в друга зелёные (с золотым подшёрстком) холмы незабываемы. Земля, состоящая из животов и грудей.

С утра я страдал от вчерашней гнилостно-сладостной молдавской мадеры и, к ужасу старушек-смотрительниц, садился на музейные стулья, какие позабыли перетянуть верёвочкой.

Помню счастье, когда выяснилось, что аллея Керн закрыта и не надо туда идти. Хотя, конечно, шутил: "Аллея Керн закрыта на переучёт дубов".

Аллея Керн – липовая в обоих смыслах, но откуда я мог это знать? Вход был завешен цепью, на цепи сидел какой-то учёный и сверкающими очками показывал автобусу объезд.

По дороге вдоль пруда встречались местные жители: все как один маленькие, пьяненькие, сухенькие и – по тогдашней моде – с рыжеватыми бакенбардами. И у каждого на кукане кривой толстогубый карась – лезвием предзакатного блеска. Тёмный изнутри "Икарус" был весь располосован, уезжая. Через час холмы почти смеркли, но ещё искрились под паутинной щёчкой луны.


Волосовский район Ленинградской области, куда меня при переходе из Института водного транспорта в Финансово-экономический институт послали на картошку; сентябрь 79-го года. Шахматы закатные и лунные

Закат расчертил поля на поля – белые и жёлтые. На некоторых стояли чёрные фигуры. Иная вынимала из-под крыла клюв, оглядывалась (как бы в поисках белых) и с размаху втыкала клюв себе под ноги. В целом поля имели вид скорее сувенирный – шахматных досок, сплетённых народными умельцами из золотистой и серебристой соломки.

На тележке без бортов, куда мне один такой умелец народный – лет одиннадцати и с кривой беломориной в маленьком кривом рту – впряг мерина Яшку, я ехал на ферму за молоком. "И мерин мой игреневый ушами шевелит", – не без ужаса вспоминал я стихи комсомольского поэта Чекмарёва. Яшка ушами не шевелил, но время от времени пешком вздувал золотеющий хвост – на асфальт сливался зелёный полужидкий круг. Иногда он останавливался и выдвигал у себя под животом кривую подрагивающую колбасу. И не трогался с места, пока колбаса не задвигалась обратно. "Вспоминает", – объяснял я себе этот феномен.

Обратно ехали при луне. Яшка торопился домой и воспоминаниями не отвлекался. Луна расчертила поля на поля – белые и чёрные. Белые фигуры так и не пришли, а чёрные стали ещё чернее и слились с чёрными полями. Или вообще улетели. И от этого шахматы стали настоящими – страшными и прекрасными, какими я их помню.


Гантиади, август 1985 г., нахаловка под железной дорогой, за ней дикий пляж, по нему

грек в зюдвестке носит катрана с турецким ртом на животе, как я и написал тогда же стихами с посвящением Б. Ю. Понизовскому, который в приступе мрачности глядел из окна своего сарайчика на зелёное и подпрыгивающее Чёрное море.

Беременные армянки из Ростова провожают маленьких детей таким же взглядом, каким их мужья провожают женщин. И часами ходят вдоль стола, накручивая длинные тонкие кофемолки. Вокруг тёмных худых ног заворачиваются и разворачиваются полы незастёгнутых халатов. Халаты надеты на ночные рубашки из фиолетового шёлка.

...А в колоннадах вокзала толстый милиционер-грузин пьёт горячее пиво и из-под сверкающего козырька презрительно смотрит на горы: оттуда спускаются абхазцы.

Абхазские старухи, завёрнутые в чёрное, неподвижно глядя перед собой, сидят на скамейке, ожидают сухумского поезда. Их йодные руки в простых кольцах неподвижно сложены на коленях.

...Рухнула тьма, встала свежесть. На склонах колхозных гор зашевелились зелёные и голубые пятна. Понизовский очнулся от мрачности и могучими седыми руками разрывает катрана на длинные узкие полосы – до отъезда они будут свисать с крыши и вялиться, неправдоподобно воняя.

Море – невидимое – шипело. Кто-то страшный ходит во тьме под окном Понизовского, скрипит и щёлкает галькой, счастливо смеётся, бормочет. Это был я.


Гаражный кооператив на Гражданке. Ленинград, ноябрь 1985 г. Месяц в раю. Меня устроили его сторожить и

я навсегда полюбил окраинную ленинградскую ночь, где медленно двигались плоские облака темнее неба и отдалённо кашляли собаки.

Злоумышленники хрустели и чиркали подошвами по гравию за забором, но не заходили. Зато переходил с улицы – ещё блестящий и разноцветный – туман и постепенно гас всеми своими полосами: темнел изнутри, светлея одновременно снаружи.

Из тумана наклонял волчью голову бывший центровой "Спартака" Штукин, всегда живший в гараже из-под пропитой "Волги", и просил папиросу. Я полюбил и его, предшественника покойного и незабвенного Шуры Белова.

В окно сторожки станиолево стрекотала осина; я писал о ней стихи, именуя её русским лавром, хотя лавр тогда видел только в супе.

Ровно через месяц явился ангел с мечом в образе председателя кооператива: за время моих дежурств случилось два взлома (не в нашем гараже, а в соседнем, "но всё равно неприятно"), и аккумуляторы, которые мне оставляли заряжаться, почему-то не зарядились.

"Это ж надо особый талант иметь, на таком месте не удержаться!" – справедливо заметил знакомый писатель, служивший оператором газовой котельной и законно принадлежавший к "поколению дворников и сторожей". В отличие – с тех пор и навсегда – от меня.


ПЕСНЬ ШЕСТАЯ


Об исчезновении Марселя

Арабы на марсельском пляже – с характерной блатной сутулостью и по-волчьи опущенными головами. Как все мужчины, раздеваясь, едва удерживаются, чтобы не понюхать снятый носок. Некоторые не удерживаются.

По тёмно-зелёному и напряжённо-недвижному Средиземному морю плывёт от замка Иф кошка. Всякая плывущая кошка похожа на коврик, похожа и эта. Коврик недвижно покачивается в недвижных волнах – и вдруг надвигается на́ берег.

На берегу два мгновенья стоит вполоборота, ждёт, когда вернётся объём. Потом садится в засаду – иных поз для сидения у кошек не придумано. Иногда брезгливо выпускает когти на подлезающую с шелестом пену, как будто в ней никогда не бывала. Сужая и расширяя глаза, смотрит из неподвижного лица над и перед собою
– чистая графиня Монте-Кристо.

Стемнело. Зазвенели цикады, как бывает в ушах.

Прибрежные горы и насквозь простреленные коммунальные сакли на них наконец-то исчезли. Исчезло и море.

Из шляпы сумрака вылетел тлеющий по контуру чёрный голубь, перекувырнулся и нарисовал белый пылающий бант в воздухе. И пропал.

В тёмных лицах арабов зажглись угольки сигарет.

Потом пропали и они.

С тех пор, кажется, Марселя никто никогда не видал.


Эльзас, верхняя окраина города Мюнстер (или Мюнстер), мансарда предпоследнего вверх по горе дома, балкон. Три звука ночи и два её времени. Невидимые цеппелины

Всю ночь в голове мучительно обращается строчка, мучительно на кого-то похожая: "И по дороге на Париж во сне оцепенели цеппелины", но, как ни выворачивай голову, не видно никаких цеппелинов. Вообще ничего не было видно, даже луны и даже звёзд. Небо чернее гор – в тех хотя бы горят какие-то лампы.

Внизу непрерывно клокотал и клёхтал ручей – сквозь ржавую флейту выбегал из хозяйской запруды и сбегал к зданию горной жандармерии со скрещёнными лыжами на гербе. И – иссякая, но не стихая – дальше вниз, в зажатый Вогезами город, где ждала река Фехт, подбрасывающая себя в темноте.

...почему так страшно бывает тиканье цикады – на юге, ночью? Потому ли, что, будь цикада часами, как бы скоро прошло время для тех, кто по этим часам жил?

...и лёгкий царапающий скрежет ночной бабочки (жёсткими с исподу крыльями по тёплой извёстке над ухом), он страшен тоже – в её времени один поворот невидимой себе самому головы к невидимому самому себе небу занимает, видимо, вечность...

На невидимом небе проснулись невидимые цеппелины и потекли на север – неслышно отбомбиться по Парижу.

А здесь, под тремя звуками и между двумя страхами, мерно дышало счастье. Пока была ночь.


Пфальц, улица под и над виноградниками, старая мельница, перестроенная под жильё, заполночь, бабочка –

ночная, небрежно и изобильно позолоченная – золотильным порошком, но как же мне быть? золотильный порошок я уже несколько дней как отдал – винограду, наклонно стоящему сверху вниз, сейчас изнутри себя тёмному, даже лучше сказать: тмимому, и только снаружи кое-где посеребрённому, а вовсе не ей, небрежно и изобильно посыпанной рыхлым и жирным, не ей, под широко- и выгнутолистым, а сейчас похожим на подвитой сухой дождь цезарским деревом (оно же павловния войлочная в честь нидерландской королевы Анны Павловны, дочери курносого императора) сдвинувшей у меня на рукаве свои вздрогнувшие в жёлтом оконном свете, небрежно и изобильно позолоченные – парчовые, как я бы сказал лет двадцать назад, – крылья (а я и сказал: крылья парчовых ночниц), ровно как собаки сдвигают во сне уши, точнее, прижимают их к голове.


Ж/д станция г. Эденкобен (Пфальц), конец пылающего со всех углов сентября, уже не жужжащий, но и не свиристящий ещё вечер. Треугольник (немое кино)

Между шпал лежали сухие плевки и стрекоза с ещё зелёной головой и уже синим хвостиком. Потный грач склёвывал плевки, на стрекозу же поглядывал искоса.

По перрону над ними бегал взад-вперёд замшевый индо-пакистанец в узких тёмных очках цвета и блеска собственных волос. За ним ходила, как коза, старая белая собака – тоже в очках, но не тёмных, а обычных, в металлической оправе. Похоже, у собаки была дальнозоркость – время от времени она останавливалась на всю размотку поводка, отгибала голову и пристально вглядывалась в перемещение сверкающих воздушных слоёв над собой, как будто хотела прочесть там расписание поездов.

Вдруг прибежала откуда-то девушка, такая милая, что даже ягодицы у неё улыбались. Села на корточки и посмотрела перед собой ясными и одновременно сонными глазами, какие бывают только у американцев.

Собака скосилась на неё поверх стёкол.

Девушка сделала собаке козу.

Индо-пакистанец обернулся и побежал назад, простирающе срывая с себя очки. Девушка вставала навстречу и тоже вся распахивалась (но ни одна из сребристых бретелек не пошевелилась ни на одной из её скромных ключиц).

Подъехал, вздымая грача, пригородный поезд эльзасской железной дороги. Когда он уехал, на перроне осталась только собака – стоящая внутри поводка. Она что-то читала в выпуклых облаках, быстро движущихся в сторону, противоположной той, куда ушёл поезд, – то есть на восток. Очки её сверкали золото-розовым первоначальным закатом.


Пфальц, ноябрь. Солдатские кладбища винограда

Виноград хоронят стоя – то есть: стоя он похоронен. Наклонёнными шеренгами – как шёл на войну.

Одноногие скелеты опираются на собственный крест из лёгкого светлого металла. Плечи их осыпаны красно-ржавыми, буро-ржавыми и жёлто-ржавыми волосами, у некоторых в руках – маленькие раздавленные головы. С искривлённого сапога стекает на землю вакса. Земля устлана старыми бинтами и смытыми листовками врага.

А вокруг гор шевелится сверху жемчужный туман. И меркнет, меркнет – наполняется сияющей сыростью, паровою смолой...

Ночью сквозь пустые ряды бывшего винограда видна последняя улица – расплывчато, как сквозь залитое пересечённой водою стекло.

Туда идёшь, а во мгле тихонько поскрипывают с обеих сторон раздроблённые кости мёртвых виноградных солдат.


Ноябрь в виноградниках. Маленький соколик

Последние ласточки засвистали и зачпокали, влетая в светящийся пар перед горой, – и окончательно сделали осень.

Шиповник сбросил с себя последние лоскутья и остался с двумя тысячами пятьюстами семьюдесятью тремя маленькими лакированными сердцами, свисающими с его кривовато-коленчатых костей. Лак на них начал уже коробиться и морщиться.

Виноградники же приобрели ту лиловую, рыжую и бурую прозрачность, которая, как известно, вскоре обернётся пустотой, обёрнутой и прошитой колючей проволокой.

Но пока что надо всею этой прозрачностью висит на бочку́, как бы делая бо́чку, и высматривает чего-то маленький соколик. По внутри этой прозрачности – по засыпанным гнилой мезгой коридорам – ходят небольшие олени, подъедая недоубранный виноград, уже даже частично изюм – сине-чёрный и трещащий у них на зубах, как орехи.

А на голых сливах вырос чернослив.

Маленький соколик, быстро маша крыльями и частично ещё на боку, никого не схватил, улетел вслед за ласточками.

Кот с подоконника презрительно смотрит на небо.


ЭПИЛОГ

О геометрии веществ и существ

Олегу Панфилу

Снег (идущий, конечно, а не лежащий вдоль поребриков и под стеной зоопарка в виде мёртвых серых собак) всегда имеет объём: высоту, ширину и глубину. Снаружи четырёх- (на заворотах трёх-)гранный, изнутри шарообразный. Снег бывает белый, жёлтый и зелёный.

У дождя только два измерения: куда (и откуда) ни глянь, он всегда перед тобой: из-под (не с!) неба свисает сеть той или иной плотности и ячеистости, эта сеть поворачивается вместе с твоими глазами и норовит задеть по носу скользким и холодным. Дождь бывает фиолетовый, а бывает и чёрный.

Когда дождь весь упал и расползся, в воздухе остаётся воздух, и у воздуха есть только одно измерение – длина. В сущности, воздух – это сверкающее (внутрь или наружу) копьё, летящее прямо в тебя.

В точку.


2006–2010




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
"Воздух: Малая проза" Олег Юрьев

Copyright © 2010 Олег Юрьев
Публикация в Интернете © 2012 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru