Александр СКИДАН

        Критическая масса:

            [Эссе].
            СПб.: Митин журнал, 1995.
            ISBN 5-8352-0490-6


НЕИЗБЕЖНОСТЬ ОСКОПЛЕНИЯ (12.)

    Начинать, стало быть, придется с конца.

    Самоочевидность ослепления Блока как пред-взятость (в исторической перспективе), как невменяемость, вменяемая в вину (исторической перспективе же), вот что, в свою очередь, ослепляет.

    Не забыть бы (не закрыть бы глаза на то), что и у Федора Достоевского имя Христа – Ипполит.

    .............................................

    "Иногда я сам глубоко ненавижу этот женственный призрак", – образ, постфактум, как провисание в неопределенности инверсии пола. Резолюция? Но сам образ поэта, по крайней мере, не лишен обаяния.

    Приступая к мышлению(из-) поэмы, нельзя, следовательно, обойтись полумерами. Закавычивая, откладывая в скобки "исторический горизонт", вторгаясь под прикрытием темноты в еще свежий, шевелящийся (эх, эх, без креста) могильник, условимся преступать негласный запрет – что само по себе уже символично, – по возможности в отведенных местах.

    1. Бывают странные сближения... Ближе, еще ближе... Ночь, Шахматово, 21 июля 1(90)2 года, рождение предчувствия из дифирамба: "Я хочу сверх-слов и сверх-объятий. Я ХОЧУ ТОГО, ЧТО БУДЕТ. Все, что случится, того и хочу я. Это ужас, но правда. Случится, как уж – все равно, все равно что. Я хочу того, что случится. Многие бедняки думают, что они разочарованы, потому что они хотели не того, что случилось: они ничего не хотели. Если кто хочет чего, то то и случается. Так и будет. То, чего я хочу, будет, но я не знаю, чего я хочу, да и где мне знать это пока!

    То, чего я хочу, сбудется".

    Нас не просто путает двойственный, как на прорезиненной подкладке, тягучий синтаксис. Плута/ующий, он сбивает с ног. Сбивчивый, он и сам уже не стоит на ногах. Рвет, мнет, косит... Летит? Опять-таки не то слово.

    Этот демон/стративный, крапленый червоточинкой, подмигивающий чертовщинкой, заклинательный тон – с оргиастической прививкой ХОЧУ, заставляющей, постскриптум, отдать предпочтение периферийному (эротическому) значению слова "случит(ь)ся", а во множительной технике БУДЕТ расслышать неизбежность побудки, архангельской трубы и прободения, – этот, на грани экстатического припадка, фальшстарт (внимание!) оттеняет, образуя отчасти фон, отчасти, если прибавить резкость, средостение, другую "скоропостижную" дневниковую запись. От 14 августа того же года: "Мой скепсис – суть моей жизни. Та ли будет суть моей смерти? Нет. Наступит время (момент), когда я твердо узнаю, что моя смерть нужна для известного момента (или...). Говорю в скобках "или", потому что смерть нужна неизвестно для чего: для момента ли, или для лица, или для себя, или для нравственности, или для начала, или для перехода, или как условие, или физиологически – и т.д. и т.д. Этот момент будет отличаться от других моментов тем, что будет содержать в себе особенно интенсивное на-копление (курсив мой, – А.С.) твердой уверенности в необходимости прекратить его – притом: не непременно в силу отчаянья ("умри в отчаяньи"), а СКОРЕЕ в силу большого присутствия силы, энергии потенциальной, желающей перейти в кинетический восторг".

    Здесь все на подозрении.

    2. И – в первую голову (чью?): прекратить, восторг.

    "Классичность" русской классической литературы – это ее эсхатологическая мечта о прекращении самой литературы как "греховной" вместе и заодно с мировой историей, мечта о Граде Небесном. И дело, наверное, не только в трогательной заботе об экзистенциальной палочке-выручалочке, сиречь эстафете гоголевской шинельки, не в поверхностном (иногда чрезвычайно глубоком) мистицизме или пре-краснодушии. Тут безусловный самозабвенный восторг, упоение на краю крайней – всамделишной – бездны (плоти, девы-розы, чумы).

    Такие разные судьбы русских писателей удивительно (ужасно) схожи в чем-то главном, одном. Надрыв, горемычность и даже самоубийство – лишь следствия, кажется, одного "непостижного уму" виденья.

    ...Не таким ли виденьем или, лучше сказать, призраком раз в тридцать три года "в кабаках, переулках, извивах" Праги по-являлся легендарный, изобретенье каббалистического ума, Голем?..

    Первая светская скрижаль завета – "Грифельная ода" Державина. И вот уже Батюшков смотрит на часы и видит – вечность. Гоголь сжигает второй том, сходит с ума. "Грибоеда" – "везут". Лермонтов ставит себя под ВЫСТРЕЛ. "Почвенник" Тютчев ищет спасения в "меркантильной" Европе – от той, которую "в рабском виде Царь Небесный"... и т.д. Достоевский – черт-Карамазова-знает-в-чем, возможно, в сверхвсечеловечестве боготворимого Пушкина. Но ведь именно у Пушкина Сальери, слушая "отравленный" Реквием, признается:

                                    Эти слезы
        Впервые лью: и больно и приятно,
        Как будто тяжкий совершил я долг,
        Как будто нож целебный мне отсек
        Страдавший член!

    Это – после того, как яд Изоры... Постой, постой... Ты выпил? Оговорка "впервые" (Сальери, не Пушкина) знаменательна. С чего начинается трагедия? Сальери:

        Ребенком будучи, когда высоко
        Звучал орган в старинной церкви нашей,
        Я слушал и заслушивался – слезы
        Невольные и сладкие текли.

    И чем заканчивается? Сальери:

        ...или это сказка
        Тупой, бессмысленной толпы – и не был
        Убийцею создатель Ватикана? 1

    ...Пушкин, этот единственный избранный среди званых, последний, может быть, действительно свободный от мессианских иллюзий русский (пишущий русский!), когтящий – с ледяной виртуозностью – нашу куриную слепоту (о, Моцарт, праздно-шатающийся, гуляка, ты подал Сальери неплохую мысль, а?), Пушкин – задохнулся, зачарованный винным пятнышком на белоснежной манжете своего черного Гостя: стремительной красотой рифмы, выпускающей шасси – сметь.

    Эрос русской поэзии взошел черным солнцем (Пятном).

    3. Поэзия, говорит Фрэнсис Бэкон, точно сон некой доктрины. Я не без трепета, точно приподымая за краешек покрывало Федры (Майи, конечно же Майи...) и заглядывая в глубокую ночь, вслушиваюсь в эти слова.

    Сладчайшая жестокость – ХОЧУ! – любви к року, воля к развоплощению, к пожатию руки Командора ("Анна встанет в смертный час"), к смерти и, если уж на то пошло, к вечному возвращению, – вот "крестный" путь (затмение) Александра Блока: зигзагообразный, со множеством отклонений, маневрами, передислокациями (НА ПОЛЕ КУЛИКОВОМ), переодеваниями (БАЛАГАНЧИК) и сменой масок. Снежных par excellence.

    "Снежная маска" Вечной Женственности, Софии ("О, Русь моя! Жена моя! До боли...") в моей оптике – маска инцеста ("Закат в крови!"), инсценируемого поначалу в декорациях Владимира Соловьева. Но уже в "Стихах о Прекрасной Даме" инцест блок/ируется тонко рассчитанным уколом-пародией: профанацией таинства канонических отношений Жениха и Невесты. Так в самом начале литературной карьеры "кощунственность" приема проводит борозду, вырывает карьер, в котором прорастает зерно будущей катастрофы.

        И как, глядясь в живые струи,
        Не увидать себя в венце? (= "венчике"! – А.С.)
        Твои не вспомнить поцелуи
        На запрокинутом лице?

          "Снежное Вино", цикл "Снежная Маска", 1907 г.

    Не это ли, уже как откровенный выпад (из), испугало Андрея Белого в цикле 1907 г., равно как и двенадцать лет спустя, в "Двенадцати"? – "Тебе не простят"...

    Настигнутый метелью и черным солнцем ("Черный вечер. Белый снег"), Блок не считал нужным скрываться 2. Участь "падали" – девочки с губами в шоколаде (шок-окладе) МИНЬОН, – была решена задолго до "апостольской" пули (штык, или кинжал – чрезмерность, уж больно заостренно-прозрачный символ "надругательства", ...ах! да и что Петрухе (или Павлухе) эти интеллигентские колкости). Курс – на раскол.

    4. "Ты отошла, и я в пустыне" (1907 г.), открывающее позднее цикл "Родина", первоначально, в письме жене, Блок озаглавливает инициалами Л.Д.М. Инициация – учитывая последние две строки ("Сын Человеческий не знает, / Где приклонить ему главу."), – не могущая пройти бесследно.

    "В глубоких сумерках собора" (1908 г., вторая редакция 1917 г.), где вручение "ответного свитка" превращается в удар плетью:

        Твои стенанья и мученья,
        Твоя тоска – что мне до них?
        Ты – только смутное виденье
        Миров обманных и глухих...

        ...И если отдаленным эхом
        Ко мне дойдет твой вздох "люблю",
        Я громовым холодным смехом
        Тебя, как плетью, опалю!

    – в первой публикации еще носит название "Незнакомка – смертному", где "Ты" (смертный) – это очевидным образом Иисус.

    Многообещающий параллелизм. Тем более, что в самой "Незнакомке" "пьяницы с глазами кроликов", т.е. с глазами, "налитыми кровью" (ужасом и страхом смерти), кричат латынью (ср. с "создатель Ватикана"...): истина в вине. Чьей? – должно быть, знает ребенок, плачущий "высоко, у Царских Врат".

    "Заклятие огнем и мраком", "Черная кровь" (проект названия последнего сборника стихов "Черный день"?), "жизнь моего приятеля"... "попрание заветов священных"..."поругание счастья" – "злобный вызов", пере-ступание через табу на, например, идентификацию с Сыном Человеческим, минуя посредничество церкви и Евхаристию 3, – становится поэтически-неизбежной (центростремительно-центробежной) установкой. В "Двенадцати" на карту ставится уже самая Литература, как то место, где еще можно было приклонить главу.

    ...Что угадали Гиппиус и Ко в "Двенадцати"? – Правильно, они не могли "подать руки": "грядущему Хаму". Сон, который они смотрели (пытались досмотреть), был другим сном.

    "Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?" – А.Блок, зап.книжка, 12 декабря 1918г.

    "Как безвыходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко – на солнце 4, и жить совершенно иначе", – зап.книжка, 21 августа 1918 г.

    ...Интуиция Георгия Иванова: предсмертное безумие (как (и) Гоголь) Блока – сжечь "Двенадцать". В то самое время, когда нарком Луначарский с начдивом Горьким хлопочут об увеличении пайка и отправке "больного" за границу – лечиться...

    "Зачинайся, русский бред..."

    5. Выведение из убийства Катьки, из безадресной безрассудной пальбы революционных солдат, из снежной вьюги, затемнения и огней БЕССМЕРТНОГО, (далее – по тексту Блока:) невидимого, невредимого ПЯТНА – есть фигура опростания, высвобождения (от) пелен. И, в то же время, – обращение вспять, в укромную анонимность утробной тьмы жемчугов, роз... и, принимая во внимание исключительную дальнозоркость: христианства. Для запутавшихся в многослойных складках – так на глаза падает пелена дождя, снега, ветра и темноты – закавычим оные: "стихийность", "космизм", "бесовидение", "большевизанство", "лужайка элевсинских мистерий", "гуляй, ребята, без вина/ы"... Выведение опознанной было сущности (мощи) завершается, так и быть, дезертирством. Опроставшись, что, может быть, проще, ПЯТНО вновь облачается, как фигура, в умолчание. Как? – проскальзывая в промежность имени собственного: И()сус. Мы оказываемся лицом к спине, один на один с двусмысленной проблемой раз-облачения. Хочет ли Тот, Кого мы хотим, того же?

    6. Отдохнем на процессуальных и таксономических подтасовках.

    Из-данный текст как посторонний, как измышляющий потусторонний ему поэтический, есть результат затеянной игры в пятнашки с ускользающим горе-гори-зонтом поэмы. Его (текста, зонтика, горизонта) условность колет – раскрывая(сь) – глаза. Как всерьез и надолго, и, главное, непогрешимо (о, структуралистский сертификат "на научность"!) дефлорировать эту незнакомую незнакомку, чья флора и фауна, испытуемая, пытаемая на предмет п(о)рочности, строит глазки, фортификации флирта, продумывает глубину декольте, цвет и надежность подвязок, аромат духов... короче – устраивает спектакль? Устраивает вечный шах на матовой поверхности листа (кожи), ничью. Чью-нибудь, или – чье-нибудь, например – поместье; почему бы и нет. Складки, или, другими словами, шах-та, в которую "проваливается" так наз. СОДЕРЖАНИЕ, стремится к бесконечному числу ф(р)икций. Бесконечному, однако, условно: ибо важна иллюзия головокружительной глубины, чтобы смыслы, как спицы, пришли в движение – замерцали.

    Имя Исуса, сгорбленного вопросительным знаком 5 в последней строке, с формальной стороны и есть без-дна, своего рода отточие, ускоряющее падение "в"... Авантюрный... Псевдоавантюрный сюжет, разворачиваясь подобно СВИТКУ, оборачивается лицом (Василий Васильевич сказал бы – рылом) к помеченной бубновым тузом притче: вот-вот последняя ПЕЧАТЬ будет снята, и история пресуществится в Историю (...прекращения). Сакральное, отбросив стыд, перчатки и вуалетку – нищенское тряпье искусства, – разоблачится, и – "...мы припадем... и заплачем... и все поймем! Тогда все поймем! ...и все поймут...". Христос – как "Истина, Путь и Жизнь" – должен просветить, погашая, ослепляя прочие смыслы, метасмысл происходящего. Этого-то как раз и не про-исходит.

    Революционная ("менструальная") тряпка-дразнилка в Его (Его ли?) руках застит взор. Герменевтическая коррида...

    7. "Ночью я проснулся в ужасе ("опять весь старый хлам в книги"). Но – за что же "возмездие"? – В том числе за недосказанность, за полуясность, за медленную порчу (курсив мой, – А.С.). Кто желает понять, поймет лучше, вчитываясь во все подряд", – А.Блок, зап.книжка, 23 августа, 1918 г.

    Существует предание – и в каком-то, как говаривали, "высшем" смысле неважно, соответствует ли оно действительному факту биографии поэта: о том, что во время уличных... боев? шествий? 1905-го года у Блока в руках оказалось красное знамя.

    Вот именно что – оказалось... "Поняли ли меня?"...

    В "Блоке" анаграммирован "кол" (рас-кол). Раскол с церковью по линии Христа, как и у Рас-кольникова. И тот и другой в каком-то смысле – "витии".

    8. Русская литература, выйдя из материнского лона святоотческой, церковной (впервые Карамзину удается толком привить "мужеский" черенок партикулярности), была изначально обречена на инцест, следственно, и на его раскол, т.е. на "апокалиптичность". Чудовищно болезненный процесс эмансипации провоцировал одних на мимикрию и ерничанье (Достоевский), других – на открытую конфронтацию, причем на оба фронта: и с Церковью и с Литературой (Толстой, Розанов); третьих – на безумие и самоубийство. Четвертые, как бы наименее "русские", получавшие "нагоняй" еще и за отсутствие "позиции", умудрялись отстаивать статус-кво литератора в европейском смысле этого слова (Пушкин, Анненский, Чехов).

    Представление о грехе впитывалось с материнским (православным) языком Перво-Книги, Книги, по которой учились не только читать, но и писать. Романы бессознательно дублируют композиционную, жанровую, трехчастную структуру Библии, жизнь проходит с оглядкой на нравственный архетип, как житие... ну, не святого, но уж пророка или евангелиста – минимум. Отсюда же и парадоксальный, на первый взгляд, императив: литература – грех. Знаменательно, что генезис этой "идеи", в той или иной форме (даже на уровне "цыганщины" того же Блока или Аполлона Григорьева) так остро переживавшейся почти всеми, не мог быть установлен. Ибо установить его означало бы совершить... обрезание (разумеется, пуповины), – что, произойди оно вовремя, могло бы не привести к оскоплению.

    Механизм замещения превратил литературу (в сознании русского писателя) в аскезу в миру, в религию, в Церковь. Литература стала гротеском, пародией христианства. Но... "гений и злодейство – две вещи несовместные", и первым Васька дурак Розанов во всеуслышание заявил, насколько от так понимаемого "греха" прогорк мир. Заявил, просунув в щелочку, в зазор между "литературой" и "христианством" свой "кукиш с маслом" – из широких, с карманом, штанин: надиктовав дочери, запротоколировав свою смерть.

    Смерть Розанова, как и смерть Блока, давших – один в прозе, другой – в стихах, – Апокалипсис (вслед за Библией Пушкина и Евангелием Достоевского), была концом литературы как христианства. После них литература в прежнем значении была невозможна.

    Взвившись как флаг, "железный занавес" упал над русской историей – вовремя.

    9. "Вот – Апокалипсис... Таинственная книга, от которой обжигается язык, когда читаешь ее, не умеет сердце дышать... умирает весь состав человеческий, умирает и вновь воскресает... Он открывается с первых же строк судом над церквами Христовыми, – теми, которые были в малой Азии, в Лаодикии, в Смирне, в Фиатре, в Пергаме и других городах... Никаких сомнений, что Апокалипсис – не христианская книга, а – противохристианская. Что "Христос", упоминаемый – хотя немного – в нем, "с мечом, исходящим из уст его" и с ногами "как из камня сардиса и халкедона", – ничего же не имеет общего с повествуемым в Евангелиях Христом... Вообще – "все новое"... Тайнозритель Сам, волею своею и вспомоществующею ему Божиею волею, – срывает звезды, уничтожает землю, все наполняет развалинами, все разрушает: разрушает – христианство, странным образом "плачущее и вопиющее", бессильное и никем не вспомоществуемое... Но что же, что же это такое? почему Тайнозритель так очевидно и неоспоримо говорит, что человечество переживет "свое христианство" и будет (слышите, БУДЕТ! – А.С.) еще долго после него жить: судя по изображению, ничем не оканчивающемуся, – бесконечно долго, "вечно"." – В.Розанов, "Апокалипсис нашего времени".

    10. Итак, Христос в "Двенадцати" – Джокер, Голем, Гермафродит, бес-полое означающее, прорезиненный резервуар, гондола, везущая по воде и хлыстовского Исуса, и канонического Иисуса ("Вперед/И-исус Христос"), и Антихриста, и агнца, которого, пристрелявшись, отдадут на заклание рабоче-крестьянские гвардейцы. Это – фетиш, голое, пустое, общее – место оскопления, момент, начало, переход, условие, лик, личина, сквозь которую проступает другая личина, маска другого, умирающего и воскресающего, запятнанного любовью Ницше, фракийского бога. Его имя анаграммировано в двух последних строках. 6

    Как акт отчаянья, сопровождающий разрыв пуповины, эстетическое познание –(само)провокативно.

    В искусстве – в первую голову – провокативен Христос. Оскопленное на предмет истины христианством, искусство становится игрой, симуляцией "познания", партикулярной мистерией, "спекулятивным" тождеством с самим собой, пятновыводителем. Оно вынуждаемо, ему просто не остается иного, как оспаривать эту истину-фетиш, брать ее на подозрение (содержание), в кавычки, откладывать в скобки как куриное золотое яйцо, выносить в комментарий, глоссу, подстрочные примечания. В принципе же – выносить (вперед ногами или на своих плечах).

    11. "Он сошел с ума. Не было болезни. Но он уморил себя голодом. Застыв, оледенев от ужаса" (В.Розанов, "Апокалипсис русской литературы"). Ужас, как аффект, и есть превосходная степень того, что, ослепляя, остается превосходящим. "И Сусанна старцев ждать должна". "Это ужас, но правда". Правда и то, что... Смерть как исход, как возвращение в материнское лоно, есть "конечное непостиженье" и этого общего места. Под черным солнцем.

    (12.)


      1 Поразительно, как Розанов с его проницательнейшим умом (нюхом) "пропустил" "Моцарта и Сальери"! Ах, если бы не пропустил, в "Сладчайшем Иисусе" мы бы прочли: Моцарт "...инкрустациею не входит в Евангелие; любовь, влюбление не инкрустируется туда. И Евангелие вообще не раздвигается для мира, не принимает его в себя. Мир – за переплетом небесной книги. И с него сходит румянец, он бледнеет, как только приближается к этому переплету. Тут я вспоминаю бледного Всадника из Апокалипсиса, но сейчас не могу хорошенько припомнить, что он значит". И далее: "Иисус действительно прекраснее всего в мире и даже самого мира. Когда Он появился, то как солнце – затмил (! – А.С.) Собою все звезды. ...Моцарт – солома пред главою из евангелиста" (В.Розанов, "О СЛАДЧАЙШЕМ ИИСУСЕ И ГОРЬКИХ ПЛОДАХ МИРА"; статья представляет собою доклад, прочитанный Розановым в Спб. Религиозно-философском обществе в ноябре 1907 г.).

      2 "Инцестуальное табу – необходимая предпосылка любого человеческого развития, причем важное значение здесь имеет не столько сексуальный аспект, сколько аффективный. Для того, чтобы родиться, чтобы идти вперед, человек должен отделиться от пуповины; он должен преодолеть глубокое стремление остаться связанным с матерью... Однако проблема инцеста не ограничивается привязанностью к матери... Семья, род, а позже государство, нация или церковь (курсив мой, – А.С.) перенимают функции, которые первоначально имела индивидуально каждая мать в отношении своего ребенка. Одиночка примыкает к этим институтам, он чувствует себя укорененным внутри них, он идентифицирует себя с ними, а не существует (тут "не" стирается противосмыслом, – А.С.) отдельным от них индивидом". Эрих Фромм, "Ситуация человека", сборник "Проблема человека в западной философии".

      3 Инцестуальное сознание уже расколото. "Кто не освободился от привязанности к крови и почве, тот еще не вполне родился как человек" (Э.Фромм, там же). Более того: "Представление о мессианском времени означает полную победу над всеми инцестуальными связями..." (там же). Ясно, что такая по-беда не проходит бесследно, но сопровождается аффектами "страха и трепета", ужаса, агрессии против своего "я" как (бого)сыновства. Бог Ветхого Завета запрещает вкушать кровь (погибая, животное секретирует "животный страх").

      4 О "солнце" и о возможности на нем "пятен": "Я знаю только одного психолога, который жил в мире, где возможно христианство, где Христос может возникать ежемгновенно... Это Достоевский. Он угадал Христа..." (Ф.Ницше, подготовительные материалы к "Антихристу", во 2-м т. изд. "Мысль", 1990 г., стр. 802). Если Христос Достоевского – Ипполит, "идиот", "эпилептик", – Ницше угадал Достоевского (и не только его): "Это вечное обвинение против христианства я хочу написать на всех стенах, где только они есть, – у меня есть буквы, чтобы и слепых сделать зрячими... Я называю христианство единым великим проклятием, единой великой порчей, единым великим инстинктом мести... – я называю его единым бессмертным, позорным пятном человечества" ("Антихрист", Спб., 1907 г.).

      5 "О Христе: Он совсем не такой: маленький, согнулся, как пес сзади, аккуратно несет флаг и уходит... Если бы из левого верхнего угла "убийства Катьки" дохнуло густым снегом и сквозь него – Христом, – это была бы исчерпывающая обложка" (А.Блок, письмо к Ю.Анненкову). Так-таки – из "убийства". И так-таки –"исчерпывающая"... Блок здесь, как иллюстратор, конгениален самому себе.

      6 "Что гарантировал себе эллин этими Мистериями? Вечную жизнь, вечное возвращение жизни; будущее, обетованное и освященное в прошедшем; торжествующее ДА по отношению к жизни наперекор смерти и изменению; истинную жизнь, как общее продолжение жизни через соитие, через мистерии половой жизни... Психология оргиазма, как бьющего через край чувства жизни и силы, в котором даже страдание действует, как возбуждающее средство, дала мне ключ к понятию трагического чувства... Не для того, чтобы освободиться от ужаса и сострадания, не для того, чтобы очиститься от опасного аффекта бурным его разряжением – так понимал это Аристотель, – а для того, чтобы, наперекор ужасу и состраданию, быть самому вечной радостью становления, – той радостью, которая заключает в себе также и радость уничтожения", – Ф.Ницше, "Сумерки кумиров".


      Следующее эссе            
      из книги "Критическая масса"            



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу "Тексты и авторы" Серия "Митиного журнала" Александр Скидан

Copyright © 1997 Александр Скидан
Публикация в Интернете © 1997 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru