Александр СКИДАН

        Критическая масса:

            [Эссе].
            СПб.: Митин журнал, 1995.
            ISBN 5-8352-0490-6
            Впервые"Митин журнал", вып.51 (весна 1994), с.252-257


ВЗГЛЯД НА ВИД НЕБА АЛЕКСАНДРИИ

    Пусть будет голос, голос как предместье письма, письма в предместье. Если, конечно, отправитель не прибегает к последнему как прибегают на финише к погребальной урне. Письмо рвется, размокает, притягивает пламена; голос – никогда и нигде. Тем и одаривает. "И капля вкусного яда оживляет меня, будучи мертвой": заключаем мы в молчаливой перспективе молнии, зазора, ничто. Даль сжимается, превращаясь в недоступную, недопустимую близь. Запустение. Запустение запустения запускает обморочные корни-щупальца под кожу ветра; прокаленный воздух. Прокаленной проказой и видениями распада воздух сотрясает озноб; рябь плоится, и женщина стучится в висок. Голос. Никогда и нигде. Пусть себе шелестит, чужой и отдаленно знакомый, тщится рассказать нечто. Хотя, может быть, и предпочел бы не делать этого, ничего не делать; ничего не делать в перспективе ничто, так, чтобы предпочесть в итоге абсолютно другое. Что именно? Здесь или нигде? Нигде. Что именно? Он не помнит, предпочитая забыть: практикуя забвение. Стало быть, не забыть вот что.

    Пусть будет голос, голос как предместье письма, письма в предместье. Чужой и отдаленно знакомый, истонченный донельзя, потом и он окончательно исто– заострится, но не сейчас, еще нет, еще. Сейчас он окончательно заостриться не вправе, поскольку плексиглазовая оправа заставляет его звучать, озвучивать, исполнять пустоту: наставляет на путь истинный, сказали бы мы. Бесконечно и монотонно помнить. Мы в предместье, в Александрии, нигде. Представим себе. Не знаю, что он этим хочет сказать. Заведомо ложные показания. Траурный скарабей. И постылый скарб языка, что ворочается бесконечно и монотонно в пустыне горла, выплевывает сухое семя, семячко, обезвоженную литеру "а". Трижды в латинице. Ему удовольствие. Ему доставляет удовольствие просто-напросто скользить в зеркальную (зазеркальную) гладь удвоения, проваливаясь со всеми потрохами в мистическое место триады. Тоска по месту, где сбывается ночь. Она тащит его, он тащит ее, падая ледяной тенью на тень листа. Хотя и предпочел бы другое, но что именно, когда за спиной во веки вечные воскуряется (дымится) крепостной вал: стены столицы; не оплакивай его, не уповай, не оплакивай ее, не уповай. Оказывается, оказываешься отнюдь не в столице, даже не в предместье, оказываешься нигде. Пусть будет нигде, раз так того хочет голос. Прокаленный забвением. Стало быть, не забыть вот что.

    Есть такой ящик, размером с декоративный спичечный коробок, чрезвычайно наощупь опрятный, с плексиглазовой крышечкой и копошащимися внутри колесиками (вылитый скарабей); он умеет записывать тишину. Вначале, отдельным номером, тишина; отделка, косметический ремонт тишины: тишина. Представим себе. Заговорщицкое молчанье, знаешь, такой ритуал, когда дирижер "запаздывает" перед ритурнелью, и в этом атоме ни на что не похожего страха, замешательства с обеих сторон, зреет будущая сердцевина смерча. Стоит только нажать на клавишу. Поскрипывание стульев, как скрипит песок на зубах, и скорбное солнца. И капля вкусного яда оживляет его. Одаривает, так сказать, смертью. Чужой и отдаленно знакомой. Тьма египетская. Спекулирует на капитальном песке, навязшем в зубах. Стоит только нажать на клавишу. Как нажимают, расшатывая, наслаждаясь болью, на ноющий зуб. Предместье. Предместье? Не оплакивай его, не уповай, не оплакивай ее, не уповай. Не забыть вот что: как шелестит здесь и теперь неузнаваемый голос. Тщится рассказать нечто, нечто насущное, что, возможно, заставило бы наконец, будучи выслушанным, умолкнуть. Вот он и слушает будто море бессмысленно неустанно накатывается на песчаный пляж где-то там где его нет и быть не могло потому что он всегда во веки вечные никогда не там и не здесь нигде зато море было большое так когда-то ему хотелось назовем это словом молчать. Пауза. Если бы речь шла о мысленной музыке, он бы придумал. Вначале, отдельным номером, тишина. Но речь здесь, увы, ни при чем. Да и кто при речи?

    Конечно, ты слышишь голос, знаешь, про себя, как говорится, знаешь, кому он принадлежит, но зачем-то утаиваешь, зачем-то делаешь вид. что не знаешь. Допустим, ты пишешь письмо. Письмо в предместье. И пока (но только пока) ты пишешь, ты не хочешь, ты делаешь вид, что не хочешь знать: предместье чего. Ты пишешь. То есть, конечно же, пишет он. Он пишет. Это его письмо делает вид, его письмо говорит: пусть будет, пусть будет, говорит оно, голос. Но ведь как это ни смешно, ты и в самом деле его слышишь. Бесспорно. И он принадлежит – ты знаешь это, ты и никто другой, нужно, чтобы это был ты, – кому... ей? Ну вот. Не будем об этом. Не будем. Или как шелестит в диктофоне неузнаваемый, можно предположить, так настраивают валторны и скрипки, вразнобой, всем скопом, в пол-силы, мы же затаиваем дыханье, зачарованные, и оно истаивает на нет, что до меня, то давно уже его прячу, в диктофон, в несгораемый шкаф, в ящик (письменного стола), просто в ящик, есть такой в заднем уме, не смейся, он стеклянный, он может разбиться, не кантовать. Что ж, пусть будет и такая игра, раз уж в него все сыграют. И только какая-то шальная (как по ошибке выпускают шасси сумасшедшие летчики, которых искушает демон паденья) нота


    "Вообрази же воображаемый Петербург. Туманы, мята, сады; лунатические прогулки на острова, резкий пряный ветер с залива... нет, этот пряный стиль не про нас. Когда меркнет свет, я слышу кашель под окнами, как если бы прочищали горло старческому вину, дребезжащий звук разбиваемого стекла о стену. Рим, Крайняя Фула, Бердичев, Карфаген и Россия – позади. Ночь. Тают призрачные шаги, вообрази же. Не взглянуть ли на египетский (отпускаю кавычки, вольно им) иконостас: "Тут (Тот) был Пушкин с кривым лицом в меховой шубе, которого какие-то господа, похожие на факельщиков, выносили из узкой, как караульная будка, кареты и, не обращая внимание на удивленного кучера в митрополичьей шапке, собирались швырнуть в подъезд" ("Египетская Марка"). При въезде в Саарское Село возвышаются пирамидальные египетские ворота, испещренные иератической речью; но и Нева – река забвения, она шьет это дело всем нам. Чувствуешь дюралевый, алюминиевый привкус на языке: обшивки? аллюзий? Такова пагуба филологической катастрофы, обращающей в пепел авиабилет PAN AMERICAN и прочие библиотеки и беспосадочные перелеты. Спрашивается, куда так самозабвенно лететь, неустанно падая, когда Полюс Недостижимости остается неподвижным на карте (туда не ступала ее нога, нога человека, правда), а карта в музее Арктики и Антарктики на Марата, висит в двадцати минутах хотя бы ходьбы от "нашего" (бывшего) центра. Случается, там распивают портвейн в палатках, жмурятся на искусственный свет, живут в нем. Смотрительницы стареют, уходя в полярную ночь ума. И только какая-то шальная нота... NOTA BENE. Исток произведения искусства – в погребальном обряде; культура начинается с погребальной урны (пусть это будет пока "поверх" книги). Отпевают, пеленают и экранируют – тело, которое останавливает рассудок, как я останавливаю сейчас диктофон, запрещая вести какие-либо изыскания дальше. Изыскания в нем не находят себе "духовной" пищи, но лишь песок, палящее, неизъяснимое ничто, другой, пусть он и невозможен, голос. Белый, абсолютно ничтожный. Но если тела, даже истонченного вот так, вот так – как та пленка, нет? Есть слово как таковое; инстинкт, или лучше сказать искус удвоения находит символическую замену. Поэтому и пишут о стихотворении как о египетской ладье мертвых, где все припасено для путешествия на тот свет. Как если бы, между нами, он не был уже заведомо и одновременно этим светом: тот свет. Как тебе Новый. Тот – бог мудрости и письма, письма и счета, бог броска игральных костей. Стоит только нажать на клавишу, как нажимают на пошатнувшийся зуб. Тот – проводник умерших в загробное царство. Гречество приписало ему авторство герметических книг, четырнадцати, удвоив именем Трисмегиста. Небо в "Откровении" сворачивается в свиток, потому что в свиток заворачивали, пеленали письмо. Хоронили письмом. До лучших, так им казалось, времен. Свиток – пенал (архив) письменности, естественный раздвижной саркофаг, саркофаг неба (как оно отражается сейчас в миниатюрной крышечке PANASONIC), урна, тот свет. Плексиглазовый кокон. Вот он и обращается к самому себе (сберегательной кассе, под мизерные проценты), обращается к самой себе, в себя, в искусственный свет. Его рука лежит на бумаге, и я пишу. И это ничем не отличается от работы шелковичного червя, сучащего пряжу из листа, им пожираемого. Он хочет сказать. что пишут – прахом сожигаемых книг, прахом идущих голосов; тогда письмена притягивают настоящий огонь блед, огнь настоящего. Но не теперь, еще нет, еще".


    ALEXANDRIA, слово рассеяния, распыления, оно валится на бок, подстреленное, точно птица Сирин при приближении к языковому барьеру, но в то же время непостижимо остается присутствовать, стекленеть в какой-то ускользающей точке, как "Воздух Парижа" Дюшана: и здесь и не-здесь, запаянный каплеобразный сосуд, воздух внутри и воздух снаружи; этикетка – фломастером, от руки. И здесь и не-здесь. Где же? Но так не говорят, так пишут, как он бы никогда не написал: ей, кремированной, в предместье. Предместье чего? Она изгнана навсегда из ниоткуда в нигде. Не забыть вот что. Так что, наблюдая свет на ее лице, он уже видел, как "тот мгновенно погаснет, едва уйдет посетитель, и сменится нестерпимой хмуростью, которой спящий никогда не сможет забыть. Он опять помогал ей подняться все с той же травы с кусочками озера, влипшими в просветы высоких балясин, и уже он и она прогуливались бок о бок по безвестной аллее, и он ощущал, как она следит за ним уголком глаза, уголком неясной усмешки, но когда набирался храбрости, чтобы встретиться с этим вопросительным мерцанием, ее уже не было там. Все изменилось, и все были счастливы. И ему совершенно необходимо было найти ее и сказать, сию же минуту, как он ее обожает, но огромная толпа отделяла его от дверей, а в записках, доходивших через множество рук, говорилось, что она далеко, что она руководит торжественным открытием пожара, что она теперь замужем за американским дельцом, что она стала героиней романа, что она умерла".

    Так облака на выставках и открытках (оттуда) плывут и не плывут одновременно.




Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу "Тексты и авторы" Серия "Митиного журнала" Александр Скидан

Copyright © 1997 Александр Скидан
Публикация в Интернете © 1997 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru