Александр СКИДАН

        Критическая масса:

            [Эссе].
            СПб.: Митин журнал, 1995.
            ISBN 5-8352-0490-6


CRUX INTERPRETUUM / ЖАЛО В ПЛОТЬ 1

Критическая масса

    "Страх и трепет", книга, формально разбирающая эпизод священной истории иудеев, истории, которая по определению для просвещенного протестанта не может не быть непрестанным восхождением к "абсурдной вере", в одном весьма характерном месте растрескивается на предмет вопиющей заинтересованности Киркегора совсем в другом, периферийном сюжете, имеющем греческое происхождение. "Аристотель рассказывает в своей "Политике" историю о политических беспорядках в Дельфах, которые имели своей причиной супружество. Жених, которому авгуры предсказали несчастье, с неизбежностью вытекающее из будущей женитьбы, внезапно меняет свои планы в то решающее мгновение, когда он собирался уже вести невесту, короче, он отказывается от свадьбы. Больше мне ничего не нужно". Тем не менее, в обширном комментарии к последней фразе он пересказывает историю "катастрофы" более подробно, в частности, указывает на то, что "тут есть достаточно этого чувства обреченности: желая избежать опасности, молодой человек как раз попадает во власть к ней оттого, что не женится а девушке (родители которой мстят ему, обвинив в храмовой краже; это архетипический греческий сюжет, взывающий к понятию рока: так, Эдип, желая избежать инцеста и убийства отца, совершает и то и другое как раз благодаря своему желанию избежать судьбы. – А.С.), и, кроме того, жизнь его приходит в соприкосновение с божественным двойственным образом: во-первых, через предсказание авгура, а во-вторых, когда он оказывается осужден как храмовый грабитель". Вот теперь, действительно, больше мне ничего не нужно. Все привходящие обстоятельства обнаружатся ниже. Произведения Киркегора, все так или иначе посвященные проблемам теологии, даже тогда, когда он вводит понятия "временности" и "экзистенции", все они имеют второе и третье днище. И еще, чтобы не потопить, а дать течь этой авантюре письма.

    ...Я не могу понять Киркегора, в некотором смысле я не могу о нем ничего знать, разве что прийти в изумление: Климакус, Анти-Климакус, Иоханнес де Силенцио, Николай Нотабене... и теперь еще вот этот, новый, тринадцатый псевдонимб, возвышающийся в ряду известных, а именно, "жало в плоть". Когда я пишу, свидетельствует он в дневнике, "тогда я понимаю, что я не есть". Настоящее расследование предпринято в невозможном уповании приблизиться к истине этого парадокса. Взять за руки Абелону и... Оно обязано, и не скрывает, ошибочным действиям, странным сближениям и ложным посылкам, например, репродукции группы Лаокоона (Лессинг, настольный немец Серена Аби К.), обнаруженной мною в книге В.Подороги "Метафизика ландшафта". Она открывает раздел "Авраам в земле Мориа", трактующий "коммуникативные стратегии" Киркегора. Лаокоон был ясновидцем и жрецом храма Посейдона, на него был сердит Аполлон как на человека, который, вопреки данной им клятве женился и обзавелся детьми, что еще хуже, он возлег со своей женой в самом храме. Но он был ясновидцем. С криком "Глупцы, не верьте грекам, дары приносящим!" – он вонзил, метнув, свое копье в деревянный борт, отчего оружие внутри коня, якобы посвященного Афине, зазвенело, выдав коварный замысел Одиссея. Лаокоон хотел сжечь коня и удалился приготовить алтарь. В это время Аполлон послал двух огромных морских змей, они приплыли со стороны Тенедоса, выбрались на берег и, обвившись вокруг сыновей-близнецов Лаокоона, раздавили их. Поспешившего им на помощь отца ждал тот же страшный конец. Некоторые, правда, считают, что только один сын Лаокоона погиб, есть и такие, кто предполагает, что сам Лаокоон избежал смерти. Так или иначе, змеи вползли в храм Афины, одна обвилась вокруг ног богини, а другая спряталась под ее эгидой. Подорога странным образом забывает эту красивую повесть, толкуя лишь о скульптуре как таковой, тогда как в ней налицо инверсия сюжета со змеем Эрихтонием из эгиды Афины: богиня, ослепившая Тиресия за то, что он нечаянно подсмотрел ее купание, тронутая мольбами его матери, приказала Эрихтонию "вылизать Тиресию уши своим языком, чтобы он смог понимать язык вещих птиц". Имя одного из сыновей Лаокоона, Антиф, означает "пророк", то есть тот, кто "говорит вместо" бога. Таким образом, интерпретация Подороги "жала в плоть" как следа, оставленного "коммуникативным воздействием, которое не имеет свидетелей", то есть воздействием Господнего гласа, оказывается более чем поколебленной: свидетель есть, да еще какой. 2 Разумеется, было бы ошибочным действием увидеть в фигуре стонущего "пророка" и Серну (или Сирену?) Аби К., равно как и ее никогда не существовавших детей, и все же я вижу их на греческом подиуме. В детстве мальчикам змеи вылизывали уши, чтобы наделить их даром пророчества, наделить даром: но насколько он окажется безвозмездным? Другая картина, связанная с ручной работой и ткацким станком, репрезентирующим, если следовать классификации Фрейда, в сновидении мать и/или смерть, – Рильке вплетает в него мотив "рукоблудия" Мальте, ложное "рукоблудие", надо думать, – послужит для нас в дальнейшем, если послужит, иконой. Слепым пятном. 3

    Копула смерти

    Капитальным событием экзистенции Киркегора, венчающим апокрифический образ, было событие "жало в плоть". Каковой формулировкой его ссужает ап. Павел во II Послании Коринфянам: "И чтоб я не превозносился чрезвычайностью откровений, дано мне жало в плоть, ангел сатаны, удручать меня, чтобы я не превозносился" (II Кор. 12, 7). Слова, отсылающие еще в одно укромное место, в дневник Киркегора за 1846 год: "...я говорил по этому поводу с врачом моим и спросил, полагает ли он, что эта ненормальность может быть излечена так, чтобы я мог осуществлять общее. Он выразил сомнение. Тогда я опять спросил его, не думает ли он, что дух человеческий может своей волей что-нибудь изменить или исправить тут. Он и в этом усомнился. Он не советовал мне даже пытаться напрячь всю силу моей воли – которая, он знал, может все вместе взорвать. С этой минуты выбор мой был сделан. Эту печальную ненормальность (которая большинство людей, способных понять мучительность такого ужаса, без сомнения, привела бы к самоубийству) я воспринял как ниспосланное мне жало в плоть, как мой предел, мой крест, как огромную цену, за которую Отец небесный продал мне силу духа, не знающую себе равных меж современников". О каком откровении, кровопускании, если не о сыворотке, идет речь, в том числе и спустя пять лет после разрыва с Региной Ольсен? Будучи укрытием, равно как и условием тайны, жало в плоть взывает из своей крипты, продолжая оставаться сокрытым, несмотря на обилие толкований, обращенных к нему. Или как раз-таки благодаря таковым, за исключением Мальте, он уже отчаливает из Боргебю-гор, изглаживается в своего рода поверхность, поверхностность своего рода (жанра): по ней так незаметно скользить на андерсеновских, с тупым закругленным носом, коньках, тогда как нового Кая ударяет острием льдинки в сердце, раздвоенным, надо признать, острием. Он упадет на улице и, отказавшись от причастия, скорее всего умрет, спустя две недели, в возрасте сорока двух лет. С инъекцией, прививающей по видимости мазохистский триумф, мы вступаем в подноготную область специфического письма, которое, окажись оно рассчитанным до конца, обернется, того гляди, оберегом, исповедью или скрижалью закона. Если не высокой пародией. Ап. Савл продолжает: "Трижды молил я Господа о том, чтобы удалил его от меня. Но Господь сказал: "Довольно с тебя благодати Моей, ибо сила Моя свершается в немощи". И потому я гораздо охотнее буду хвалиться немощами, чтобы обитала во мне сила Христова" (II Кор. 12, 8-9). Немощь выступает здесь как знак блаженства, избранничества. Вторгшись, божественное вмешательство повреждает нечто, выводит из строя, с тем, однако, чтобы инвестировать вступление в интимный завет, деспотический договор, сговор, выманивающий на территорию, которой нет и не может быть места, которая, так сказать, "не есть" – свою территорию: аналогия с Заветом с народом Израиля в лице Авраама, отца веры, символом чего, как известно, является институт обрезания. Именно Авраам, позднее он занесет нож над сыном в страхе и трепете, заключает с Иеговой союз и вводит этот обычай, призванный записать на крайней плоти волю Бога: "...и будет завет Мой на теле вашем заветом вечным" (Быт. 17, 10). Эквивалент обрезанию преднаходится в словах "вот я, Господи", тоже "обрезанных", сокращенных до просто "вот я": "И было, после сих происшествий Бог искушал Авраама, и сказал: Авраам! Он сказал: вот я. Бог сказал: возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой я скажу тебе" (Быт. 22, 1-2). Откровение, выступление крайней плоти есть вступление в кровавый, кровный завет: узы родства, непосредственного богосыновства, первородства; философия начинается даже не с поцелуя, а с обмена слова-семени на плоть семита. Обрезанный семит есть "жених крови, жених крови по обрезанию" (Исход, 4, 27). Протестанту, и сыну протестанта (в прошлом пастуху, позднее "чулочнику"), Серену Аби К. зачем-то понадобилось соотнести свой опыт с опытом жития святого, вывесить его как рыцарский герб на воротах заимствованного Замка. Мы, стало быть, ничего не поймем в обращении эстетика и магистра иронии, как он сам себя называл, к отцу веры, в тщетном усилии идентификации с ним, если пропустим мимо ушей оброненный повествованием о фальшивом жертвоприношении вздох Исаака. Я имею в виду следующее место в "Страхе и трепете", подписанном умолчанием: "И Авраам приготовил все для жертвоприношения, спокойно и тихо, но когда он отвернулся, Исаак увидел, что левая рука Авраама была сжата в кулак от отчаяния и дрожь пробегала по всему его телу, – но Авраам занес нож. Потом они снова повернули домой, и Сарра выбежала им навстречу, но Исаак потерял свою веру. Во всем мире об этом не было сказано ни слова...". Заключительная фраза, намеренно мною прерванная, встречается также в дневнике К. в связи с неким конфиденциальным разговором, произошедшим у него с отцом еще в ранней юности. Комментаторы полагают, что Микаэль Киркегор поведал сыну "причину своей мрачной тоски, преследовавшей его неотступно"; одиннадцатилетним подростком, отданный по бедности и безродности в Ютландию пасти овец, обреченный на рабский труд и полуголодное нищенское существование, однажды он "вслух проклял Бога". Был, впрочем, еще один грех, совращение служанки, с которой он вступил в брак вскоре после смерти первой жены, и "гораздо скорее, чем положено законом, у них родился ребенок", Серен Аби, записавший в дневнике незадолго до смерти: "Я родился в результате преступления, я появился вопреки воле божьей". И еще: когда он родился, отцу исполнилось 57 лет, возраст "патриарха", матери 45... И еще: "С детства я находился во власти невыносимой деспотии. Будучи ребенком, я подвергался строгому и суровому христианскому воспитанию, говоря по-человечески, безумному воспитанию..." (дневник). Он восхищается Авраамом, ревнует об "абсурдном прыжке в веру", противопоставляя его мышлению, спорит с Гегелем и современной теологией как филистерством и предательством; но и проговаривается: по-настоящему его заботой является Исаак, сын, потерявший веру, то есть он сам. Но об этом не было сказано ни слова. Проекция страха кастрации подставляет здесь левую щеку (или руку?): женский комплекс; оба завуалированы вмешательством руки божьей. Но Авраам занес нож. К. в трепете заставляет его проделывать воображаемое бессчетное количество раз, на каждой странице. Кажется, ему доставляет это ни с чем не сравнимое наслаждение, ужасное, по ту сторону принципа библейской деликатности, завещанной: террор, хоррор. Бессчетное количество раз он мысленно оскопляет себя. Каждый ангел ужасен.

    Прибавочная стоимость

    Внушительным достижением К. внутри западной метафизики останется то, что он впервые прививает ее себе как болезнь к смерти, как жало – вплоть до гипнотического сеанса, открывающего ее историю как историю сексуальности, христианскую историю par excellence: "Как принцип, как сила, как система в себе чувственность впервые положена христианством, и постольку христианство принесло в мир чувственность. Так как чувственное отрицается, то оно впервые выявляется, полагается тем самым актом, который исключает чувственное" ("Или-Или"). Женщина для доктора К. есть конечность, уничтожающая бесконечное мужчины и духа. Похоже, он разом хочет и умереть и быть. Одним махом – подвешен в экстатическом эквилибре, обольщении, междуречьи спекулятивного тождества, где "умереть" сочетается с "быть" посредством изъяна, зияния, отсутствия запятой. Означающей скольжение соединительного союза... с Региной: "Я не могу обнять девушку, как обнимают действительно существующего человека, я могу только ощупью прикасаться к ней, подходить к ней, как подходят к тени" ("Повторение"). Тени, добавим, отбрасываемой тенью листа. Именно на его поверхность он проецирует свое "не есть", точнее, извлекает из поверхностного "не есть" проекции некое всеобщее фундаментальное "не" – не столько невроз, сколько диалектический момент отрицания в продумывании первостепенной проблемы грехопадения как проблемы Ничто. "Какое действие имеет Ничто? Оно пробуждает страх. В том и заключается великая тайна невинности, что она есть в то же время и страх" ("Понятие страха", далее цитаты из этой работы). Он уже осведомлен о райском состоянии невинности и о комплексе страха; между невинностью и ее утратой пролегает необъяснимый скачок, искушение приходит извне: "Нет, не умрете; но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете как боги, знающие добро и зло" (Быт. 3, 4-5). Запрет Бога положительно относился к Адаму, не к Еве; кто говорит, кто инициирует даму сердца? К. предполагает, что "говорящим была сама речь и что к тому же так говорил сам Адам". Ева, соблазнившись сама, соблазняет его, зубками, из срочного страха: "Страх есть обморок свободы, как бывает обморок у женщин (др. перевод "женское бессилие"; прим. – А.С.). Психологически говоря, грехопадение всегда происходит в обмороке". Когда он успел так досконально узнать женщин, как если бы некий опыт на досках, досках судьбы, имел место, не гегелевские ли это уроки "опосредствования"? Иначе говоря, "греховность" вписывается постфактум презумпцией писания как святого. Прозрение происходит в оборотничестве Адама/Едема в Ничто, в мимолетном видении своей смерти, в забвении "я". Настоящим искушением было помыслить, предвосхитить свою смерть: "...ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь" (Быт. 2, 17). В жертву преданию стирается обморок, сон, бессилие бдящего разума; был совершен кратковременный визит в ночь ума. Сцена соблазнения читается как зеркальная аллегория самое себя, в прологе которой Бог "навел на человека крепкий сон", чтобы извлечь ребро, а в эпилоге "открылись глаза у них обоих". Открываются ли глаза Серена Киркегора? Он пишет: "Теперь остается еще змей. Я не такой уж любитель остроумия и противостоял бы искушениям змея, который, точно так же как он в начале времен искушал Адама и Еву, на протяжении долгого времени искушал писателей быть остроумными. Я уж, скорее, свободно признаюсь, что не могу связать с ним ни одной определенной мысли". Да, уж. Тем не менее, у него была совершенно определенная мысль, показавшаяся в последний момент очевидно фальшивой или черной, иначе он бы не оставил ее прозябать в черновом наброске, свернувшись клубком. Или женской ножкой в черном чулке производства Микаэля Киркегора, разбогатевшего на торговле предметами женского интимьера. В этот клубок или, может быть, бухту мы бросаем свое копье; так или иначе, писание впивается в плоть, и человеческий род "умирает в Адаме", с тем, разумеется, чтобы потом "воскреснуть во Христе", хотя Серен Аби в каком-то пароксизме неусыпного бдения, ссылаясь на загадочный опыт, настаивает, продолжает твердить, что то был всего лишь обморок, "какой бывает у женщин". Как если бы он уже был оплодотворен мимолетным фиктивным концом, концом всякой мысли, забвением. Возможно, его имя Ольсен или Мальте, Мальте Лауридс Бригге, почему бы и нет. Подобно смальте в напластованиях псевдо-псевдонимии здесь вновь выступает жгучая проблема онанимного жала, благодаря которому, пишет К., он оказывается способен "достичь того, что не снилось мне ни в каком сне", но что, возможно, снилось Адаму, когда он разговаривал сам с собой. Вот я, да, слушаю, слушаю и повинуюсь, провинность, залог, которому все должны. Устами пророка Осии, а Бог всегда говорит чужими устами, Иегова обещает истинным иудеям воскресение из мертвых: "От власти ада Я искуплю их, от смерти избавлю их. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?.." (Ос. 13, 14). Эти слова будет цитировать Савл, но уже на предмет другого мессии. Таким образом, жало в плоть, как оно пишется Киркегором, есть двойная конверсия библейской смерти, другими словами, прибавочная стоимость языка (-смерти), языка-смерти. Необходимо познать эту стоимость должным образом, образом, который сам есть момент диалектического перехода от одного сновидения по поводу смерти к другому. Что это за "я", третье, которое записывает, что его "я" понимает, что "я не есть"? Речевой скандал искривляет траекторию репрезентации, мы оказываемся одновременно по ту и эту сторону смерти. Это цепное "не есть" есть парадоксальное знание, открывающееся непосредственно через акт письма с достоверностью глубинного опыта, достоверностью, на какую только и может опереться "несчастнейший". Опять же, это опыт предвосхищения смерти, трансцендентальный аффект, забрасывающий его в его заброшенность, его вот и теперь. Но смерть никогда не "теперь", она остается сновидением по поводу смерти, удаляется, как удаляется последнее из змеиного проникновения в плоть: растленная, тлеющая телесность, опрокинутая в немощь, в ничто. Плоть претерпевается в близорукой близости от ничто, такое претерпевание есть мученичество, есть христианская доблесть. Конечность конвертируется в спиритуальную мощь, в жало в плоть. Теперь он знает: мимолетное ведение своей смерти, несвершаемое в языке окончательное конца, это лишь головокружение страха, преждевременная связь с настоящим смерти, помолвка, за которой, мы помним, последует неизбежный разрыв. "Девяти месяцев, проведенных в материнской утробе, оказалось достаточно, чтобы сделать из меня старика": и это единственное, пусть косвенное, упоминание матери в его бумагах. Его прямая подвергнутость бытию, Бытию, Исходу и Числам, есть в более изначальном смысле первичная подвергнутость небытию. Небытие является более изначальным истоком настоящего, субъективности, трансценденции и аффекта, точно так же как возможность бегства в материю материнской утробы, в рай, третье небо, Едем, в сновидение, в полноту "тьмы" и беспамятства служит залогом дневной мысли, мышления. "Самодостоверность" такого мышления оказывается возможной лишь благодаря разрыву в неусыпном бдении. Вытесненный разрыв конституирует метафизический деспотический дискурс. Западная метафизика есть мета-физика неусыпного бдения, освидетельствования, чья цензура заставляет в начале времен совершать "грехопадение" среди бела дня. Через метафизику христианство берет реванш. Литература, в которой сновидение выступает в одеждах смерти, или, напротив, смерть является метонимией сна, способна ли еще она обращать дискурсивный язык в дискурсию, обращать "самоочевидность" дневного мышления к своим истокам? К самоослеплению.

    Черная метка

    Через две недели после окончательного разрыва с Региной К. отправляется в Германию слушать лекции Шеллинга, в письме брату он констатирует, что "учение Шеллинга о потенциях свидетельствует о глубочайшей импотенции", каково однако. Спрашивается, далее, что он Гегелю, что Гегель ему? От книги к книге он будет методично "влипать" в новообретенный "отцовский" язык философского благочестия, гегелевский, оттачивать логику, лексикон, на котором принято изъясняться в анонимных международных кругах, апофеоз негативной диалектики, "Болезнь к смерти" выходит в 1849 году. И лишь для отвода глаз он обрушивается на Гегеля с критикой, желчь которой общеизвестна. Соскальзывая, благодаря символическому уравнению, как соскальзывает женщина с ребенка на фаллос и с клиторального на вагинальный оргазм, с Авраама на Гегеля. Теряя невинность и целостность библейского поэтического языка. Пародия как маневр в целях успешной, припрятанной на время, отложенной идентификации с фигурой, олицетворяющей власть. Гегель для К. был фараоном, чтобы победить его, требовалось продемонстрировать атрибуты власти, как это сделал Моисей, когда выводил свой народ из Египта. "И сказал ему Господь: что это у тебя в руке? Он отвечал: жезл. Господь сказал: брось его на землю. Он бросил его на землю, и жезл превратился в змея, и Моисей побежал от него. И сказал Господь Моисею: простри руку твою и возьми его за хвост. Он простер руку свою и взял его; и он стал жезлом в руке его. Это для того, чтобы поверили, что явился тебе Господь..." (Исход, 4, 205). Война с Профессором, это война за трон, за первородство, за искусственный полицейский язык, метаязык, способный описать, и в юридическом смысле, любой другой язык, язык другого, одновременно скрыв собственные основания и истоки. Скрыв зияние и изъян, обратив его в залог, в жертву. В отличие от Философа К. демонстративно жертвует всем: вот я, Господи. Вот несчастнейший. Вот Иов. Вот Регина. Вот немощь. Вот болезнь к смерти. Вот безумие. Вот искусственный член: вот жезл. В этом жесте он неуязвим, совершенен, двусмысленен до конца. Не скрывать, сколь многим обязан жалу, жару буквы, от которых бежишь как ужаленный. Играть роль маски, которая приросла к лицу, оказалась "к лицу". 4 В сущности, кто он, выкидыш, незаконнорожденный, внебрачный сын, теологии деяний и Деяний как таковых в том числе. О, это старинная повесть. Не нашли ли его жены фараоновы в водах Нила, в корзинке? Защищайтесь, сударь. Ах, у Вас от рождения искривлен позвоночник... Вы закончили факультет, но от пасторской должности отказались, отчего же? Церковь проституирована? Бывший духовник Вашего папы – епископ, первое лицо датской церкви, он принимал в Вас участие? Все вместе взорвать. Я не могу сделать движение веры. Когда я пишу, тогда я понимаю, что я не есть. Если бы я мог сделать движение веры, Регина была бы моя. Я принес ее в жертву Богу. Вина перед Богом, эта мысль становится для него орудием пытки. Так дайте же ему крайнюю плоть, на ней записывается бессилие Бога, его тайное имя. Не принять бы историю датского принца за историю прислонившегося к дверному косяку барда. Он посылает ее в монастырь, в храм, он ждет "бури и повторения" и, как тот дельфийский жених, жених крови, делает то, чего всеми силами пытался не делать; но так уж было пред- и под-сказано: пахать на Ее Прибавочную Светлость Язык. Еще раз. Тогда я понимаю, что я не есть. У него изъята его личная смерть и замещена всеобщей ослепляющей смертью, христианским каноном: единственной настоящей смертью, образцовой, непрекращающейся смертью Бога (на самом деле и она фальшива, преодолена, за-снята). Он пытается воссвоить свою, он подымает ортодоксальный мятеж, мятеж против ортодоксии в рамках (в жанре) самой ортодоксии. А где взять другие? Расщепление "субъективности" посредством письма порождает отныне, от текста к тексту, бесконечное множество конечных "я", самостоятельно преступающих текстовую работу. Расщеп запускает самотождественность парить в спиритуальном, ангельском, недосягаемом далеке, осуществляя радиоактивный дикта(н)т. Цепная реакция освидетельствует отсутствие плоти, тогда он спасен. Его "я" есть как бы зеркало, которое подносят к губам покойного руки самого покойного. Эта функция спекулятивного опережающего понимания есть функция Прибавочной Стоимости языка; ее вненаходимый корпус, корпус традиции присваивает, как и следовало ожидать, тело пишущего и хоронит его "истину" в своем архиве. Тогда он понимает, что он не есть. Он должен, чтобы наилучшим способом проиграть, принять фальсификацию как закон, как ниспосланное ему жало в плоть, как крест, как предел, как единственное оружие, блеск которого сокроет его. "В последнее время я с ужасом замечаю появление у себя компрометирующего знака, которым Гораций желает снабдить каждую вероломную девушку – черного зуба, да еще переднего вдобавок! Как однако человек мелочен: зуб этот положительно отравляет мне жизнь, он моя слабая струна, я не могу вынести даже малейшего намека на него. Вообще я довольно-таки неуязвим, но самый величайший болван может нанести мне удар несравненно глубже и сильнее, чем он сам это думает, лишь слегка затронув в разговоре этот предмет. Право, на свете много странного! Один вид моего черного зуба мучит меня куда больше самой упорной зубной боли. Я хочу вырвать его, но этим испорчу свое произношение, нельзя будет владеть речью в таком совершенстве. Но будь что будет, я все-таки вырву его и вставлю фальшивый. Последний будет фальшью только относительно других людей, первый же относительно меня самого" ("Дневник обольстителя"). Итак, неуязвимость, вот к чему он стремится, неуязвимость и есть "совершенная речь". Из книги в книгу прятать, перепрятывать плоть, беззащитную и нагую. Письмо как кенотаджирование 5, протеиновый, неуловимый протез, подвешивающий телесность в другом, совсем другом месте: подноготная всех коммуникативных стратегий, от жрецов и оракулов, включая пророков, и их тоже, до философов – вплоть до деконструктивистских пассов. Обольщение, и чтобы другой влюбился в твое собственное (единственное, свое) исчезновение, вплоть до последнего удовольствия падать отпущенным в нарциссизме: упредить эхо, не дать ему растерзать, но рассеяться самому, рассеять чары. Фальшивый зуб рассеял всех толмачей Киркегора, всех его псевдонимов, всех, вот они, Киркегоров вместе взятых, в том числе и Серена Аби К. Ложный зуб был зубом мудрости, ядовитым зубом, сворачивающим игру как кровь, как победное знамя. "И сделал Моисей медного змея и выставил его на знамя, и когда змей ужалил человека, он, взглянув на медного змея, оставался жив" (Числа, 21, 9). Так он разговаривал в сердце своем, сердце "тьмы" и "беспамятства". Тогда как в твердом здравии и полном уме он вычеркивает из предварительного наброска к "Понятию страха" следующий красноречивый пассаж: "Если бы некто, желая наставить меня, сказал бы: "В соответствии с изложенным прежде вы могли бы прямо заявить – он (то есть змей) есть язык", то я ответил бы: "Ну, этого я не говорил". Не произносил, хотел он сказать, не писал, чтобы не испортить произношение, не испортить фигуру, в том числе и – фигурально выражаясь – фигуру речи. Но на этот раз не он будет писать, его напишут. Возьмут за руки Абелону и... Он взял за руки Абелону и распахнул ее, точно книгу.

    Слепое пятно: греКопадение К.

    Геродот сообщает, что обычай обрезания был с давних пор в Египте тайным, связанным с культом; более того, его наличие подтверждается состоянием мумий и изображениями на стенах гробниц. Египтяне также "оскопляли" девочек, достигших определенного возраста: вырезали им клитор. Никакой другой народ средиземноморья не практиковал этот сакральный обычай. Можно вспомнить также, что Исида находит двенадцать частей расчлененного Осириса – за исключением фалла, который пожрали три рыбы и который ей пришлось восстанавливать из куска глины; она бальзамирует тело мужа и совокупляется с ним. От этой "копулы" рождается на свет новый Бог, Гор, или, в другой транскрипции, Хор (в том числе и античный: Эдип вывихивает стопу; Эдип слепнет; Эдип ослепляет доктора Фрейда...). И тем не менее, последний не так уж далек от истины, когда, как Моисей, выводит происхождение иудейской религии, религии обрезания, равно как и письменности (и это не в пример более важно), из Египта: царской смертью в Египте была смерть от укуса змеи. Что до греков, а они часто наведывались пошептаться со Сфинксом в эти земли, в их преданиях укус всякий раз приходится в божественную пяту. Тайна мумии охранялась жрецами, верховным был божественный фараон; его тело, приняв в себя жало смерти (вот почему Клеопатра кладет их себе на грудь, будучи последней царицей), источает бессмертный яд, яд бессмертия: любопытствующих мумии убивают и по сей день. Таким образом, остается лишь предположить, чем, если не утрированным саркофагом, является доктрина Св. Писания, доктрина, обращающая бывших богов в демонов зла и искушения. Имеющие уши, я имею в виду мальчиков, слышат, как они стелятся по земле и превращаются в жезл. Право, на свете много странного, друг Гораций, скажем, твоя черная метка. Впрочем, у меня нет в запаснике сновидения, в котором бы Серену Аби К. вышибали зубы или, на худой конец, ослепляли. Нет даже медицинского свидетельства о его смерти, а ведь он, надо полагать, мертв. Сифилис, это что-то из романтической области общеевропейских писательских святцев. Мог ли К. намеренно заразить себя, как Бодлер? Например, в день свидания с Региной: ей четырнадцать лет, ему двадцать четыре. Это пролило бы ослепительно ясный свет на их помолвку, на его "меланхолию" и "аскезу". И все будущее впереди. Но других я оставляю гадать, не был ли он внебрачным сыном Гегеля и кокотки (или служанки), о котором тот, между прочим и остальным сообщает в одном частном письме – за 1813-й, если не ошибаюсь, год: точнее, в черновом наброске к одному частному неотправленному письму 6. Конец критической мессы.

          Ирине, октябрь 1993 – март 1994.


    ПРИМЕЧАНИЯ


      1 "Крест интерпретаторов" – крестик, отмечавший в изданиях то место в тексте, которое считалось утраченным, не поддающимся восстановлению или уточняющему исправлению. В современных публикациях ставится напротив фамилии умершего (члена редколлегии, например). "Жало в плоть" – название одной небольшой работы Серена Аби Киркегора, входящей в корпус "Христианских Речей"; по мнению Шестова, потрясающая по силе, замечательная, боговдохновенная речь...

      2 Экзегеза Подороги промахивается еще по нескольким немаловажным пунктам. Весь горизонт его чтения занят исключительно фигурой Авраама, его сношениями с Всевышним, что упускается из виду, так это сын, Исаак (на чем я подробнее остановлюсь в специально отведенном месте). Более того, в своего рода вступлении, в "Общем смысле", который предшествует разворачиванию проблематики, тезисам и протезам, философ пропускает навязчивый рефрен, сигнализирующий о некой мании, если не о "инфантильной фиксации" К. Один из этих рефренов, сопровождающих пересказы библейской истории, звучит так: "Когда нужно отлучать ребенка от груди, мать чернит свою грудь; было бы грехом, если бы грудь выглядела привлекательно, а ребенку нельзя было бы ее трогать. Так что ребенок верит, что это грудь изменилась, а мать осталась такой же, взгляд ее все так же ласков и нежен. Счастлив тот, кому не требуется более ужасных средств, чтобы отлучить ребенка от груди". Подобные сентенции заставляют читать "Страх и трепет" с помощью иной оптики, нежели та, с которой подступается Подорога. Его герменевтика оказывается стерильной и стерилизует самого К., как если бы он и вправду был андрогином, ангелом, а не шпионом на службе господней. Другими словами, философ просто напрашивается выступить в роли того Лаокоона, опутанного собственными интерпретациями "коммуникативных стратегий", которого он забывает по дороге к своему проекту прочтения. И последнее, касательно "Страха и трепета". Подорога ничего не говорит о легенде, занимающей несколько страниц книги, легенде о Водяном, о морском чудовище (то есть оборотне), соблазняющем невинную девушку, Агнету. Зачем-то Киркегору понадобилась и эта сказка, очаровательный параллелизм которой к "искушению" Авраама мог бы стать предметом особого внимания. Ведь именно Агнета становится русалкой, пишет К., которая "соблазняет мужчин своими песнями"...

      3 Прежде чем стать повествованием, миф о Троянской войне служит узором для тканья Елены.

      4 Маска – это лицо мертвеца, т.е. мертвец, дубликат самого себя; в могилу умершего клали маску, клали на его лицо. У римлян по этрусской традиции маска называется persona, слово, обязанное своим происхождением имени этрусского бога смерти Перзу-Ферсу.

      5 Кенотаджирование – способ погребения с установлением кенотафа, ложной гробницы, использовался в случаях, когда прах покойного оказывался недоступным для захоронения.

      6 Зато имеется отправленное и нашедшее адресата письмо Рильке к Лу Андреас-Саломе, в прошлом – несостоятельной невесте Фридриха Ницше, в настоящем, настоящем Рильке – пациентке и сообщнице Фрейда (в частности, она предложила мэтру "серьезный дополнительный материал по анальной эротике"; что прямая кишка, пишет Фрейд в одном месте, выводящая из организма его секреты, есть аналог влагалища, это ее "достижение"). Гостя в имении Боргебю-гор, он переводит письма Киркегора к невесте и делает первые наброски к "Запискам Мальте Лауридса Бригге". Это-то письмо, точнее, его фрагмент, он переадресует герою "Записок", поэтому я беру на себя смелость составить из двух текстов один: "Медленно-медленно выдвигался из ее гадких скрюченных пальцев, сложенных совсем необычно, старый, длинный, тонкий карандаш; он все рос и рос, и прошло очень много времени, пока он стал виден во всем своем убожестве. Я не могу объяснить, что именно в этой сцене вызвало у меня ужас, но я понял, что суть не в карандаше: я почувствовал, что это какой-то знак; я подозревал, что она манит меня куда-то, на что-то толкает. И самое странное – я догадывался о действенности договора, определившего этот знак... В конце концов я понял, что должен был его купить". Здесь могла бы начаться другая история, не менее "хтоническая", история обращения к Абелоне (или – в Абе-лоно) датчанина Бригге, "Мне кажется, ты со мной, Абелона, здесь шесть ковров, приди, и мы медленно пройдем мимо них", обращение, сравнимое с обращением в некую небывалую веру, поскольку призывает в свидетели гобелена "Дама с зеркалом и Единорогом" одновременно утраченную возлюбленную и сестру матери, мать, всю троицу в одном лике, и еще Аннабел Ли в переводе Бодлера, которым он зачитывался во чреве Национальной Библиотеки Парижа, и еще Авеля, отчего пространство романа вибрирует темой амбивалентной вины, и еще повесть о Блудном сыне, который так не хотел быть любым, быть любимым, я бы рассказал, что зеркало, которое держит Дама и в которое смотрится Единорог, есть зеркало-гобелен, в которое смотрится Мальте, и это зеркало-роман, в которое смотримся мы, его держит Абелона, его держит девушка, невинная смерть, и покамест я могу все это говорить и писать, зная, что придет день, и рука отдалится от меня и собственной волей будет чертить слова, которые мне не подвластны, смыслы растают, как облака на тканном вручную ковре, и я пойму, что я оборот, подлежащий вымарке и переделке, и на этот раз не я буду писать, меня напишут, как написал Леонардо да, написал способ охоты на единорогов: движимый чувственностью, он забывает о своей свирепости и ложится на лоно девушки, тогда-то охотники и ловят его, но не теперь, еще нет, еще.


      Следующее эссе            
      из книги "Критическая масса"            



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу "Тексты и авторы" Серия "Митиного журнала" Александр Скидан

Copyright © 1997 Александр Скидан
Публикация в Интернете © 1997 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru