Белла УЛАНОВСКАЯ

ЛИЧНАЯ НЕСКРОМНОСТЬ ПАВЛИНА


    Повести и рассказы.

        М.: Аграф, 2004.
        ISBN 5-7784-0197-3
        Обложка В.Коротаевой.
        С.120-150.


ОСЕННИЙ ПОХОД ЛЯГУШЕК

            Документальное повествование, с разговорами, осенними жалобами, историей Вакаринской барыни, у которой были две керосиновые лампы, пара ходиков и пара отрывных календарей; мы узнаем, что однажды смутило бесстрашного директора – решительную красавицу с тяжелой рукой, когда она, подставив спину солнцу, верхом на смирной лошадке направлялась в одну из дальних бригад; в положенное время не обойдется и без волков; подразумевается, что повествование туго доверху набито снопами льна, иногда превосходного, но чаще вымокшего, перестоявшего, засоренного, недолежкого, невытеребленного, полегшего, с присушистой костро́й на волокне, неподнятого, несданного, возвращенного, иногда свалившегося с возу прямо на дорогу, вмятого в грязь, как сплющенная кошка на проезжей части; больно смотреть, поднимем глаза, а то что, в самом деле, все под ноги, дальше своего резинового сапога не видим, вон еще сколько этих снопов, и по одну сторону от дороги, и по другую, и на холме, и за теми соснами, и за речкой, там уже другое хозяйство, везде стоят распушенные, не связанные "бабочки", или, как их еще называют, "конуса", но в отличие от правильных застывших геометрических фигур каждая "бабочка" имеет свое выражение, похожи они на детей, разбежавшихся по льнищу, полевой ветерок раздувает их рубашонки и платьица, но скрылось недолгое солнце, и снова зашелестел по притихшей команде бесконечный холодный дождь. Конечно, во всем будет присутствовать пейзаж Нечерноземья, наш прекрасный, немного грустный осенний пейзаж, тем более что мы находимся в столице русского пейзажа, прямо сюда, по нашему адресу, выехал в свое время известный писатель, чтобы навестить знаменитого пейзажиста, вот здесь, имея перед глазами картину из Родной речи, можно быстро отыскать это место: налево золотая осень, направо хмурый день, вот она, наша речка Съежа, здесь и озеро Островно, имение Турчаниновых, припоминаете, а оттуда и до вечного покоя рукой подать, там теперь сдана первая очередь мирного атома, кстати, старики из деревни Астафьево прямо написали в районную газету, а что, к примеру, станет с нашей речкой, как-никак вытекает наша Съежа прямо из Удомельского озера, на берегах которого раскинулись корпуса города энергетиков, – грамотеи наши заботились не о себе, –мы как пили нашу чистую речную, так и будем, ничего нам не сделается, носить воду дело бабье, наше дело мостки починить, пролубь каждое утро подновлять, да не мешало бы и укрыть ее чем потеплее, авось не так крепко схватит к утру, –если бы терялась Съежа где-нибудь в болотах, а то впадает она в Уверь, Уверь во Мсту, оттуда в Ильмень-озеро, а там река Волхов несет нашу водичку в Ладожское озеро; и тут на брегах Невы оканчивается наше путешествие к истокам, рано завернули меня домой дальновидные старики, мы еще погуляем по главному тракту Удомля-Котлован, а то пристроимся на фуфайке между двух сидений в кабине гусеничного трактора и отправимся взбивать лютую грязь с самоотверженным кассиром, которая не выпускает из рук свой портфель.
            – Леша! Осторожнее! Я тебя очень прошу, – повторяет она.
            Вот радиатор круто поднимается вверх, заслоняя небо, трактор переваливается через гору, и мы падаем, хватаемся друг за друга, за ее заляпанный дипломат, и опять:
            – Леша! Я тебя очень прошу, подожди, ну, пожалуйста, ой, сейчас перевернемся!
            Я, третий лишний, сижу между ними, телогрейка, брошенная между двумя сиденьями, сбилась, я все время сползаю вниз, к рычагу скоростей.
            Укрепляя свой дух новым зарядом просьб, опасений, угроз, восхищения, тракторист уверенно вел свой дизель, наш капитан-кассир, гордая своим экипажем, самодовольно провожала глазами менее удачливые тракторишки, не сегодня затонувшие слева и справа по борту.
            – Вот еще герои, трясутся в тракторе, вылезайте наружу да и топайте пешком, эка невидаль, двенадцать верст, – скажет бывалый читатель, – да наша бабушка еще девчонкой в Питер за самоваром ходила.
            – Да мы бы рады, дядя, только эта дорога непроходимая.
            – А вы, девки, по обочине, да по краешку, сапоги при вас, а то и в поле сверните, тропинки там наверняка есть, а то и напрямик.
            – Ладно, давно вы, видно, там не бывали, прокатилась здесь техника завтрашнего дня, выворотила придорожные деревья и кусты вверх корнями, угваздала все поля вокруг.
            Здесь вообще не было обочин, тех самых спасительных обочин, куда можно свернуть с дороги пешеходу, где всегда посуше и всегда можно как-нибудь пробраться. Здесь края дороги были также разворочены, были еще и третьи завороты, уже по полю, таким образом одновременно существовало много дорог, одна выше другая ниже, третья по полю, четвертая в объезд третьей, все они были одинаково непроезжие, а уж чтобы выйти из машины и ступить ногой в эту трясину – по пояс? с головой?
            Да и мы, что греха таить, добавили ущерба, выезжали в объезд объездов на заповедные клеверища, не мы первые, а вот последние, может быть, потому что встретил нас в Пашневе стон и плач: "Забирают наших коровушек-матушек. Угоняют в Котлован".

            Чтобы представить себе, что такое стужа и промозглость, вовсе не обязательно выходить в открытое поле навстречу всем осенним ветрам, пойдем лучше под крышу, тем более что мы наконец приехали в Пашнево.
            Бесприютно, холодно сейчас под бесконечным осенним дождем на северном ветру, но ничуть не уютнее здесь, под крышей, в этой заброшенной давно не топленной запущенной конторе, с ее пробирающей до костей сыростью, застоялой промозглостью и безотрадностью.
            Здесь было еще холоднее, чем на улице, и я вышла оглядеться на пустынную пашневскую улицу. Наш трактор укатил. Из трубы передвижного вагончика шел дым. Но вот из одного дома вышла женщина с ведрами на коромысле, остановилась перед горой сырой глины, которая перегораживала улицу, и начала подниматься вверх. Вот ее коромысло с пустыми ведрами обозначилось где-то среди пашневских крыш, качнулось над печными трубами, и видение скрылось на противоположном склоне.
            Расспрашиваешь, кто где жил раньше, и оказывается, что пережито не одно переселение. Раскулачивали, выселяли, сгоняли с хуторов, или, уже в самое последнее время, случалось перебираться в другое место: на центральную усадьбу, в соседнее хозяйство, рабочее предместье или город. В свое время они вынуждены были покинуть свои деревни – Дор, Вакарино, Пруды, Ермолино, Терехово. Пашнево было центром этих деревень, и они выбрали именно Пашнево, потому что оно казалось незыблемой столицей целого обширного района лесных селений, здесь на границе с Новгородчиной. И вот теперь их снова вынуждают сниматься со двора, перегоняют, как иной бестолковый салага перегоняет шваброй лишнюю воду.
            – Тут охотники понаехали, с атомной, морда к морды, все начальники, прямо по лугам на тяжелых машинах едут, прямо по клеверищу! Всю жизнь в крестьянстве живем – такого распутства не было!
            Границы населяемого мира отодвигаются, и ты, чтобы не оказаться в эмиграции, должен покорно оставаться внутри них, под надзором.
            Отказываются продвигаться вслед отступающей цивилизации, намеренно оставляющей за собою запустение и опустошение, несогласные, отстаивающие свою независимость.
            Удивительны примеры стойкости, хотя и очень редкие.
            – Напиши мне на Пашнево, – сказала мне однажды последняя жительница деревни Вакарино.

            Тогда я брела по разбитой дороге на Ершово болото, хотела найти свое счастье на глухарином току, который мне показал как-то Владимир Федорович Голубев, лесник из Котлована. Кроме нас, никто в округе этого места не знал.
            Я все еще не могла выбраться из огромного разросшегося в последнее время села. Отправляясь с ружьем, охотники обычно стремятся избежать лишних встреч, и, хотя я не пошла прямо по улице, а свернула картофельными огородами, перелезала через ограды, ковыляла по кочковатому лугу, перешла овраг, все же пришлось выйти на верхний порядок, идти мимо фермы Грозный, вдоль домов нового образца с застекленными верандами, мимо занятых своими делами людей. Далеко впереди маячила недостроенная трансформаторная будка, дальше постройки должны как будто кончиться, за ней пора бы начаться полям.
            Дорога начала подсыхать, От недавней распутицы остались глубокие гусеничные колеи, наполненные жидкой грязью.
            Я давно миновала последние строения, но пейзаж не налаживался, тянулись и тянулись обезображенные окрестности. Все вокруг было как после обыска, разворочено, вспорото, сдвинуто со своих мест. Валялись груды дренажных труб, керамические черепки, битый кирпич. На поверхности оказались вывороченные из-под земли валуны, корни деревьев. Пустые кабельные катушки съехали в ямы. Никто их отсюда не сдвинет, некому да и невозможно рассовать все по местам.
            Дорога раздваивалась. Кажется, здесь надо сворачивать влево, тогда скоро должен быть большой сарай, набитый доверху сеном. Здесь в прошлом году мы с Владимиром Федоровичем сделали первую остановку.
            Показался сарай с распахнутыми воротами, сено было подобрано подчистую. Отсюда до тока еще километров двадцать.
            Я вспомнила разговоры в машине, когда вчера ехала со станции. Попутчики обменивались новостями. Пьяный утонул в реке, на ферме Грозный норму сена урезали. Зоотехник распорядился выпустить скотину на воздух, тощие коровенки, увязнув в грязи, падали, не в силах подняться. Вдруг захотелось посмотреть самой, как вылезает на свет Божий перезимовавшая скотинка. Свалявшаяся шерсть, разъезжающиеся в грязи ноги, оцепенело опущенные головы или, наоборот, телячьи задранные хвосты, веселая припрыжка, крутая остановка, внезапный разворот и снова галоп.
            В Астафьево я приехала вчера, и все в доме тетушки было по-прежнему. Как всегда, мне была отведена большая комната. Зимние рамы были выставлены, окна вымыты к майским праздникам, на подоконниках, на полу моей комнаты стояли ящики и тазы с зеленью помидорной и капустной рассады. Празднично блестели чистые стекла, за рекой расстилались освободившиеся от снега голые холмистые поля, шумела вода у полуразрушенной мельничной плотины. Всякий раз, приехав в деревню и спустившись к дому, который стоял под горой у самой реки, я удивлялась какому-то ровному и мощному гулу и только в следующий момент вспоминала: ну конечно, как я могла забыть чудесную плотину, усаженную тополями, и шаткий мостик через бурлящий поток, пойдешь через мост – не упади в воду, говорили всегда детям.
            Однако скоро должно показаться Вакарино, а там до Ершова болота, если идти правильно и найти нужную просеку, ходу часа два.
            Жива ли Вакаринская барыня?
            Прошлый год мы так к ней и не завернули, прошли полным ходом мимо бывшей деревни Вакарино – развалин каменных фундаментов, обвалившихся колодцев, скворечников без крыш, добротно прилаженных к березам, а на угоре, перед единственным во всей округе домом, заметили ее, четкую на фоне вечереющего весеннего неба фигурку; показалось, она тогда даже ручку приложила ко лбу, разглядывая нас, прохожих людей: телогрейки, котомки на спине, высокие сапоги и блестящие ружейные стволы за плечами.
            Ну ладно, на подслух я опоздала, место это верное, слетятся обязательно, вот успею ли вообще туда до наступления ночи? Подмораживало, лужи затягивались ледком, комья грязи затвердели и даже под сапогом оставались крепкими.
            Небо полностью прояснилось, поднялся ветер, кажется, глухарь вообще не запоет, а если запоет, то бесшумно при таком хрусте к нему все равно не подобраться. Не переночевать ли в Вакарине, утром поохотиться на тетеревов и, если погода переменится, ждать следующей ночи.
            Я свернула с дороги и пошла к одиноко стоящему на угоре дому. Мертво и страшно горела поздняя заря в единственном на всю деревню черном окне, последнем окне деревни Вакарино.
            Дом казался нежилым. Ветхое крыльцо было заставлено какими-то кольями. Я разобрала нагромождения, поднялась на ступени, постучала в дверь. Никто не отзывался. Неужели ушла? Наверное, спит. Заглянула в окно. Открой, хозяйка! Застучала сильнее. Никакого ответа. Шумел поднявшийся к ночи северный ветер. Перед домом на пне я заметила брошенную рогожу, опрокинутое ведро вздрагивало при каждом порыве ветра. Снова подошла к окну, по-прежнему отсвечивающему неподвижной северной зарей; прижав лоб к стеклу, попыталась вглядеться в глубь темной избы.
            – Пустите, Елена Александровна, заезжего человека, – я потопталась и добавила: –Съезжинская мельничиха привет передает!
            Вдруг в избе что-то стукнуло, и она рявкнула:
            – Что надо?
            – Да вот шла на Ершово болото да опоздала. Пустите погреться.
            Наконец хозяйка открыла и впустила меня. Она засветила керосиновую лампу, я сняла ружье, поставила его в угол, бросила на пол котомку и села на лавку.
            – Оно не стрельнет? – спросила хозяйка. Голосок у нее был слабый, невыразительный. – Ты чья будешь?
            – Из Астафьева, к своим приехала.
            – А я уже с топором стояла у двери, – заговорила она быстро.
            Это была скорая на язык невнятная тараторка, то ли девчонка, то ли старушка, с русыми волосами и наливными, как яблочки, красными щечками.
            – Сколько сейчас времени? – спросила она и передвинула стрелки сразу на двух ходиках "кошачий глаз", они висели рядом и исправно показывали одно и то же время. Тут же я увидела два отрывных календаря с одним и тем же завтрашним числом. Она почему-то содержала каждой твари по паре. Только печка была одна, огромная, в пол-избы, и хозяйка была одна, так они и грели друг друга.
            – А что, Елена Александровна, почему бы вам собачку не завести?
            – Пес был, да сбежал.
            – Чем вы его кормили?
            – Хлебцем и картошкой. Прохожие люди кинули ему кость, вот он мяса попробовал и пропал. Они ушли, и он вслед за ними.
            – Как же вы одна живете? Не страшно? Мало ли чего, кругом лес.
            – Да кого мне бояться. Только вот кроты меня обижают.
            – Кроты?
            – Кроты. Тут кабаны, волки ходят, такие большие, высокие, до неба, веселые, – при упоминании о волках ее голос изменился. Такой грубый, хриплый голос я уже слышала из-за двери. Наверное, таким строгим голосом она разговаривает с настоящими волками: "Чего надо? Пошли прочь".
            Лет десять назад перебрались вместе со своими домами на центральную усадьбу последние старики. Она осталась одна. Ее уговаривали переезжать. Наконец использовали последний довод. Замолчало радио и погас свет. Ненужные теперь столбы пошли своим чередом в печку. Числился ли теперь в географии населенный пункт Вакарино?
            Вскипел самовар. Я выложила из мешка свертки, которые мы с тетушкой укладывали. Чай, сахар, сало, соль, кружка. Двух буханок хлеба, которые приготовила, не было. Главное забыла уложить.
            – И у меня нет хлеба, – сказала она.
            Я не обратила особого внимания на ее слова, привыкла, что когда в доме нет свежего хлеба, то уж засохших кусков, недогрызенного печенья полным-полно на любой печке. У нее не нашлось и сухой корки. Зато она вынула из печи чугунок вареной мелкой, как лосиный помет, нечищеной картошки, и мы принялись за ужин – известная на всю округу Леночка Шабанова, по прозвищу "Вакаринская барыня", и ее случайная гостья, сновали маятники ходиков, на столе светили две керосиновые лампы.
            Она бросила на пол подушку, старую телогрейку и унесла лампы к себе на печку, прикрутила фитили, но совсем не погасила.
            Я растянулась на полу и сразу заснула. Меня разбудили клопы. Они тихо обрабатывали шею. В избе было темно, за печкой коптили старухины лампы, делать нечего. Скоро они наедятся и уйдут. Какие-то они были хилые, робкие, не то что казенные на одном северном лесопункте. Там были полчища откормленных, особенно въедливых. Мне потом рассказывали, что летом, в прежние времена, весь поселок выбирался из бараков спать на свежий воздух, но это не спасало, ненасытные переселенцы прекрасно освоили близлежащие моховые кочки.
            Пролетел самолет – равномерный уверенный гул, это не тот грохот взлета или посадки, который сотрясает городские районы, в его далеком голосе постоянство, отрешенность, покой. Стоит мне услыхать его, как сразу вспоминается охота на глухаря и ночлег в апрельском лесу.
            Сидеть бы сейчас у костра, на свеженарубленном еловом лапнике, следить за вечерней звездой, стоит только засмотреться на огонь или задремать на минуту, а потом оглядеться, как ее уже нет на прежнем месте. Она намного правее, среди совсем других деревьев, а только что была как будто наколота на верхушку старой ели. То она совсем скрывалась в чаще, то показывалась снова.
            Я закрываю глаза, сворачиваюсь, прячу руки между колен. Холодно. Снова ищу глазами свою звезду. Теперь она еле видна в черных шевелящихся лапах елей. Я встаю и отхожу от костра. Сразу делается черно и тихо. Вступает ветер, и перекликаются совы-неясыти. Они всегда были тут, рядом, но за треском костра их не было слышно. Сначала кричит самец, потом вдали отзывается самка. Давно хочется обратно к огню, но когда еще услышишь это жуткое уханье.
            Было около трех часов утра. В избе темно, лампы погасли. В самый раз стоять на болоте и прислушиваться к первой глухариной песне. Ну ничего. Еще с час посплю, а потом и в окрестностях Вакарина чего-нибудь найду, настреляю хозяйке какого-нибудь продовольствия.
            С восходом солнца я уже обходила закрайки полей под неумолчное бормотание тетеревов, присматривалась к полевым дроздам, оглядывала голубиные крыши разваливающихся сараев, таращилась в небо на токующего бекаса, кралась берегом утиного озерца.
            Часам к десяти я вернулась, бросила добычу посреди комнаты, уселась на лавку.
            Хозяйка покосилась на дичь и продолжала заниматься своим делом у печки. Пришлось самой браться за ощипывание. Наконец закипела вода, она равнодушно швырнула синие тушки в чугун и задвинула его в печь. Мелькнула сморщенная черная лапка, скорее похожая на лягушечью, чем на лакомый кусок благородной дичи, зашипели от пролитой воды угли. Вдруг меня потянуло на волю.
            Утро еще не кончилось. Я подхватила вещмешок, попрощалась с хозяйкой, в сенях забрала одностволку и вышла.
            Она пошла вслед за мной, что-то бормоча.
            – Что вы говорите? – переспросила я.
            – Открытку, открытку, – бормотала она.
            – Какую открытку?
            – Напиши на Пашнево.
            – Я-то напишу, а кто ее принесет?
            Мы постояли перед домом. Весь пригорок был подрыт и истоптан кабанами. Похоже, что они минувшей ночью погуляли под окнами.
            – Кабаняры, кабаняры, – она заговорила быстро, непонятно: какие-то люди, какие-то начальники, какие-то с папиросами, пришли яблоки обирать, и снова – кабаняры с мешками.
            Я махнула рукой и пустилась прочь с пригорка. Прощай, тщедушная, но стойкая отъединенная жизнь. Открытку к празднику ей принесет рождественский подсвинок.
            Скоро я миновала Вакарино. Ну и расковыряла она топором, истопила всю округу.
            Начались поля. Они были бескрайние и вдавались как заливы в сушу. Каждое поле, окруженное лесом, соединялось с другим, таким же.
            Кругом заливались жаворонки. Первого жаворонка я услыхала сразу, как приехала в Астафьево, но тогда его песня почему-то отозвалась во мне болью, и я старалась забыть про нее.
            Я поняла, идея жаворонка – как ни в чем не бывало. Как всегда, он прилетел к нам, будто не было зимы, морозов и метелей; и мы, замшелые шубы, пережили еще одну леденящую зиму, клочьями вылезает мех, вылетают бесшумные моли. Конечно, над не вспаханными еще полями трепыхались легкими мячиками жаворонки.
            Негодование, боль, любовь – все это бьется одновременно горячим комком; то возобладает любовь – и жаворонок кругами поднимается все выше и выше, пока не исчезнет из глаз, но всегда с ним негодование и боль, и тогда жаворонок неудержимо теряет высоту. Он еще поет, машет крыльями, чтобы замедлить падение, но вот он уже на земле, затерялся среди прошлогоднего сора.
            Я подождала, пока неутомимая птица снова взлетит и пойдет набирать высоту, и отправилась дальше.

            Иногда старое дерево домов так сильно чернеет от беспрерывных дождей, что кажется обгорелым. Когда приближаешься к незнакомой деревне, это особенно бросается в глаза.
            – Тут что, пожар был? – чуть было не спросила я своих попутчиков, когда показались первые пашневские строения.
            Конечно, мы съездим туда еще и еще, и этой осенью и зимой.Что там в Пашневе? Закончат дорогу, пустят автобусный рейс, приедут туда цветущие невесты и скажут: не хотим больше нигде жить, а только в Пашневе, и вернется туда какая-никакая власть, и почта, и телеграф, и телефон.
            Мы снова и снова готовы слушать, как голодный наелся, странник нашел приют, замерзающий отогрелся, одинокий нашел опору. Всё так, ничего не устарело.

            Зимовье на Студеной: "Музгарушко, где ты, слышишь ли меня?" Снег заносит старика и собаку.

            Рассказывают, что в Прудах однажды утром встали, а волки бродят по пашне. Бригадир кричит: кто это овец не загнал, чего они в ночь оставши! Это произошло перед знаменитым годом засухи и лесных пожаров. Недаром считается, что волки под деревней – к недороду.
            Раньше истории были совершенно другие, То расскажут, как медведь проучил одного котлованского охотника, как будто бы даже ружье отнял и согнул в дугу, будто бы давал охотник объяснение на административной комиссии по поводу утраты ружья, а никто ему в свидетели идти не соглашался, хотя присутствовали на этой лесной гражданской казни очевидцы, и хотя они свои ружья уберегли, но с тех пор потерялась в них кучность боя и былая прикладистость.
            То расскажут обыкновенную историю, как одна жительница деревни Дор столкнулась в малине с медведем. Медведь на дубышки встал и лапы перед ней держит.
            – Жаланный ты мой, не тронь ты меня! Ах, не трогай!
            Кому как не охотникам да ягодницам иметь дело с медведями, в новейших же историях хозяин боровой перестал показываться простым полесовикам, теперь он выходит навстречу только представителям администрации. А однажды куцехвостый даже прикинулся подгулявшим мужичком, и одна молодая руководительница чуть было не лишила его получки.
            Был вечер, в старом лесу становилось все темнее. Вдруг видит, впереди по дороге бредет какой-то завалящий мужичонка, не то переваливается, не то шатается. Кто такой, почему срывает уборочную! Прибавила шагу и в два счета догнала толстопятого.
            Как прошла высокая встреча, никто не знает. Известно только, что стороны признали право каждого на свои владения и мирно разошлись.
            В другой раз эта решительная красавица с тяжелой рукой, бесстрашный директор, подставив обнаженную спину солнцу, верхом на смирной лошадке направлялась в одну из дальних бригад, лошадка вдруг рванула в сторону и помчалась не разбирая дороги. Волки!
            – Вот когда я испугалась, – признавалась она потом.
            – Еще бы. Того и гляди, вывалит серый требуху из твоей лошадки.
            – Нет. О волках я не думала.
            А она, взбесившаяся лошадка, уже вылетела из леса и несется не разбирая дороги по пашням, сенокосам и пастбищам, закамененным, закустаренным и облесенным, по залежам и перелогам, по закочкаренным луговинам и моховым очесам.
            – В седле-то я держалась, но кофту потеряла!
            Вышедшая из повиновения лошадка теперь выносила свою исхлестанную по спине и плечам, не совсем одетую хозяйку прямо к трактористам, к мужикам, на вечный позор и насмешки, прощай авторитет, – и оглянуться не успеешь, как потеряешь вместе с летней кофтенкой.
            – Лучше снова к волкам. Чем к нашим зубоскалам.
            Как говорится, от волка ушел, да на медведя напал.
            Только разнежишься, ослабишь поводья, сколько опасностей подстерегает тебя на своих же собственных угодьях. А кофточка-то, оказывается, все время была при ней, никуда она не улетала, это косынку в первый же момент скачки сорвало с головы, а кофта чудом удержалась на правом плече, прижатая к горячему боку.

            До чего обходительный участковый в Котловане! Если ему случится ехать в район, он, благосклонно озирая из окна автобуса знаменитые окрестности, не преминет заметить, если, конечно, рядом сидит привлекательная попутчица:
            – Посмотрите, какой пейзаж, колорит! Золотая осень!
            Вот он куда-то названивает:
            – Нарисуйте мне характеристику! Как не знаете? Так и пишите. Что пенсионер, постоянный житель.
            Закончив разговор и снова пытаясь куда-то дозвониться, он повернулся к конторским:
            – Дед наварил бражку – согрейся, сынок.
            – Отстали бы от деда. На что он вам дался! – это сказала девушка-счетовод.
            – А тут на него акт составлен!
            – А кто ж такой сынок, что согрелся, а потом отблагодарил?
            – А председатель тут один. Теперь ничего не сделаешь, надо передавать прокурору. – Оторвался от телефона, отходит от стола, но битком набитая контора еще ждет от него продолжения – кто, да чей дед. Да что ему теперь будет, да кто это грелся, но участковый подходит к другому столу и воздевает глаза вверх: "Это что у вас, Маркс?" Он подходит еще ближе: "Извиняюсь, Энгельс".
            Тут и я решила задать вопрос, который меня давно интересовал. Вот сейчас я узнаю из первых, как говорится, рук: "А правда ли, что за Пашневым будет лагерь? И когда?"
            – Да, – говорит, – будут выращивать табак, но сорт потерялся, семян махорки не достали.
            – А народ откуда взять? – спросила я.
            Он повеселел.
            – Народ? – Он обвел взглядом комнату, и портрет Энгельса, и списки бригад, и карту полей и урочищ. – Только бы огородить, – он многозначительно кашлянул в кулак, – а народ быстро соберем! найдется! – Он повел рукой, и широк был его жест, и обвел он четыре стороны света, и вся многолюдная контора проследила за направлением его руки, и все увидали тот круг, который он плавно очертил, был он безграничен, уходил за речку, и за Котлован, в Новгородчину, и за Удомлю, за Бологое вплоть до Москвы.
            Народ есть, семян нет. Не зацвела еще та махорка, и не дошли ее семена до областных огородов и тверских козлов, но зреет уже где-то крутая махра на крутой кирзе.
            Вдохновители новых плантаций простерли глаз в медвежий угол:
            – Махра!
            Подсобное хозяйство: не то выращивать собственные пайки, не то пересыпать суконные мундиры от молей, нафталин, говорят, снимают с производства, а о сбережении начальственного сукна не думали – еще не время, товарищ!

            Короткая оттепель в начале необычайно суровой ранней зимы. Вечером я была в гостях в соседней деревне, теперь шла домой, напоследок мне налили огромную кружку бразильского растворимого кофе; я шла и удивлялась поразительно теплому вечеру, фонари не горели, была полная темень. Бархатная грязь, теплый дождик после стужи последних дней, какое-то оттаивание души и сердца, какое-то размягчение – до чего же долго надо мерзнуть, чтобы так остро почувствовать мягкий шелест дождя по шоколадной нежной грязи. Где-то лаяли собаки, под ногами все было живое, какие-то твари перебирались через дорогу, какая-то всеобщая переправа, что-то было южное, влажнотропическое в этой ночи, какая-то скрытая мощь оттаивания, каких-то сил земноводного переселения, ожили, перебираются, неудержимо, неуклонно – на зимовку – в водоемы, ручьи, речки; сентябрьский мороз застал их неожиданно (одна такая забилась наспех в лохань с водой во дворе – убежище начерно), это была остановка в пути, срочный привал, когда выбирать уже не приходилось, – и вот они впрыгивают в ближайшую емкость, хотя до реки остается совсем немного, а теперь они перебирались основательнее, из временного, часто нелепого укрытия в природой предназначенные места зимовок – поход травяных лягушек, и тут в тон ритмичному бархатному шлепанью послышалась музыка, музыка в кромешной тьме, глубокий пульс бас-гитары из хорошего стереоусилителя. Фонарик освещал ожившие сгустки грязи, стремящиеся прочь с дороги, на обочину, и вниз, в ручей. Никогда мне больше не услышать такой великолепной музыки, пропущенной через усилитель влажного воздуха. Известно, что музыка обладает способностью расширять пространство, здесь она прошила обволакивающим бархатом воздух, землю, темноту и влагу, так бы и брести всю ночь, только идти, только слушать это шлепанье, только вглядываться в эту черноту под ногами, только что было черно, безжизненно, но вот темнота сгущается, превращается в живой комок, и вот он оживает, как в первые дни творения, упорно перемещается в нужном направлении. Всего только повышение на пять градусов, прекращение леденящих осенних ветров, а для нас это – оглушительный оркестр потепления, и действует посильнее, чем многоголосый соловьиный хор или стрекотанье южных цикад, это последние всплески – комки жизни перед долгой, долгой зимой; и сзади, и спереди, и сбоку не то шорох дождя, не то мягкое шлепанье, как будто они не заснуть спешат, а куда-то сговариваются, что-то их там ждет, а что их может ждать, кроме спячки, где они остекленеют, а возможно, и задохнутся, если там в воде окажется мало кислорода. Это странное оживление чем-то напоминает ложные осенние тетеревиные тока, только здесь не отрезвляющая прозрачная осенняя холодная ясность, а какая-то охмуряющая осенняя распутица. Зарыться бы с головой в эту согревающую грязь, оттаивать, отогреваться, задышать ровно, в такт, слушать шепот дождя, а может, и понять лягушечье тихое переговаривание, может, их тихое переругиванье – что-нибудь насчет дороги, глубины колеи.

            День рождения Владимира Федоровича Голубева, лесника из Котлована и заядлого охотника, совпадал с началом открытия весенней охоты. К этому времени я обычно старалась приехать.
            Бывало, мы ходили зимой на зайца с его собакой Заливаем, бродили и осенью, высматривали тетеревиные кормежки, прислушивались к ложным токам. Были у него и черные суконные чучела тетеревов, сшитые еще дедом, с красными бровями и бусинками-глазками. Пару таких чернышей прибивают на березу повыше и устраивают шалаш.
            Но, конечно, больше всего он любил охоту на глухаря.
            Ночной костер на краю глухого мохового болота, где в три часа ночи начнет токовать глухарь.
            Где бы я ни была, как только начнутся эти светлые апрельские ночи, появится первая вечерняя звезда на светлом еще небе или пролетит самолет – с тем особенным ровным, мощным, но далеким гулом, – я сразу душой там, на Ершовом болоте.
            Он умел вскипятить чай почти на ходу. Несколько веточек, рогатинка, косо воткнутая в землю, – и уже кипит котелок, готов крепкий чай, особенно необходимый, когда ты уже клюешь носом и еле бредешь.
            Неутомимый ходок – за ним было трудно угнаться и в начале пути.
            – Ты как осенний жеребенок, – сказал он.
            – Почему?
            – Я же тебе говорил!
            – А я забыла!
            – Осенью он сытый, ленивый и еле плетется за телегой.
            Однажды, напившись чаю его приготовления, я показала прыть. Мы возвращались с глухариного тока. С нами была легкая на ногу Вакаринская барыня, утром по пути с Ершова болота мы ненадолго к ней зашли, и Владимир Федорович пригласил ее в гости:
            – Пойдем, Лена, в Котлован, погостишь у нас, Александра Васильевна тебе молока плеснет, домой принесешь. У тебя бидон есть?
            И вот я, только что до этого засыпая на ходу, так приободрилась, что быстро припустила вперед и громко запела:
            – По Дону гуляет!
            Я орала на весь лес все громче и громче и шла все быстрее. Они остались далеко позади.
            Я уже почти пропела длинную песню, когда он мне что-то прокричал.
            Я не расслышала, но решила, что наддай, мол, еще и прибавила крику.
            Наконец перед развилкой я остановилась, поджидая их.
            – Ты не слышала, что я тебе кричал?
            – Нет.
            – Ведь за тобой медведь шел! Он меня увидел и свернул вон туда!
            Утка, тетерев и глухарь – вот что было в наших рюкзаках!
            Бывало приезжала в Астафьево, останавливалась у своих и сразу бежала в Котлован к Владимиру Федоровичу.

            А Вакаринскую барыню депортировали. Будто бы сказала она: "Живу хуже, чем в Америке!"
            Интересно, кого она агитировала? Как далеко могли зайти ее пропагандистские усилия? Кабаны, волки, кроты?
            С темными массами кротов проводить работу не имело смысла. Кроме картошки, не крупнее лосиного помета, ничего другого у Вакаринской барыни найти было невозможно. Пока они вслепую хрустели на ее огороде, кабаны в который раз перепахивали пригорок, на котором стоял ее дом. Кроты были свои, поколениями возросшие на ее картошке, кабаны тоже топтали привычные тропы, зато волки случались всё какие-то проходящие, не отвлекались на бессчетные вереницы местных кабанов, куда-то они двигались поближе к настоящему жилью, и, когда она, стоя на своем угоре на вечерней заре и приложив ручку ко лбу козырьком, заслоняясь от все еще яркого света (опять подмораживает), пересчитывала свою паству и начинала: "Возлюбленные братья!" – редко кто задерживался, чтобы дослушать ее речи. "Взгляните на мою лачугу! Она скоро рухнет! Живу хуже, чем в Америке!"
            Не иначе как об ее настроениях судачили бобрики, удачно расселившиеся на Гаврильцевских ручьях. Их плотинки и точно спроектированное водохранилище показала мне жена бригадира из Гаврильцева, урожденная Лермонтова, отец которой получил свою знатную фамилию в награду за успехи в учебе в день окончания семилетки.
            Хранили тайну вакаринские лисички, они вообще много знали, эти сильно облезлые, куцые летом, огневки. Как-то в лесу около Вакарина нашли мертвым одного пропавшего без вести старика из Дора, который однажды жарким летним вечером вышел ненадолго из деревни за смородинным листом и не вернулся. Его нашли через три недели, и почему-то на нем не было ничего, кроме рубахи. Кажется, это было в знаменитое лето пожаров и засухи. Никаких признаков насилия замечено не было, все как будто было при нем, кроме некоторых частей.
            Потом припоминали, что еще в войну, будучи председателем сельсовета, собственноручно застрелил он какого-то всадника, который ему встретился у деревни, будто бы цыгана, крикнул он ему: стой! – а тот не остановился, тогда-то и фуганул из винтовки.
            Однажды, когда мы возвращались с глухариного тока, Владимир Федорович показал мне то место, где его нашли, и увидали мы там в густой траве какую-то затравленную лисичку, до того облезлую, как могут казаться куцыми только настоящие лисы весной. Это жалкое линялое создание даже не убегало и, казалось, тщилось нечто сообщить.
            Осенью того же года Зорька там же, у Вакаринского пруда, наткнулась на дохлую лисицу с отъеденным задом, и Владимир Федорович снова вспомнил, как не по-людски умер этот председатель сельсовета.
            Итак, давно уже в Вакарино никто специально не направлялся, до одного события, после которого была организована специальная группа, наделенная особыми полномочиями.
            Это была знаменитая охота, надолго запомнилась она жителям Пашнева, Гаврильцева и Ледин своим размахом, смелостью, с которой катилась она прямо по полям и сенокосам, а в ее участниках отмечали особую, что ли, отборность и спаянность.
            "Приехали начальники, морда к морды", и надо же было так случиться, что не миновали они Вакарина, упал все же начальственный взор на ее избушку, а может, даже и на ее, как всегда, четкую прорисовку на угоре, почему бы ей и не выйти, как всегда, на вечерней заре оглядеться, – эх и угораздило тебя, лезла бы ты, девка, лучше в подпол да и огонь в печке залила бы поскорее, чтобы ни дымка над деревней, – да полноте, какая деревня, один дом, скоро совсем повалится – а вот такая!
            Отборные охотники, один к одному, уехали, а по районным кабинетам пошла гулять фраза: "Живу хуже, чем в Америке". Кто ее сказал – не установить, скорее всего кто-нибудь из свиты, тоже человек не последний, звучала она вначале, конечно, немного по-другому – "Живет хуже, чем в Америке".
            – Кто такая и почему здесь? Принять меры!
            В каком смысле начальственная мысль направилась в сторону аналогий с Америкой? Что при этом имелось в виду – запущенность жилья? – для этого и слова есть специальные – лачуга и трущоба; живет, как на дальнем диком Западе? – не то первый поселенец, не то последний из могикан.
            – Да, кстати, что у вас там с Вакарино? Еще на балансе? Есть житель? Принимайте срочные меры и чтобы к июлю на бюджетной комиссии отчитались!
            Настал черед снарядить специальную группу, уговорить, пообещать даже квартиру в Котловане.
            Поздней осенью по подмороженной грязи отправились: директор – красавица с тяжелой рукой, председатель, участковый и кто-то из котлованской больницы.
            Красавица смело проходит вперед, усаживается на лавку под окном, остальные теснятся на пороге. Ну почему бы в самом деле ей не перебраться в Котлован, вот и квартира ее там ждет (это мы так сказали, только чтобы ее оттуда забрать).
            – Как же тебе не страшно, бабушка, ведь кругом лес, мало ли что? – и решительная красавица поворачивается к окну.
            – А у меня топор есть! – отвечает ей скорая на язык тараторка. – А я вот так! – и она поднимает топор, невесть как оказавшийся у нее в руках. – Вот я тебя сейчас! – и она замахнулась на директора.
            Тут дипломатическая часть визита прерывается, но к захвату ввиду вооруженного сопротивления группа не переходит, парламентеры отступают, замыкает шествие участковый, взбираются кто в прицеп, а кто в тесную кабину тягача на гусеничном ходу, где так славно смягчает все толчки теплый трактористский бок.
            Так едут они до Ледин, потом пересаживаются в директорский "уазик" и благополучно добираются до Котлована.
            Возвратились ни с чем, но побеждает хитрость и тактика.
            Ровно через месяц, а в дне выдачи пенсии она никогда не ошибалась, прямо с почты ее удалось заманить в котлованскую больницу.
            В тепле, чистоте и накормлена, чего еще, но она все повторяла, что ей надо домой, что у нее сено и скотина.
            Через двадцать дней ей удалось сбежать, и она вернулась в Вакарино.
            Зимой в Котлован она приходила на лыжах. Однажды в метель она сбилась с пути, заблудилась, два дня бродила по лесу, ночевала под елками. "Лыцари лоси кругом. Звери меня не тронули". Утром ее увидели на делянке лесорубы и привезли в Котлован. И она снова попала в больницу – посушиться-полечиться, потом ее увезли на Мсту, в интернат, и она оказалась среди тех, кто не может сам себя обслуживать. Это она-то!
            Да пусть вся молодежная экспедиция на Северный полюс поживет в ее избушке, зимой, без радио и света, и все батарейки честно оставит дома, – посмотрим, как точно любой из них ответит – какое сегодня число!

            Возвращение самоваров и новая жизнь пашневской библиотеки. Последнее воскресенье перед отъездом, можно еще успеть забежать в новенькую библиотеку. Хотите знать, что это такое, когда в деревне много женихов и почти нет невест, тогда собирайте книжки, которые надо сдать, и бегом в библиотеку. Кто, дорогой читатель, кто в нашем представлении основные посетители библиотек, театров, лекций и экскурсий, авторы задушевных писем на радио и победители викторин, конечно, вы ответите, что женщины (а ваша сокурсница, победительница всех литературных музыкальных викторин, непростые вопросы радиоигры, мы все помним ее вечные общие тетради, в которых она строчит не поднимая головы, на выставках, встречах, городских лекциях – наша сокурсница никогда не теряла времени; однажды она переписала в тетрадку даже большую статью Белинского, и когда добрый профессор сказал, поднимая на лоб очки, зачем же такие большие цитаты, ведь издание это легкодоступное, – да, это правда, сказала наша подруга тогда, но если после окончания университета я поеду преподавать в сельскую школу, мои тетрадки будут у меня под рукой. Прошло много лет. Пригодились ли ей ее тетрадки? Вот она, вот ее тетрадки).
            Наша деревня Астафьево, слава Богу, перспективная, в ней построен ряд двухквартирных домов, в одном из них по соседству с приемным пунктом комбината бытового обслуживания и находится библиотека, перевезенная сюда из Пашнева. А в приемном пункте можно заказать, например, новые валенки, если, конечно, у вас есть собственные овцы, но вот вы нечаянно прожгли вашу обутку у печи, не спешите к приемному пункту: ни заказать, ни починить вам не удастся – валенки только для хозяев овечьей шерстки, зато там принимают в починку самовары.
            – Как там мой? Скоро ли привезут?
            – Ты думаешь, там один только твой? Да там сотни самоваров стоят и ждут своей очереди с полгода, а может, и со всей области.
            Где-то там это великое самоварное воинство содержалось и уцелело, возвратилось как новенькое в свои деревни к своим хозяевам.
            – Надо и мне сдать, из чайника да на газовой плиты вкус какой-то не такой.
            Итак, напившись чаю из обновленного самовара, стаскиваем с печи валенки (это хозяйка свои прожгла, а мои-то пока целы), накидываем шубейку, нахлобучиваем ушанку и культурненько – в библиотеку.
            Думаете, там пусто, холодно, книжонки затрепанные и, кроме "Людей из захолустья", ничего нет?
            Не то чтобы жарко, но печка топится, книги во второй комнате, сколько книг, какое богатство; здесь безмолвие, холод – дыхание живых и умерших авторов законсервировано в зимнем воздухе.
            Хлопают двери, вваливаются, отряхивая снег, читатели, вот они расползлись между стеллажей, как любители подледного лова, каждый выбирает свое место; всегда удивляешься, глядя на то, как по ровной и как будто одинаковой глади озера расходятся рыбаки, только что они сошли на полустанке Кафтино и из окна вагона далеко видны, кажется, что весь рабочий поезд из Бологого высыпал на лед по обе стороны от насыпи, этот пошел сюда, этот туда, а эти выстроились цепочкой друг за другом, каждый знает свою удачу, ищет свое счастье, вот они перебирают книги руками, привычными к холоду, с трудом умещаясь между стеллажей в своих распахнутых телогрейках, полушубках, куртках, все они в новеньких джинсах, небрежно заправленных в валенки, оставляющие мокрые следы на чистом крашеном полу, и вот они прилежно выстроились записывать выловленные романы, мемуары, техническую литературу – утро воскресного дня.
            Студентки института культуры и культпросветучилищ! Где еще вы увидите столько замечательных читателей, один к одному – рослых, вдумчивых, румяных, трезвых, кудрявых, мечтательных – все они механизаторы широкого профиля.

            Однако как быстро я распорядилась.
            Ничто не обходится без примерки. И чужое окно с уютной лампой и книжными полками, и встречная пышная ушанка, и двойные острожные ворота, медленно выпускающие спецмашину – кого там везут, от тюрьмы и от сумы не зарекайся! – и дикая утка на Неве среди льдов, и плотное облако под самолетом (непременно выдержит, вот бы поваляться на его перинах), будки стрелочников – блеснет зеркало на голом столе, повернется в окне, заслонив все внутреннее великолепие своего жилища, чудная железнодорожница, какая тишина установится сейчас на этом глухом переезде. Случались также, и не раз, то прививка многодетности (семья приятеля), то гибельной самоотверженности.
            Есть люди благоухающие, а есть люди заразные.
            Вот открылась дверь проходной. На минуту показался молоденький охранник с автоматом и с овчаркой на поводке, постоял на крыльце и скрылся; огромный темнокирпичный замок за высокой стеной с откровенно колючей проволокой, не слишком ли много за одну поездку на работу в городском троллейбусе. Паренек с собачкой заразил своей невинностью: он-то чем виноват, такая служба, он открывает дверь, выскакивает на крыльцо, снова скрывается. Мы всё понимаем, мы сочувствуем, ты не виноват, твой монолог с крыльца увезен всем троллейбусом, да здравствуют все исповеди злодеев; пока ты слушаешь, яд капает в уши, как подогретое камфорное масло. Это потом можно, чтобы избавиться от неприятного ощущения в голове, прыгать то на одной, то на другой ноге, распаляться в гневе и омерзении, чтобы отрава поскорее отторглась, но скверна от заразного человека уже перешла к тебе, потому что ты как ни в чем не бывало стоял рядом, а не убежал, заткнувши нос.
            Кто сейчас не... – да-да, это так, вот ты и кивнул, вот ты и соучастник.
            Итак, не успел оглянуться, а ты уже впрыгнул в чужую шкуру, уже оттуда киваешь, поддакиваешь, выпутываясь из душной шубы. Уф! Лучше слушать птичек, да и то смотря каких.

            Тоня Нема, частая гостья моей тетушки, сидит на лавке.
            Я только что вернулась из Пашнева. У порога я сбрасываю тяжелые от грязи сапоги и забираюсь на горячую печку. Щуплый котенок тарахтит у щеки.
            Большая печка топится через день, еще не по-зимнему, этого недостаточно, старый дом плохо держит тепло.
            Тетушка ушла поить поросенка.
            – Ой, Бе..., где бы... – протягивает Тоня Нема.
            Мне ее не видно, я за занавеской, – она что-то рассказывает, говорит, ее речь состоит только из первых слогов, но льется беспрерывно – хоть на магнитофон записывай интонацию старинного говора. Кажется, что еще немного, и все, что она хочет сказать, поймешь.


Продолжение книги Беллы Улановской



Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Тексты и авторы"
Белла Улановская Личная нескромность павлина

Copyright © 2005 Белла Улановская
Публикация в Интернете © 2004 Союз молодых литераторов "Вавилон"; © 2006 Проект Арго
E-mail: info@vavilon.ru