стол в моей жизни / 1.04.2004
- Дмитрий Кузьмин
Рабочая гипотеза состоит, как мы понимаем, в том, что не бывает неинтересных предметов: немного усилий и любой, сколь угодно случайный повод вызовет к жизни череду культурологических рассуждений, вязь неочевидных ассоциаций, ворох мемуарных эскизов в соответствии с темпераментом автора. Ризома на дворе: не все ли равно, за какой узелок потянуть, ведь импульс побежит по всем ниточкам и сочленениям и заведет так далеко, как только может завести поэта речь... Не хочет бежать, засекается, тормозит: стол о четырех ногах и то спотыкается, и добрый молодец, крутанувшись в компьютерном кресле на колесиках, машет рукой на это дело.
Покладистый четвероногий друг всегда служил мне верой и правдой но как-то не совсем по профилю. Кроме совсем уж юношеских лет, когда на письменный стол честно водружалась воспетая Галичем «Эрика», и я честно перепечатывал на ней набело второпях списанные в Исторической библиотеке стихи поэта Ратгауза, из собрания сочинений столетней давности, с задернутым папиросной бумагой портретом автора в изрядных размеров шляпе и буржуазной визитке. Примерно так: Кто внизу ползет Тот друзей найдет. Кто достиг вершин Тот навек один. В 14 лет такого рода мысль еще может показаться глубокой и оригинальной Петру же Ильичу, изрядное количество этой козьмапрутковщины положившему на музыку, думаю, больше нравилась невыразительно изящная физиономия 25-летнего провинциального литератора.
Со временем же всякий стол неуклонно превращался для меня в горизонтальную поверхность, на которой возможно что бы то ни было сложить. Чем бы то ни было обыкновенно оказывались книги и рукописи и с этим поделать ничего было нельзя, потому что на книжных полках, в шкафах и т.п. свободного места ни под каким видом все равно не обнаруживалось. С более мелкими, внежанровыми предметами на поверхности стола мои домашние (кто бы ни входил в данный момент времени в их состав) пытались бороться. Иногда последствия оказывались катастрофические: в частности, горькая судьба постигла одного из первых заведшихся в моем доме зайцев (еще не вошедших тогда в роль тотемного зверя) черную пластиковую пятисантиметровую фигурку, которую я половину выпускного курса носил в свежепроколотом ухе, вызывая сложные чувства в особенности у школьников, коим параллельно преподавал литературу, однажды утром, по обыкновению опаздывая, я забыл бедную зверушку на столе, маме же пришел стих именно в этот день провести уборку, и заяц перекочевал в первый попавшийся ящик стола, откуда я в течение месяца ежеутренне забывал его достать, а потом дырка в ухе заросла и вопрос отпал сам собой.
После того, как пачки рукописей и книг выплеснулись с письменного стола на пол, образовав на пути к окну средних размеров баррикаду, из родительского дома пришлось съехать к счастью, было и с кем, и куда. Сердцем нового места оказался круглый стол под светло-коричневой бархатной скатертью, просто-таки напрашивавшийся на трогательные сумеречные чаепития по-семейному, но увы: пороху на перетаскивание с кухни чайников, чашек и блюдец со сластями у нас хватало только при условии, что в награду появлялась возможность беспардонно завалиться с чашкой на диван, а поскольку диван был низенький и в другом конце комнаты, то миссию стола в этом случае брала на себя какая-нибудь непритязательная табуретка. Лишь два поистине трогательных собрания за круглым столом удержались у меня в памяти за добрые десять лет: первое по случаю официального визита моей бабушки, которой было тогда крепко за восемьдесят (бабушка явилась в вечернем платье и на каблуках, а мой Димка встретил ее набором собственноручно изготовленных яств еврейской национальной кухни), второе «вечеринка с фаготом», на которую из некоего чата с абсолютно фривольной тематикой были приглашены все желающие узнать, как звучит музыка для фагота соло (собралась вполне милая компания, с одной из участниц коей мы не сразу, но вспомнили, что уже виделись пятью годами раньше на свадьбе литератора Львовского, ибо, как известно, не столько тесен мир, сколько узка прослойка).
Казалось бы, в выигрышном положении против моих комнатных столов, обреченных на незавидную участь подъемом сочинительства и судорожными телодвижениями отечественного издательского бизнеса, столы кухонные, где литературу особо не сложишь: далеко ходить, да и атмосфера для бумаги нездоровая... На эту породу наших четвероногих друзей нашлась, впрочем, другая напасть: комнатные (собственно, кухонные) растения во главе с величественным авокадо, из чистого баловства пророщенным из косточки в память о бездарной кончине первого в нашей жизни плода этой породы (при первом в нашей жизни появлении свободных денег мы решили попробовать каких-нибудь экзотических фруктов и первым делом нацелились на авокадо, полагая его примерно тем же самым, что и манго; большую часть сгоряча выбросили и уж потом стали разбираться, как же это несъедобное нечто правильно употребляют). Авокадо не поддается никакому перемещению, потому что больше нигде не помещается, и мы не без опасений вспоминаем время от времени, как на мой вопрос, может ли посаженное дома авокадо дать плоды, очаровательная пожилая мама литератора Дашевского (видимо, только что вернувшаяся от сына из Израиля, где, видимо, эти авокадо бытуют в своем первозданном виде) ответила: «Да, может, но не прежде, чем пробьет потолок». Рука об руку с авокадо обитают невзрачная фуксия, купленная мною из жалости у старушки в метро, и нечто анонимное, самостоятельно взросшее в свободном горшке: это, собственно, тоже экспансия только растительность наступает в район стола не с книжных полок, а с полностью заставленных зеленью подоконников. Иногда, впрочем, путь этой экспансии заступают благородные рыцари: никогда не забуду, как жительствовавший по соседству с кухонным столом наш кролик Паша, обнаружив, что в ряды настольной флоры вступили два проросших в одном горшке желудя двадцатисантиметровые ростки дуба, не поленился вылезти из своей клетки, запрыгнуть на стол, аккуратно перегрызть оба дуба у самой земли и, не употребив в пищу ни единого из пяти или шести имевшихся листочков, воротиться восвояси.
Вот и выходит, что стол в моей жизни оказался фигурой периферийной, в чем признаюсь со стыдом и сожалением. Впрочем, это если предположить, что сам я нахожусь в центре. С точки зрения мебели это ведь, вполне возможно, совсем не так...