зима в моей жизни / 24.02.2006
- Владислав Поляковский
В детстве меня поражал абсолютно белый. Именно белый китайская смерть или европейская чистота всегда казался мне цветом не элементов, а какого-то большого общего, так тогда понимаемого макрокосмоса. Зима была fiction'ом: крупный, гранулированный снег, капсулки невидимого тепла, эссенция весенних листьев. Позже зима стала частью глуповато-наивных рождественских американских семейных фильмов: ну, знаете, такие «Рождество семейки придурков» там, и другие, причем в этих фильмах всегда был удивительный заряд обобщенного тепла, просто чистый раствор, инъекция душевного и физического тепла как средства от окончательного обморожения. Забавно, но зима как среда стала восприниматься как общий бэкграунд себя же игровой этого самого тепла, ощущения следующей за ней весны, рождественских и новогодних праздников.
С каждым годом гранулированный снег менял форму и цвет: от спектрального синего до слепящего ультрафиолета, белый опять стал атмосферным. И вся зима с этой ее атмосферностью, необязательностью сознания и глобальным космическим масштабом в результате оказалась самым теплым временем года, эдаким перекуром между осенней глубиной воздуха и весенней высотой мысли.
Говорят, медведи впадают в спячку. Где-то за спиной маячит Виктор Соснора, жалующийся, что современные эссе скорее похожи на небольшие трактаты, чем на жанр художественного произведения, коим должны являться изначально. Снег рисует на стекле замысловатую вязь из китайских и египетских иероглифов, белая мантра зимы. Смотришь: Соснора куда-то пропадает, молодеет, становится выше и белее; вместо него уже некий абстрактный мужчина, белый, как Дед Мороз, и русский, как вера в него. Линейка градусника тоненько и мелко дрожит; мужчина идет по улице, вычерчивая линии и иероглифы, еще немного и мир перевернется, горизонтальное станет вертикальным, а зимняя картография окажется узором инея на толстом внешнем стекле.
Один из любимых поэтов, Гали-Дана Зингер, написала: «Мастер зимних пейзажей / нарочно задует звезду». Мне вот тоже казалось, что зимний пейзаж в этом и есть задуваемая звезда, ну и еще куча всяких персональных и никому не нужных образов вроде XVIII века русской империи (из гардемарин и путешествия императрицы Фике), а также песенки «rock'n me after midnight».
Самым важным элементом картины была елка, это уже не просто декорация или часть сюжетной линии, это обязательность следования законам жанра. Зима 2000-го вообще сплошная карусельно-карнавальная наигранность и театральность слова и жеста; помню свое удивление: сколькими же красками, оказывается, можно расцветить сумеречную новогоднюю белизну. И елка. Елка это локальный карнавал Рио, буйство цвета и мелодии, дозированный уют с лопнувшим приемником-распределителем. Плюс: сахарная пудра рождественского снега (ну вот восприятие такое: рождественский снег должен быть мягким, теплым и пушистым).
Перефразируя Аркадия Драгомощенко (книга «На берегах исключенной реки»), зима это короткие отчеты о погоде; другой, летней, осенней общий информцентр, бумажки и графики. Необязательно тут уже время, оно как-то вне. Это что-то большее, какое-то космическое информбюро, ленты новостей, белый обрезки старых документов, разливанный черно-белый документализм. Зима так подходит человеческой логике: только белый и черный, да и нет, никаких тебе вариантов. Зачем тут еще и время? Зима это откуда-то совсем со стороны, взгляд с моделями и масштабами. На берегах исключенного времени.