Кино в моей жизни / 31.10.2006
- Некод Зингер
«Адмира» и «Луч»Кино вошло в мою жизнь с восьмимиллиметровой чешской камерой «Адмира» о двух оборачивающихся объективах и ручном заводе.
Шестьдесят четвертый благостный год. Первые ласточки домашней кинофикации.
Вместе с «Адмирой» пришло множество невероятных вещей «аксессуаров». Ревущий и постреливающий, сильно греющийся проектор; бобины; пластиковый экран, с усилием вытягивавшийся из металлической трубки с черной ручкой, за которую же и подвешивался, и легко, с пшиком всасывавшийся обратно; монтажный столик с массой маленьких чудных прилад и не выветривающимся с годами пьянящим запахом грушевой эссенции; черный пластмассовый бачок для проявки с крутящимся барабаном; пакетики, собирательно именуемые неблагонадежным словом «химикалии»; развешенная над ванной для просушки пленка, аккуратно прицепленная к бельевым веревкам специальными, не бельевыми, не советскими миниатюрными прищепками веселых цветов; нож-коробочка для продольного членения на две самостоятельные киноленты двусторонней высохшей пленки.
Первое, что я увидел на экране, были апостолы и Смерть на часах Староместской площади. «Апостолы, объяснили мне. Смерть, Прага». Та первая пленка была цветной. «Тусклое золото для безволосых», о котором прочел двадцать лет спустя в «Рекламах» Гали-Даны. Апостолы и Смерть водились в Праге, из которой только что вернулась мама. Это было первым уроком кино, преподанным мне за тридцать лет до знакомства со Шванкмайером. Непосредственно следом за Смертью возник Штраус из пражского зоопарка, бежавший на меня, растопырив нелетающие крылья и хвост.
Кино было больше чем искусством.
Когда фильм бывал неинтересным, вроде покупной «Карелии страны озер», я любил смотреть на стремительные пляски пыли в луче проектора. Проектора так и звали, без затей «Луч». Он был по-стальному прост, тяжеловесен и даже грубоват. Легкая таинственная вороненая иностранка «Адмира» вызывала мое восхищение. Она была под стать Багире.
После Праги всё стало черно-белым.
Когда снимали взрослых, им тщетно втолковывали, что надо двигаться. Когда снимали меня, мне кричали, что я не попадаю в рамку, выпрыгиваю то и дело из кадра, что нельзя всё время носиться и скакать, как бешеный, что всякое кривляние имеет свой разумный предел. Предела не было.
Чуть позже возникли магнитные латинские буквы с черной металлической доской для титров и невероятный штатив, чьи эволюции по вытягиванию и раскорячиванию ног, передвигавшихся по отцовскому кабинету с грацией подагрического насекомого, были немедленно засняты с помощью кнопки для покадровой съемки со второго, дружеского штатива. Занималась заря мультипликации. На черной доске скакали и кривлялись латинские буквы, дурачились сложенные из них недочеловечки. Потом появились проволочные танцоры с головами из шариков для пинг-понга.
Примерно тогда же пропали фирменные навинчивающиеся крышечки с объективов и были заменены пластиковыми, с болгарских винных бутылок белой для широкоугольника и красной для телевика слегка надрезанными с боков для подгонки калибра.
В игровом кино широко использовались техники комбинированной съемки, магия черного фона, игры исчезновений и возникновений из пустоты. До сих пор я не видел во всем мировом кинематографе эффекта более сверхъестественного, чем бегущая одновременно задом-наперед и вверх ногами трясогузка из домашней фильмы «EGO». В «Нептуне-67» я в шапочке купальной ласточкой летел со скалы вниз на протяжении пятнадцати секунд и, наконец, плюхался в ванну подвиг, недоступный никакому Шварценеггеру.
Из многократно виденного мной в дырявой памяти осталось так немного: профессор Зингер и профессор Александров со свернутыми, как ковры, оленьими шкурами под мышками на острове Диксон; Евсей Михайлович и Стас Палисандрыч, распивающие сок «Греко» из зверски пробитой ножом жестяной банки; заход солнца над дрезденским Цвингером; Гассан Абдурахман ибн Хоттаб и Ходжа Насреддин за чайной церемонией с Ларочкой Алиевой; неподвижный и застенчиво улыбающийся Михаил Станиславович со шлангом на своем огороде; серый флаг, красиво развевающийся на ветру над серой палаткой.
Я рано, годам к десяти, потянулся рукой к объективу, но ничто из моих детских проб и ошибок объективной ценности не представляло. Единственная фильма, снятая от начала и до конца моими руками, называлась «Бди!».
При отъезде «Адмира» растаяла в пространстве всё еще необъятной страны. За «Луч» в рижской комиссионке дали девять рублей. Но к тому моменту всё это уже не имело никакого значения. Кино ушло из моей жизни гораздо раньше.