Война в моей жизни / 22.06.2009
- Александр Иличевский
СпускI
Афган стал осязаем, когда Андрей позвал меня «смотреть цинковые гробы».
Июньский вечер, над дворами носятся стрижи, сверчат в вираже; дети играют в волейбол. Перед подъездом группа парней, красные повязки на рукавах. Мы встаем в очередь, потихоньку поднимаемся по лестнице. В квартире на третьем этаже стоит на табуретках оцинкованный железный ящик с куском стекла в крышке. Женщины держат в пальцах свечи, или к животам прислоняют иконы; две бабушки потихоньку воют причет. Мать солдата без слез сидит у гроба.
Летом того же года в пионерлагере «Ландыш» вожатый Копылов учил нас жизни. Весной он вернулся из Афганистана, от него я впервые услышал слово «духи». Так и представлял, как солдаты воюют с духами.
Копылов рассказывал, как горел в бронемашине, как спасся, а обгоревшего друга после госпиталя комиссовали. Я слушал этого рыжеватого крепыша с интересом, страхом и раскаленным непониманием сути войны, сути страданий и смерти.
Копылов учился в пединституте на учителя физкультуры, и что-то глодало его изнутри. По десять раз за ночь он поднимал нас по тревоге. Я засыпал в носках, чтобы уложиться в положенные 25 секунд, или «пока спичка догорит». После команды «смирно» любое шевеление в строю поднимало Копылова в воздух, и он содрогал его перед вашим носом с помощью маваши гири.
Единственной отрадой в «Ландыше» случилась вожатая Наташа, пересказавшая нам однажды на сон грядущий «Венеру Сульскую» (Копылов в этот вечер отвалил в город). А так там было полно комаров, на мостках через болото можно было нарваться на деревенских, огрести по присказке: «А что вы делали у нашего колодца?!». Приемник «Крош», доставлявший мне репортажи с матчей чемпионата мира по футболу, украли у меня на третий день. Сосед по койке однажды в припадке выпил залпом одеколон «Саша» и потом тяжко блевал за окно полночи. Кто-то стянул у меня простынь, и я спал на голом матрасе. Мяча футбольного от Копылова было не дождаться. К тому же афганец совсем распоясался, день напролет гонял отряд по лесу вприсядку, и мы с Андрюхой сбежали. Искали нас с милицией, но после бешеного афганца милицией нас было не испугать.
Помню распущенные волосы Наташи, как они текут вдоль стана, и как она строго стоит против тусклой лампы, помню ее голос. А дикую историю об ожившей страстной бронзе я запомнил на всю жизнь, слово в слово.
II
В моем детстве в Баку поездом было два пути: через Гудермес или через Грозный.
В Грозном отец никогда не разрешал выходить на платформу, без объяснений. Грозный был единственной станцией на протяжении двух с половиной тысяч километров, которая облагалась таким налогом. Так он и остался у меня в памяти этот город: неизъяснимо грозным.
А в Дербенте было уже можно, и я вышагивал по платформе, взбудораженный морем, только что на подъезде появившимся в окне. Вверху на ослепленных солнцем отрогах Малого Кавказского хребта виднелись руины оборонительных сооружений часть стены с башнями, некогда доходившей до самого моря. В этих естественных «фермопилах», в самом узком месте между горами и морем, Сасаниды веками успешно держали оборону от хазар.
Широкогрудые псы с обрезанными ушами заглядывали в лица пассажиров.
Года два назад пасмурным октябрьским утром я стоял там же, под теми же руинами, и видел, как ополоумевшие от страха менты мотаются вдоль состава с автоматами наизготовку, рыскают, по десять раз заглядывают под колеса, в тамбура.
Ветер выл в проводах и гнал мусор, пакеты полиэтиленовые трепетали на верблюжьих колючках.
III
Теперь разучиться плакать.
Собак по деревням подъели волки.
Тишина настает, когда слышишь себя.Дело было зимой, обув машину в цепи,
мы поднялись из Бакуриани. Катались недолго.
На склоны Кохты внезапно спустилось
снежное облако. Подъемник остановился.
Последние лыжники, затем спасатели
вспороли молоко, пропали. Я замешкался
и не заметил, как огромная снежная тишина
сомкнулась надо мной. Я снял лыжи,
чтоб не свернуть себе шею, и стал потихоньку спускаться.
Сосны выступали то справа, то слева.
Стволы их казались бесконечными, пропадая в тумане
сразу над макушкой. Гигантская тишина
прильнула ко мне всем сердцем.
Я что-то слышал в ней и не мог очнуться.Спустился уже в темноте. В столовой
молчаливый повар-осетин разлил в тарелки
мясной соус, дал лепешку, банку мацони.
Еще в Тбилиси нас предупредили,
что в здешних местах неспокойно,
осетинские села вокруг, какие-то волнения, ружья.
Господи, какими счастливцами мы были,
что не понимали, как может сосед прогнать соседа.
Как военное железо может изуродовать горы.
Зачем дым буржуек коптит стены гостиницы «Иверия».
Сколько нужно нищеты и лжи,
чтобы лишить народ великодушия.
В каникулы мы играли в шахматы и катались на лыжах.
Зло для нас еще было предметом умозрения,
тем, что содержалось только в книжках.
Даже измена возлюбленной
воспринималась как приключение.
Никто не знал сердцем, что зло есть ложь,
уравнивание живого с мертвым.Но вот снова тишина втекает в мозжечок.
Я видел фотографию лужу на окраинах Цхинвали.
Огромную лужу, через которую шел осетинский ополченец.
Истощенный небритый старик прижимал автомат
к груди, как ребенка. На краю лужи
лежал навзничь грузинский солдат,
без ботинок, тощие волосатые ноги, ступни
вытянуты как на «Распятии» Эль Греко.
Кто-то задрал ему на лицо гимнастерку.
Впалый бледный живот. Ополченец
опустошенно смотрит прямо перед собой.Отчего только с оружием в руках
государство называет себя «родиной»?
Отчего вновь так близко время,
как тогда, семнадцать лет назад в лесу, над Бакуриани,
внутри облака, когда, спускаясь в кромешной зге,
я слышал, как новая эпоха втекает мне в уши,
целует сердце, морозит насмерть.
Отчего уже третье воскресенье я не слышу колоколов
грузинской церкви в Зоологическом переулке?
Отчего ненависть обряжается в одежды добра?
Отчего Тбилиси сослан в Читу, а древние страны
уравнены с нефтяными компаниями?
Отчего Москва-река теперь стекает в Риони,
а Миссисипи биссектрисой рассекла Междуречье?
(От сильной бомбежки пустыня
становится треснутым зеркалом
спекается песок, в нем скользят самолеты.)Отчего мой лучший друг грузин,
правнук великого писателя,
пьяный в стельку звонит мне из лучшего
азербайджанского ресторана столицы,
где поднимает тост за крейсер «Москва»,
а сам давится от страха:
съемная квартира, годовалая дочь, проклятая работа.
Не оттого ли тишина, отчетливая, как пророчество рыбы,
снова ложится туманом в ноги,
и уже некуда, некуда спускаться,
гора бесконечна, как Данте.