17
Полной неожиданностью явился для меня этот сон, вернее, эти несколько слов, в которые я впадал поочередно: городская авантюра с поисками Анюты, рождением откуда ни возьмись карикатурных героев, персонажей театра абсурда, каждый их которых готов был бросать зрителям песок в глаза и стрелять со сцены настоящими патронами, обратилась - в непонятную мне самому историю с редактором некоего листка, предположительным моим шефом, с его стремлением заработать себе политический капитал на спасении неких корейцев.
Память уравнивает вымысел и реальность, поэтому сейчас трудно сказать, сколько километров ленты нужно отмотать назад, чтобы изображение и звук совпали. Во всяком случае, многое совершенно точно происходило на самом деле: приезд в город Президента, сопровождавшийся радиокомментариями, мое бесцельное метание с тетрадью СИМ ПОБЕДИШИ под мышкой и многое другое, что я сейчас считаю вымыслом. Правда, если судить по прессе, в тот день не было зарегистрировано каких-то особенных происшествий, не говоря уже о таких мировых катастрофах, как покушение на Президента. Впрочем, одно важное событие все-таки произошло, но случилось оно довольно далеко и не имеет к моей истории прямого отношения, поэтому о нем я расскажу несколько позже, в одной из пауз.
Депутат, в газете которого я одно время подрабатывал, действительно стал героем заметки в газете "Терпение" от 1 октября 1990 года с заголовком "И Корея не забудет нас" и подзаголовком "Депутат Ленсовета вступил в противоборство с корейской спецслужбой".
В некотором смысле все - вымысел, или все - реальность, это два мира, проникающие один в другой, разница между которыми определяется нашим собственным положением, и цель моей истории - через слои, где все тщательным образом перемешано, добраться до некоего рождающего все ядра.
Театр, разыгрываемый жизнью передо мной, со мной, для меня, имел несколько нервный ритм, это был жестокий театр, на сцене которого время от времени проливалась настоящая кровь, это был Театр-джихад, сон с нервным ритмом, дергающимся кадром, пропадающим звуком.
В тот день, когда я с тетрадью под мышкой, подобно Улиссу, путешествовал по городу, другой герой, священник, шел лесом к одной подмосковной церквушке, чтобы совершить свой ежедневный обряд.
Воздух, которого в лесу было много, давал жизнь не одному ему - еще и птицам, деревьям, насекомым.
Птицы свистели, насекомые развлекались на свой манер, деревья угрюмо стояли, ожидая, что же будет дальше.
Если бы священник был повнимательнее, он обратил бы внимание на одно двигающееся дерево - своего рода древяного урода, который неслышно, как растение, сопровождал его от платформы электрички.
Северное утро дышало свежестью, флейта и гобой вели свой дуэт, струнные, по изящному замечанию Грига, звучали, как солнце сквозь облака, пела валторна, щебетала неугомонная флейта.
Отец Александр нес довольно объемный коричневый портфель, полный разнообразной снеди (то, что пришлось закупить в столице).
Там, в далекой теперь Москве, нуждались в нем, в его критических замечаниях, в его теологических трудах, связующих религию со свободой. Он был своеобразным нравственным камертоном, в котором так нуждалось общество сегодня.
Год выдался тяжелый: добро, конечно, торжествовало, но как-то безрадостно, словно торжество его было отравлено какими-то отягчающими обстоятельствами; зло стало действовать открыто, умножая прямотой и честностью ряды своих сторонников; существа, прежде нейтральные и пустые, называемые живыми лишь согласно научным признакам, вдруг ожили (так коряги в топком месте внезапно оборачиваются в змей).
Отец Александр почему-то вообразил себя не в подмосковном лесу, а в грохочущем океане, идущим по воде к неведомой цели.
Звуки леса стали ропотом стихий, земля задрожала, готовая разверзнуться, деревья накатывались на поле зрения, словно волны. Все, бывшее до той поры разным, внезапно стало одинаковым, и в этой одинаковости таилась угроза.
Нет, угрозу эту нельзя было назвать, и отец Александр, уверенный в правоте Божией, смело шел вперед: его вера держала его на земле.
Каждый тычок кустов в портфель рассыпался яркими брызгами, вот уже солнце пропитало собой воду, и превратило океан в море.
Контакт, парусник, Летучий Голландец приближался, разрезая волны, новая самость, второе "Я".
То был Иван Андреевич Каддафи, пожилой мужчина с отекшим лицом, двойник одного из наших предыдущих героев. Утомленный солнцем и мошкарой, он не дождался, пока отец Александр покинет слишком ©_близкое ©.к жилью место леса, и окончательно порвал подчиненный чужому ритму пунктир сопровождения, потому что хотел освободиться.
Он подошел к отцу Александру вплотную, словно приблизившись к Творцу, достал из-за пазухи рождающий радугу топор и, высоко взмахнув, одним ударом отделил дух от материи, вернув миру его непознаваемую тайну.
18
Всего, как говорится, было вдоволь в тот молчаливый октябрьский день. Доказывая свое существование, мир поворачивался ко мне то одним боком, то другим: вот как я могу, и вот так, а сверх того, еще и эдак. Рассыпая повсюду неожиданности, которые должны были дать пищу моему изголодавшемуся уму, реальность эффектной концовкой завершила свой венецианский карнавал.
Анюта, на которую меня навели неряшливый оуновец и воображаемый еврей, оказалась настоящей.
Она сидела в одном из открытых мною для литературы спальных районов Ленинграда, сидела прямо на ковре, и оттачивала свои мыслительные способности составлением замысловатого кроссворда для одной феминистской газеты: она была красива и умна.
Если бы я, подчиняясь логике своего дневного приключения, стал выведывать у не детали некоей террористической операции, я был бы немедленно разоблачен и выставлен вон, как неловкий и скучный соглядатай; если бы я отвлек ее внимание рассказом о своих несостоявшихся приключениях и преувеличенных страхах, то был бы обезоружен ее вопросом в лоб и внезапным появлением Гадафа; поэтому я молчал, как пень, молчала и она, кивая и шевеля губами; так продолжалось до тех пор, пока я не заметил лежащий на столике пистолет, я подошел к нему, потрогал, и одновременно из шкафа появился Гадаф.
- Добрый вечер, молодой человек, - обратился он ко мне, участливо наклонив голову, - вы, несомненно, хотели бы знать, какую роль играет эта молодая женщина в событиях этого дня, да и всей этой недели; кроме того, вы, без сомнения, намерены вырвать ее из рук дьявольской банды, в которую, по вашему мнению, эта девушка попала. Что ж, я удовлетворю ваше любопытство и честным, идущим от сердца признанием развею многие ваши страхи. Моя история покажется вам необычной - для вас, ненавидящих факты и сражающихся с реальностью, только факты и реальность могут служить неопровержимым доказательством: от этого происходит ваша скука и именно в этом залог вашего непременного поражения.
На самом деле ее зовут Ружа, а меня - Пихта, прежде мы жили ну примерно хотя бы в Москве: я отец ее.
Славились мы во многих городах, и жили в богатстве и роскоши, хотя ни разу в жизни ни у кого никогда не крали.
Жили оседло, я лошадьми занимался: продавал, менял их на ярмарках и конных базарах. Тем и скопил свое большое состояние.
А в одном таборе кочевом, возле Ступина, жили два брата: старшего звали Хэладо, а младшего - Бота. Про этих братьев тоже прошла великая слава, что воровали очень много: лошадей угоняли табунами, деревни, лавки обворовывали - и ни разу не попались. Удачливы были они в воровстве.
Как-то раз - а ты спроси меня, откуда я об этом знаю - как-то раз пригнали браться лошадей на ярмарку - откуда знаю? люди рассказали - распродали тех лошадей с большим барышом, а потом в трактир зашли - ну, в пивную, по-нашему - пить стали на радостях. Ты не веришь, так и не слушай.
Говорит Младший брат Старшему:
- Братец мой Хэладо, ведь и вправду слава о нас среди цыган идет! За ловкость нашу, за удачу нас почитают. И на всем свете не найдется цыган, равных нам.
- Эх, братец ты мой, - отвечает ему старший брат, - разве это слава? Слыхал я, в Москве живет цыган Пихта, не ворует, а живет богаче нас в десять раз.
- В десять раз? А что, братец мой, давай поедем, посмотрим на этого цыгана. Так ли он знаменит и так богат, как о нем цыгане говорят?
Сказано - сделано, - Гадаф оседлал швабру и с гиканьем пронесся к телевизору. - Оседлали братья коней, запрягли телегу с добром и отправились. Подъезжают они к белокаменной и спрашивают:
- Скажите, любезные, а где тут цыган Пихта проживает?
И всякий - стар и мал - показывал им дорогу. Вам интересно?
Итак, подъехали они к моему дому. Дальше я все сам видел, что скажу - так и было.
Когда цыган к цыгану приезжает, то хоть небольшое, а гостеприимство должно быть ему оказано. Вот зашел ты ко мне, морэ, цыган к цыгану - по городу бродишь, мерзнешь, туман, сырость, проклятье, адо форо - хочется тебе тепла, не знаю, что ли? У цыган гость в почете: будет ему и кусок хлеба, даже последний, будет ему и угол, где переночевать.
Дочери родной не пожалею.
Так вот, как зашли те братья, Хэладо и Бота, посадил я их сразу за стол и стал угощать. А за угощением беседа пошла. А какой у цыган первый вопрос при беседе?
- Какие вы цыгане? Какого рода-племени? Откуда приехали?
Вот ты ответь мне, кто ты? Откуда? Воруешь или коней перепродаешь?
В этом месте резким взмахом руки от себя я прервал затейливый рассказ Гадафа: он сразу сник.
- Не веришь... - тяжело вздохнул он, - и кольцо в носу, и бубен, и медведь Степашка - тебе не доказательство... Так получай же в сердце острый цыганский нож!
Я не дернулся, не пошевелился; он также не тронулся с места.
- Убедительно, - произнес я. - Так же убедительно, как и все остальное, что вы тут передо мной разыгрывали. Давайте начистоту. Ведь ничего не было - ни взрыва телебашни, ни тьмы египетской, ни покушения на Президента.
- Да как же это? Да что же это? - забормотал Гадаф. - Спятил. Такую песню испортил.
- Ну, хорошо. Что и было, так то не ваших рук дело. Вы просто под это подстраивались, старались выдать себя за причину. Обман, жульничество, театральщина.
- Да нет же! - воскликнул Гадаф, - с чего ты взял? Да, иногда мы переигрывали, но все то, что ты видел собственными (заметь!) глазами - результат наших мистерий.
- Мистерии! - фыркнул я. - Цыганский барон! Шут гороховый... С президентом и вовсе неубедительно получилось - готовились, готовились - евреи, бандеровцы, пистолеты, маскировка - а из дела пшик вышел. Просто испугались, наверное... Анюта, - подошел я к ней, к моей любви, обманом завлеченной в картонный мир, в псевдотеатр.
Она избегала глядеть на меня, ее щеки побледнели.
Гадаф, сутулый, сидел на разбитом стуле и с жалостью глядел на нее.
- Леди Атт, - произнес он с глубокой скорбью, - вот и настала пора нам расстаться.
Поверь, дитя мое, что я испытываю сейчас поистине Гумберт-гумбертовские мучения, - его глаза наполнились вдруг слезами, он стал похож на обиженного ребенка. - Сейчас вы выросли, леди Атт, и совсем непохожи на ту шалую девчонку, которую я подобрал на дороге несколько лет назад. Многое изменилось с тех пор - театры, люди, способы убийств. Мы были полны надежд, мы хотели изменить этот мир, но сейчас мы еще дальше от цели. Перед нами все то же мерцающее, плотное марево, все та же скука, гипноз, телевидение. Мы хотели бы жить на большом расстоянии друг от друга и путешествовать, как от книги к книге. Все, что мы хотели иметь между собой - это чистый воздух. К сожалению, нам подсунули какой-то паноптикум вместо драматических героев, зрителей-идиотов и довольно скверную взвесь вместо атмосферы. Террор в данных обстоятельствах - дело исключительно гадкое и вряд ли имеющее смысл. Кроме того, это марево размывает сам объект террора, так что хирургическая операция может превратиться в кровавую драму - впрочем, мы никогда не считали себя богами. - Гадаф все больше отходил куда-то в тень. - Мне нечем, к сожалению, доказать свою правоту, ибо все мое оружие - это свет и тень, поза и слово. Вы переступили границы нашего мира, леди Атт, и теперь вам нет нужды нам подчиняться. Я всегда знал, что появление этого юноши не пройдет бесследно для нашего дела, но никогда не думал, что все закончится столь плачевным фиаско. Ибо он перестал верить, перестал искать и жаждать скрытых за обыденной реальностью тайн. Блаженны алчущие и жаждущие, ибо насытятся, сказано в Писании. Теперь вы оба свободны, так же свободны, как ваши глаза. Едва ли эта свобода пойдет вам на пользу - впрочем, не мне теперь давать вам советы. Что касается нас, то мы будем продолжать свой путь, как бы мы ни выглядели в чужих глазах. Я уверен, что в вашей жизни наступит минута, когда вы вспомните о нас, вспомните и захотите обратно - но пути назад уже не будет.
- Я бы не хотела расставаться с вами, Гадаф, - произнесла Анюта робко.
- Вы уже расстались с Нами, ибо слишком сильно спроецировались на этот мир, на эту реальность. Теперь у вас есть четкие контуры, вы имеете земное тело, о вас думают, вы существуете. Поэтому мы, при всей нашей терпимости к различным формам существования мыслимых объектов, вынуждены оставить вас там, где вы оказались востребованной. Это не значит, Леди Атт, что нас больше ничего не связывает - напротив, только теперь наши взаимоотношения смогут наполниться подлинным, воистину мистическим смыслом, жизненно важным для вас и любопытным для нас. Если же вспомнить, что любопытство является основной причиной нашего существования, наряду с гневом и местью, - впрочем, это к делу не относится, - то мы с вами уравнены.
- Вы говорите об уравнивании, Гадаф, - смертельно задрожала Анюта, - вы, некогда яростный противник всяческого уравнивания!
- Я вовсе не отказываюсь от динамической иерархии, с таким энтузиазмом принятой в нашем кругу. Я лишь уточняю некоторые детали и стараюсь делать это в этически приемлемой форме.
- Я не хочу с ним, - рыдала Анюта Натальевна, - Я хочу остаться! Гадаф, не бросайте меня здесь!
- Ваши страхи, леди, сильно преувеличены. Я оставляю вас на северо-западе среднерусской возвышенности, в краю, полном людей нетривиальных и жизнестойких, хотя и несколько озлобленных. Их ждут голод, холод, возможно, некоторые беспорядки, но я и не обещал вам рая на земле. Распад также имеет свои привлекательные стороны, во всяком случае, вам не придется скучать. Что же касается юноши, то его попытки охватить своим убогим разумом простирающуюся позади него реальность похвальны. Похвально и то, что он оказался стоек перед целой цепью открывшихся ему обманов, за что в конце концов и был вознагражден - своей Эвридикой.
Гадаф, кажется, хотел сказать что-то еще, вдруг передумал, его взгляд скользнул по нам пунктиром и устремился вон, сквозь стену и дальше.
- Я хотел спросить напоследок... - сказал я, но Гадаф, уже посторонний, уже иной, сухо кивнул головой и с достоинством удалился.
Мы остались одни.
19
Она так и не объяснила мне ничего; закончив свой кроссворд, она занялась какими-то бесконечными делами, из которых состоит жизнь женщины; я сидел на стуле и листал какой-то альбом.
Потом стемнело; день без солнца сменился ночью без луны; поэтому мы поочередно изображали луну и солнце, холод и страсть, свет и тепло.
Мы действовали внутри тривиального параллелепипеда, он уравнивал все звуки в своей египетской тишине.
Нельзя сказать, чтобы та ночь принесла нам счастье, но нас тянуло друг к другу, мы знали об этой тяге и обходились без помощи слов.
Под утро мне захотелось пить; радио еще не говорило; я сидел в трусах на кухне и находил это загадочным.
Я находился между уличным фонарем и потушенной лампочкой, между Анютой и Гадафом, между автоматическим удовлетворителем и Тартари.
Я стоял на страже в ту ночь; свет, зажегший телебашню, продолжал нарастать во мне, поэтому я знал, что настанет утро.
Я видел перед собой будильник с неподвижной стрелкой и находил в этом определенную символику, сейчас не помню какую.
Я снова был отринут, брошен в темноту, пуст.
Я отсчитывал время глотками, и это было мое время.
Наконец моя жажда была удовлетворена, я уступил место тактичному Хроносу и прошлепал обратно.
Дева лежала на животе, едва ли в тот момент она имела какое-либо отношение ко мне, и я возжелал ее.
Чтобы приблизить утро, чтобы вывернуться в реальность, чтобы обобщить и систематизировать изложенное выше, чтобы вернуть вещам их некогда забытые имена.
20
Наутро, собравшись уходить, он бросил взгляд через щель двери, увидел трогательно отведенный назад во сне локон, и остался.
Они провели вместе день, другой, третий, не выходя и не отвечая на звонки, только однажды он спустился за молоком и хлебом.
Любовь держала их крепко; они почти не разговаривали; в их истории была написана новая глава.
Наконец он, исчезнув в темноте коридора, позвонил в редакцию.
- Где ты ходишь? Я поставил СИМ ПОБЕДИШИ в номер! Я устал от твоих фокусов! - кричал редактор, уставший от корейцев.
Он собрался; она кивнула; он ушел.
Он хотел сказать: я сделаю необходимые покупки.
Он хотел сказать: я за деньгами.
Он хотел сказать:
Она хотела сказать: divided.
В номере стояло СИМ ПОБЕДИШИ и материал об убитом священнике; убийцу не нашли.
Он взял деньги и стал пересчитывать; зазвонил телефон.
В стекле: встает, говорит (кажется, "Алло"), чуть заметное напряжение на губах, трубка - аккуратно на место, садится, затем снова встает, ни слова (мы видим его спину), безуспешно ловит такси, едет остановку в автобусе, минута, две, три, выходит, снова ловит такси, садится, едет, едет, свинцовое небо ниже, едет в электричке, едет в КАМАЗе, поднимается в лифте, чтобы увидеть (то, что было завернуто ночью в ковер, то, что имело имя, отчество: бывшее белым, теперь обряженное (в черное), теперь (иное), теперь/тогда).
Память не сохранила каких-то особенных наблюдений: было чисто, ничем особенным не пахло, необходимо было решить множество проблем.
Умирает старое - нарождается новое, но новое не народилось, поэтому старое умерло в одиночестве, катастрофически нарушив баланс.
Или же какое-либо уподобление укажет на то, что новое родилось, и равновесие Вселенной сохранено?
Но нет, уподобления не было, была плоть восьмидесятитрехлетней старушки, и больше никакой вопрос в мире не получал своего ответа.
Не было больше простого; не было и сложного. Как-то она спросила: Что будет, если электричество в один момент кончится?
Кончилась она, электричество продолжало существовать.
21
Линейная драма неожиданно завершалась, театр, об амбивалентности которого шло так много споров, катастрофически приближался к своему концу - покушения не состоялось, намерение не оформилось в поступок, роман получился вдвое короче.
Полые люди, избывающие пустоту в терроре, устали от неопределнности и нашли себе другое занятие: иначе и не могло быть в русской литературе.
Возможно, их покинул мучивший их белый огонь; возможно, сама цель показалась им расплывчатой и хаотической: ибо подполье может существовать только в оппозиции неким основам, чему-то определенному, персонифицированному, живому или мертвому.
Свет оступился - и это самое печальное в нашей истории, ибо печальна не сама печаль, а ее невозможность, когда есть живые, сдается, люди - и не о чем печалиться.
Конечно, Муамар продолжает свой путь в пустыне - там, где есть песок и воздух, желтое и голубое.
Жертва интерференции, он не знает того, что в нескольких тысячах километров к северо-востоку он потерпел поражение, так и не начав борьбу.
Машина приехала ночью; шофер с напарником отдохнуть отказались, чтобы тут же ехать обратно.
Дверь морга была не заперта, следовало зайти, зажечь свет, нащупать выключатель в следующей комнате, чтобы свет зажегся там, пройти в следующую - и так далее.
Дошли, несколькими гвоздями прибили крышку, вынесли.
Покачивалась одинокая лампочка, провожала.
Ехать предстояло пятьсот километров, они поехали, я улетел утром из Пулкова.
Деревня встретила солнышком, ласково мерцающей грязью.
У гроба суетились - готовили то, се; спохватились, что нет фотографа.
Ближайший телефон был на горке, я пошел заказывать, почти без надежды.
Тропинка вела то вверх, то вниз, то вправо, то влево, каждый куст скрывал новую перемену, с каждым шагом панорама менялась; так вспоминала, обновляла себя душа. Прочно забытая, карта моей души была перед моими глазами: я совпал сам с собой.
Линия горизонта везде близка, как на картине, за холмиком впадина, за кирпичной будкой - небольшой лесок, откуда-то из под леска течет небольшая речушка с мостиком, поближе она превращается в ручеек с камнями, на которых лежат доски, и растекаются внизу болотцем, почти до зимы сохранившем какую-то жухлую травку, повыше идут посадки, которые станут когда-нибудь новым леском, сравнимая с деревцем, растет на горке телебашня, у которой, подобно спичечным коробкам, рассыпаны маленькие дачки, затем, причудливо изгибаясь, линия горизонта переходит в какой-то поваленный забор, в какой-то плетень и теряется в штрихах поленницы.
Теми поленцами топят баньку с низким потолком, откуда выводят завернутых в простыни детей и гадают их судьбу у проходящей мимо цыганки. Босая, загорелая, она быстро прячет предложенные ей яйца и рассказывает детям сказку о Вайде и Руже, которые съели заколдованную рыбу и стали дубом и калиной.
Предсказав девочке - счастливо выйти замуж, а мальчику - стать большим человеком, цыганка уходит вверх по большаку, туда, где стоит брошенный дом, огромный и неуютный.
Каждому строению, каждому деревцу соответствует здесь свой участок неба, со своим цветом, со своей переменчивой судьбой.
Сторожа не было, все было заперто, кроме какой-то невзрачной двери, то было какое-то управление, в пустой бухгалтерии я набрал номер и сделал заказ.
Фотографы, соблазненные бескарточной водкой, приехали сразу же и стали ставить кадр; потом снимали: в комнате (три вида), у дома, на кладбище (два).
Мужики, разумеется, перепились и чуть не уронили гроб (сверкнула свежим лаком крышка).
Похоронили с зятем, возле елочки, оставили трехлитровую банку с цветами, поклев для птиц и стопку водки.
Фотографии привезли в тот же день, почти к ночи.
Фотографии получились плохо: смазанные лица, неестественные цвета.
Именно из этих имитаций будут тянутся теперь нити воспоминаний, в эти цветовые пятна будут упираться разнообразные указательные пальцы.
Внутри романа - фотографии, а вне - лишь эти строчки, этот причудливый орнамент, бахрома на театральных кулисах.
Спектакль вот-вот закончится, он состоит из шумов, скрипов и вздохов, и люди не значатся в списке главных действующих лиц.
Есть в этом театре гардеробщик, у которого сохранилось воспоминание о лучших днях: он наизусть знает репертуар, но рад тому, что имеет право хотя бы подавать зрителям и господам актерам пальто. Кем был он в прошлом? Кто знает - во всяком случае, в его памяти сохранилось воспоминание о том, что обозначается словами "счастливая жизнь".
Он приехал с севера, из некоего тоскливого Лукоморья, где кот вместо сказок читает социологические обзоры, а русалку трахает в ветвях пьяный путиловец.
Он оставил там некий вид танца, черное с белым, плоть с кожей, безумие с вымыслом, некий вид песни, секса, культуры.
Он вошел в псковские горизонты, непрошенный, и остался в нескольких семейных фотоальбомах.
- А кто это? - спросит у мамы маленький мальчик.
- Это дядя из Ленинграда, - последует ответ. - Он пишет.