Шамшад АБДУЛЛАЕВ

Капцан: одно стихотворение


        Митин журнал.

            Вып. 52 (лето 1995).
            Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович.
            С.145-148.




          Я открыл рану спящего существа.
          Женщины любили меня в тот миг.
          Глаза, не мигая, смотрели в центр чуда.
          Отверстие зарубцевалось сухими цветами.
          Песком занесло барханы и холмы.
          Мы выпустили пойманных рыб в водоем.
          Я разглядывал пальцы, где мгновение назад
          бились чешуйчатые тела.
          В камышах, раскинув крылья, парил
          степной сокол.
          Мы возвращались.
          На песчаном берегу мелькала лиса.
          Я открыл глаза, полные слез.


    Кажется, с огромной поэмы, состоящей из двух тысяч строк, снят устой: скромный сказ, чурающийся рифмованных и сюжетных гигантоманий. Точный тон подтверждает, что дыхания тут еле хватило, чтоб вымолвить суть, чтимую лишь в глубоком и напряженном бездействии: ты избавился от страха не умереть, и мир метнулся к тебе - открытие влечет к открытости, столь редкой и благословенной в разгаре земного дня. Григорий Капцан, мой друг, поэт. Мономан, работающий неизменно в одной манере письма. Я прочитал его небольшой верлибр шесть лет назад под Ферганой, среди Семи Родников, на которых уставились со всех сторон аувальские холмы. Тайна приходит к человеку с определенной атмосферой, где мы имеем дело с поэзией смещенных состояний, и творческий зов намечает здесь не художественную срочность, а путешествие. Тебя питает вакуум, отсутствие - при условии, что рядом, за чертой поэтических операций, бушует изобилие, интенсивность жизненных действий. Свет смерти, озаряющий жизнь, близок, будучи удаленным, и расстояние теперь тебя не страшит, хотя везде настырно сквозит преимущество посредственных вещей, гарантирующих ровное равнодушие поверх романтической истерии, словно бы занесенной песком. Именно безразличие изо дня в день печется о слезах, ищущих изъян в череде черствых событий и слов. Поэт боится жить, отключенный от окружающего, серый. Повседневной мнимой смерти он предпочитает пропасть физически. (Победа подобных людей в том, чтоб исчезнуть). Он искушаем инерцией - так что всякое дело, обращенное к внешней пользе, убивает его. Однако однажды он видит пейзаж, проникающий вглубь его сердца неизгладимой призрачностью: степь, воду и птицу, чаящих человеческих глаз; цветы, холм и рыбу, тяжелых и резких в заштиленном просторе. Человека всасывает назад, сюда, рассеянная вокруг предметность не от мира сего. Что-то разверзлось неподалеку, обнажив привычную и сокровенную комбинацию, с которой нет нужды воссоединяться, поскольку она заключена в тебе: бесстрастность и плач. Любая случайная деталь становится насущной и предельной случайностью. Всюду царит невероятная тоска по тому, что никогда не сбудется, сжигая и вместе с тем удерживая тривиальную действительность своей суровой несбыточностью под летним солнцем.

    Следует сказать, что стихотворение большей частью находится на волоске от сентиментальной дешевки, но вкус и монтажный перебор придают тексту благородную интимность и компактность. В первой строке личное местоимение, спаянное с раной спящего существа, - не столько всплеск внезапной исповедальности, сколько знак того, что ты вырвался наконец из долгой визионерской подавленности, и пелена, мнящая себя до корней твоих глаз яркой явью, сорвана сейчас. Второй стих вызывающе отрезан от предыдущего, и благодаря такой диссертации возникает медитативный дымок. Если убрать лису на песчаном берегу (сколько их "мелькнуло" в современной поэзии? самая четкая, пожалуй, квазимодовская лиса, зарезанная у ручья), то произведение съежится в любительскую подделку, и взрывчатый кусок - "мы возвращались" - прервется в неловком замирании перед беспризорной брешью. Единственный ход, берущий начало в традиционной дикции (быть может, мягкий архетип-ожидание), - это финальный зарб/удар (узб.)/, который подстегивает читательскую иллюзию по поводу того, что лирическое прозрение вспыхивает лишь в стихотворном опыте. Но, увы, открытие свершилось прежде твоих усилий, и ты всего-навсего создаешь слепок с формирующей тебя непрерывной летучести. Подозреваю, что этот непременный "шок" перекликается с кинематографическим настроем (стихотворение, помнится, было написано после просмотра фильма "Воскресение за городом" Бертрана Тавернье), где последний образ будто выставлен напоказ. Тем временем тебя колотит в распаленной зноем дружной замедленности, в которой не поспеть за напевностью и чеканностью чувств: барханы, камыш, водоем, сокол. С этой мучительной плавностью контрастирует проницательной чужеземкой лаконичная греза: "... любили меня в тот миг". То есть мужчина всегда колеблется меж двух женщин (их в любой вариации, в любом случае две) и выбирает все же ту, что менее реальна, - тем самым пьянящее касанье дается на миг сновидению и пальцам. Хороший поэт значительное и крупное сокращает, запихивает в угол, а мелкое и ненужное длит, ибо иначе он может докопаться только до иссушающей иерархии натужных и чопорных смыслов. Какие-то рядовые частности, неважные промельки, фразы невпопад, в сторону и существование без пользы - они-то покамест и держат усталый мир, по настоящему пребывая в нем и не подмазываясь к великой всеобщности. Что же происходит? Человек спит, потом пробуждается, и его глаза, восхищенные спутанной и тающей достоверностью в пламени сна, полны слез. Рана. Кто (или что) выделен ею? Рыба, вестник, воздух, сам автор? Неясно. Так лучше. Разумеется, подобные сильные вещи, выразительные в той мере, в какой их трудно представить, навеяны "другим", без которого человек искрошится, покончит с собой. Трижды текст зовет на помощь бдительное "я", парирующее хаос и помещенное в настойчивую зоркость, - одинокого хозяина, как пишет Кроче, созерцаемых чувств. Таким образом, удается в конечном счете сбить безличную стихийность и заманить ее в русло индивидуального старания и целостности. Стихотворение в первой, в седьмой и заключительной строках достигает громкости, раскроенное, по сути, натрое, будто в народной акцентации, предваряющей погребальный крик. Между мной и событием лежит пропасть, и я завален выше горла несвершенностью здесь, под пустым небом, вдали от обещанного края и безымянности, прирученный своим неотступным наличием и персональной судьбой. В творчестве привязанность к жизни вдруг оборачивается отрешенностью от нее, отказом. И - наоборот. Некая бесплотность (позже, после пробуждения, за блещущей вехой чешуек и слез (в поэтической материи, собирающаяся быть центром чуда, зарастает мглой ста тридцати четырех слогов, передающих ее бесследность в наплыве мужской образности читательской воле.

    Но теперь, на фоне Средиземноморья, в Хайфе, куда переехал жить мой друг, этот верлибр, сочиненный летом восемьдесят восьмого года, выпущен в иную историю, в иной тонус, в иную обстановку, по-прежнему лелеемый не вошедшей в рукописную бумагу идеальной местностью, - как и тогда, ради немногих, ради нас обоих.

    Фергана, 1994


    "Митин журнал", вып.52:                      
    Следующий материал                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Митин журнал", вып.52 Шамшад Абдуллаев

Copyright © 1998 Шамшад Абдуллаев
Copyright © 1998 "Митин журнал"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru