Хотелось объясниться сразу, без затей:
- Я люблю... люблю, читаю, работаю. От игры в куколки - увольте. Должно быть ответственности... Не мне это солнышко унимать.
Ладони Баланюка легли на обрез, усилие выдалось жилами, однако переплет против ожидания отошел легко. Внутренность была в глубоком бархате, посередине покоилось куриное яйцо, повреждено по экватору. Второе, более вытянутое, лежало в откате у корешка почти в углу. Там же, смущая беспорядком, валялись скорлупа и сломанная ложечка-лупа, та самая. Вытянутое яйцо останавливало внимание: оболочка обилием и оттененностью пор равнялась коже. К острому концу поверхность нарушал излишек, нарост цвета птичьего помета, мерцал, трясся на свету - подобное отнималось от подобного. Несоразмерный смрад сопутствовал процессу. Баланюк говорил шепотом:
- Библиотека протухла к дьяволам. Что себе думает библиотекарь?
Тот сидел неподвижен, отблескивая сухим корпусом. Почастно он вмещал ящики-карманы с названиями наук, седалище обосновывала тумба вида женских чресел.
- Здесь я не в силах. Усыновлюсь туда, если не в упор!.. Тихо! - Баланюк поневоле отдавал поясной поклон распахнутому фолианту, превозмог, захлопнул, напав тощим весом. По дубовой обложке выпукло вился титул: УГОВОР ЗЛАТОПРАВНЫЙ. Под потолком на самом верху зловонного омута рябила муха. Оттуда же чуть уловимо, осадком шелеста и вздоха, дошло:
- Дети спят на венчании. Спят.
Баланюк гневно повел глазами, от охоты возразить выронил связку ключей. Наверху молчали. Под грудью библиотекаря он открыл карман "картография", зарычал; вне приличий остальные ящики были взломаны. Содержимое липло к рукам: янтарно-темный студень однообразно хранился в животе, груди, голове, спине, последний карман "халла" у копчика вообще оказался пуст, кроме миниатюрного воспроизведения УГОВОРА. Вытяжная отдушина в итог поискам изрекла:
- Растерянность - излюбленное лакомство детей.
Баланюк, втягивая живот и подпрыгивая, затолкал оба УГОВОРА в ненавистную дыру.
Работа подвигалась намеченным порядком. Найденной под названиями наук массой ровняли зазоры в полу, выступы сливали со впадинами, свет вскорости ожирел на окнах. Рассыпающийся треск отвлек смазчиков. По излишнему усердию они забыли умастить болвана - лишенный привычного состава библиотекарь осел порохом вокруг собственной опоры. Звук длился, меняя источник. В отдушине сквозь решетку протиснулся белый палец, изогнулся, словно толстоватый соглядатай манил к себе. С труднопостижимой гибкостью движение отвратилось противоположно и палец отпал. Из-за пыльных ячеек выступила полная пятерня, но застряла в корчах. Решетка рявкнула:
- Пагинация!
Ожившие стручки часто застучали о пол, где разбирались в хвост ранее прибывшим и ползли, поводя боками. Несколько безглазых караванов стремились прямо к Баланюку. Он смотрел, округлив рот, как тугое рыльце ткнулось в ногу, строй дрогнул, вновь собрался и пополз, точно согласуясь с границей подошв. В неловком отступлении Баланюк запнулся о женоподобную тумбу, та дала трещину со звоном: под ветхим деревом грудой хранились канделябры, необходимые для обустройства библиотеки. Один, нечищенный семисвечник с завитками по краям, Баланюк выволок прямо под вентиляцию, ступая на носочках, чтобы не задеть ползущих. Личинка попала в ажурную чашечку по центру, выпрямилась стройно.
- Прямо в епископы: повезло! - объявил Митя.
Он и Баланюк падали на бегу скользко кишащим полом - расставляли подсвечники вдоволь. Очень скоро бледные конклавы опоясывали литые тяжелые подножья, а шандал, выставленный первым, пропал в копошении.
- Везде наслоится ковер... единственный - твердил Баланюк. От всех манипуляций он обессилел. Усталость сказывалась тем заметнее, что в читальне по причине работ не на чем было сидеть. Смазчики пожимали плечами, с редким тщанием осматривали полосатую форму свою. Митя причесывался, водя щеткой так, будто его наипрямейший пробор все равно одолеет кривая букля. Баланюк потупился: желал внезапного прикосновения сзади, слышал свое имя:
- Давид.
Вспыхнул - ссутулился - выговорил, полуутверждая:
- Ведь неправда - жаба?
Митя сцедил длинную фразу, отчетливую только окончанием:
- ...жениться бы вам, барин.
Или прозвучало "парень"? Никто не знал и не узнал этого.
Митя распоясался, приспустил доколенные в продольную полоску помочи, оголяя зад, как творил в детстве во смущение дачниц. Баланюк зашел с тыла на пуантах и оглушительно зааплодировал. Он испуга Митя согнулся еще: баланюк был впереди и наоборот, стоял смирно и преклонял колени на кружевной платок с наметанным в углу медвежонком. Нежно, воздушно коснулись уста прохладных округлостей Мити, обошли поцелуем по склонам, прильнули к родимой точке, цветку желанному.
- Неправильно это... молодец, хватит. Чистотелом... хорошо... слишком... - смущался Митя, невпопад лаская лобзающую голову. Баланюк открыл глаза. Платочком по любимой складке провел, словно стирая помаду, вниз-вверх - и медвежонок стоя сиял; справа-влево - медвежонок лежал... Шалость продолжил восторг, в том завершилось. По уставу упорядочили одежды, крепко сжали друг друга руками. Остался вопрос:
- Когда обедня?
- Когда угодно.
- Ну чему ты улыбаешься?
- Ах, я блаженствую обреченно.
- Будь... здоров, Давид.
- Прощай, наказание мое.
Порог отыскался не сразу.
Разновысокие ступени топорщились кверху косо. Потолок шел волнами под стать лестнице, без признаков отделки. Стена со стороны печени представлялась сплошь измаранной - пожалуй, слишком прихотливо. Ступени за ступенью под стертым светом неясность пятен убывала. То отъединенное веко гнездилось вне мест лица, то ладонь лежала бескровно на обрыве темной ткани, в иной части ступня несла собственный вес. Чем долее, тем вернее смыкались линии, и город их удивителен стал. В обозримом протяжении вплоть до бугров потолка чередовались изображения танцоров в длиннополых фисташковых хламидах, со связанными наперед запястьями. Фигуры возникали внутри уединенных пиков движения, но роспись давала единый чин розным па. По прихоти живописца рты были совместны предметам странным в таком положении. Светлые тона граничили со своими противуставлениями дерзко, исполняя образы живостью. Один плясун, утеснен потолком к самому маршу, привлек Митю. Мужчина годов сорока, в усах и бороде, с энергическим жестом парил над ступенью; пируэт прорастал током складок. Ладони лежали на животе, охваченные узорчатым ремешком. В пределах приоткрытого рта белело человеческое малое подобие - снежный, великолепно сложенный пигмей в позе сна. Гармония осеняла это сожительство, сходство с кем-то из близкого круга знакомых становилось явственным, однако убегало усугубления. Тому причиной была рассредоточенная в чертах безмятежность, безразличие мечты. Наощупь открытый камень отзывался покалыванием; сгущение красок совокупляло гладкую, изредка лаковую поверхность. Семеня на месте, Митя повертывался через левое плечо, как учили безлобые маркитанты в школе. На вздыбленном марше такого рода маневр грозил паденьем и ущербом телу. Митя уберегся, уверенно он теперь вертел не очень длинную палочку заостренной стали, довольствуясь простотой да крепостью, неумытным блеском вещи, могущей побывать в руке и Царя, и Слесаря, и Плотника! Где-то шуршало бережливое животное, и жизнь бегло моталась на барабан. Митя смотрел. Картина существовала перед ним. Трогая наиболее сокровенное, он вершил свою работу. Гвоздь шел послушно, глубоко и скоро между волос и десен в очерке маленького красавца увековечилось:
ЗДЕСЬ БЫЛ ДМИТРИЙ.
Писавший отступил шаг. Приблизился, вставил после "Д" худосочное "И". Детали были соблюдены, впечатление произведено. Самого не радовало, впрочем. Недоставало сущей безделицы, раздражающего именно своим мелочным отсутствием пустяка. Рассудок мучило новое испытание; делая гвоздем щекотку затылка, Митя хотел уже бросить с досады. Вдруг, верный позыву, добавил на нижней губе большей фигуры "31.41.59" и тем издержал интерес к искусству.
Герой повторил движение поворота.
Без толку и ранжира кладку второй стены пронизывали бойницы, безуглые, утлые, разношенные временем. свет замирал среди всяческого хлама в них. Мнилось, некогда путешествовавшая компания стыла здесь после потогонной разведки натоптанных ландшафтов, лавок, археологических пустынь. Ароматизированные беззастенчиво жующие люди брели немой от благоговения чередою, томясь подъемом, и склонная к афазии дама с преющим втайне лоном бредила росписью, а ее спутники, сочувствуя, избавляли себя от утерявших пользу принадлежностей. За неимением сорных влагалищ таковыми служили прорезы освещения и пол, толпа удалялась, приходил в фартуке слюноточивый служитель отходов. Все ценное обиходу собирал он и нес в старьевщицких карманах, остальное упрятывал вовнутрь злополучных бойниц, убогий профессионально. Что нереально. Вероятно ли, чтобы идущие галереей крупно рассмеялись и в урагане хохота бежали? А источник потехи ордою гиббонов спешил следом, вытесняя по стенам свидетельства веселья? Иль вода, пущенная прихотью бесноватого боярина, крыла ступень за ступенью, и тонущие толкались, роняя скарб, срывали платье, каялись, спасения! спасения искали, но хлебнули горя все, а жидкость отошла через отверстия света, оставив их забитыми и квартет скорбных униформистов снес останки на скрипучих носилках невидимо куда? Держать ухо востро не стоило, но разрешить себе обогащение за счет ушедших. Тут Митя подумал об обуви. Его туфли, прозванные "счастье гимназиста" предыдущим хозяином, спившимся собирателем бабочек, который в разговоре причмокивал так, если бы пригубил прежде от бутыли с клеем, походили подошвами на изрытую физиономию своего продавца. Носки, двуугольно закругляясь, имели изъявление множеством точно расположенных дырочек, так как туфли считались летними и испещрены были для пущей проходимости воздуха. В левой туфле наличествовали две пары пропусков для серого снурка, в другой - три, не более и не менее; в сумме - семь. Клейма на стельках повытерлись, так, что кроме робкого "яйбен" ничего и узнать нельзя. Может, то была горизонтальная фабрика либо австрийская. Ради плотнейшей посадки ступней самые носки набивались картонами, что иногда грязными, похожими на слежавшийся полумесяц кусками выпадали при разувании. Цветом туфли отвечали снуркам, с некоторым даже отливом, поколику крашены серебристою краской (тюрик прилагался при покупке), уход за ними требовал скорее маляра, нежели чистильщика. Митя обрушивал гроздья подержанных сокровищ, пока полуутопшая во прахе подковка не бросилась в глаза и сапог, подбитый ею, кожаный праздничный сапог - о, память курящихся проселков юности - пришелся впору. В разбросе пышно пыльных мешков еще сапог одел нетерпеливую ногу, туфли поручены забвению. Митя сделал шаг, маленький, потому шажок... сапоги отозвались повизгиваньем, вроде отдаленного клича свиньи, но не без приятности. Новая обувь носилась легко, созидая в ходьбе пружинное качество. Мокрота внутри надетого последним сапога непредвиденно пресекла ход. Егерь целил на закате. Митя вполовину разулся: на стопе повис клубок голых раздавленных организмов - невинная слеза. Выводок обитал в сапоге как удобнейшей норе. Обливаясь ознобом, Митя машинально скакнул на одной пяте ступень вверх и все кончилось:
- У меня прорвало.
Перед ним стоял Баланюк, сокращая речь в булькании, - свою, свою шапочку мусолил локтями, ведь надеть ее было не на что!
Вой - обмяк спиной вперед,
углы ударили ребра-суставы-конечность,
подернутые мясом и кожей
до самой смерти включительно.
Наискось через лоб
зависла фосфоресцирующая маркиза и
расшилась салатовыми зигзагами
за глаза,
точильный круг снижал оборот.
Едва ли здеcь нельзя было разбиться. Кто-нибудь тяжелый, неуклюжий, ни на что другое, прямо сказать, не годный, уж непременно служил мягкой отчизной паразитам. Чувству не отзывалось ничто, кроме крюка в пуке пестрой бумаги, ничем не примечательной, хотя знаки на ней полагались на слова, слова - на абзацы, а все - на самоуправство цинкового оттиска. Заголовок извещал: "Замороженные и закрытые". Впечатляем чтением, Митя сводил брови, покорно беспокоился, сморщась, чихнул. Окошко подле газет усеяли микробообразные капельки, но квадрат тусклого стекла безмолвствовал, скучнее тумана в ноябрьский утренник под Кривым Рогом где-то. Никто не крикнул, не бросил густым кулаком, не оторвал рукав для устранения беспорядка. Митя вновь чихнул, с последствиями столь неопрятными, что он вырвал угол бумаги и начал судорожно жевать. Сзади произошел омерзительный писк, съехал в скрежет и опал под слова: "пуф сифонный!" Кто-то юркнул рядом в дверную щель. "Дя!.." - начал Митя, но осекся на сей раз икотой. Жеваный комок вылетел прямо в руки.
- До чего полна жизнь! - заметил вошедший, занимая позицию за стеклом. - Куда все деть! загадки тяжкие, знаете ли, случаются. Дверь одна, уйти нельзя, - он щелкнул затвором изнутри, - и маслице, чтобы снасть не шумела, добываю только через всяческие бесстыдные унижения! От избытка подлецы плодятся и душегубы. Хотя пожелайте вы меня на этот крюк к газетам затылком причесть, так не нашли бы. Правдиво говорю: до настоящего времени (быстро он укусил себе левую руку) отсутствовал, ровно погиб. Я погиб! Бегонии некому спрыскивать: вот горе! Мой сын - дырявый кувшин. Ну! Обмокни! Мое наличие подтверждается четким образом, несмотря на обратное. Ясно ли? Нет? Когда я оправляюсь, без обмана будто столбовой дорогой еду - ветерок повевает, в ухе зудит - быстро, значит! и все вверх и вперед, и души мизинцем бог касает - чудесное дело! А вы здесь едино с потолка или с пола прибывайте, без меня - истуканы. Если пуст мой кабинет - жди, прохожий! От моего небывания всякий столбенеет, в присутствии - тем паче. Что ж стоите? Нужду имеете?
Митя всхлипнул.
Распорядитель безошибочно потянул одну из веревок позади себя; против его двери с ужасным звуком штора открыла комнату для нужд. Там стульчак в виде эллинской омеги, удобен и стар, вместе с клоакой обнимал пузырящуюся глубь... По излиянии Митя отделил бумажный клок, промакнул нужное плоти. Из амбразуры выкрикнули:
- Закомуристо! У вас так в обычае?
"Мама приучила", - ответил Митя, сильно зарумянясь.
- Моя родительница дом держала основательно тоже. По-старинному, без штук этих... Зазрение знала. Горе у нее одно - к пернатым легка. Помню, покупала попугайчиков. Если бы с толком! Дохли как на подбор. Она от печали с работы увольняется, хоронит их - целое кладбище во дворе соорудила. Потом а новую службу поступает, с первых денег купит родная моя, принесет и учит говореньям. Не понимаю, почему, только они у нее твердили одно: "сиди спокойно". Взлетит тебе, бывало, чудище двуногое на плечо и спрягает с шипением: "сиди спокойно! сиди спокойно!" - штора рухнула, уединив Митю в мефитическом сумраке. Ощущая пищевод готовой выстрелить мортирой, Митя возопил: ;я сейчас сольюсь туда!" и вспомнил неудачную рыбалку, вздувшихся окуней, он видел, что плывет в обесчещенной атмосфэре, а вверху перебегают тени ловитвы на распахнутых угодьях и насекомые свиваются в любви. В отхожей тишине прорезался свищ - звук ногтя о струну, породив волну крепкого стона, с раздирающим crescendo в конце штора утихла у потолка. За нею обнаружилось то же помещение, прямые углы не нарушала обстановка, ни пометы живущих. На крюке иссыхали газеты, оплетенный шнур удерживал пустотную лампочку под абажуром из газет же. Свет проникал сквозь печать и на белесом потолке стояли чужие буквы и рисунки. В уборной мухи подзуживали друг друга на злодейство, а напротив между оштукатуренной дверью и газетами из застекленной рамы смотрел человек Ирис Дмитриевич. Видимую часть его составлял синий пиджак, вязаный крючком клетчатый жилет, галстук тюрбо, сорочка, по обыкновению свежая. Слева в петлице крепилась орденская ленточка в багетном окаймлении. Человек шевелил быстрой губой:
- Образчик! Ваши штаны дурно пахнут. А при чем тут я? Зачем ко мне посылают?
Митя со стыдом ощутил выход газов. Ирис Дмитриевич показал сизые альвеолы, потом продолжил:
- Бросьте резвиться! Я воевал! За что мне давали красные и другие, синие? Вы собрались противопоказания молчать? Все знаете? Куда я хожу по выходным? Скажете, ветреник вы этакий? Куда, по-вашему?
С той ли, с этой стороны жила муха. Она реяла перегородчатыми крыльями, радужно перебирала ими воздух, не ведая мира и стремилась прыгнуть, ударив головой комнаты, исчезнуть отсюда. Навсегда. Старик, стиснув безволосый облик о стекло, бубнил:
- Они награды почитают. Мои вот медали круглые, а там дают и шестибокие, не зря дают! Там немцы такое вычерчивают, чего и на свете нет, но про то у всех на языке секрет набран. Наведываюсь к ним примерно. Меня там давно имеют как табельного, одаряют. - Ирис Дмитриевич подбросил на ладони черный пенал. - От своих продуктов! Я, значит, альмавивой украшусь, заскульную капу вставлю, подойду - церберы меня по звонку и пропустят за сходство морды. Я сразу в клеть, и по шахте поше-о-ол, в гости к нему самому, к червонному. Он сам в кивере, в зале как в башне, а туш при входе! Я уважаю! Пока еду, капу изыму и поплевываю на двери, в щель раздвижную, чтобы текло по щели. Ведь умора приключится, когда наверху стоп машина - двери разъезжаются и слюну тянут, и вниз - кап! кап! будто сама клеть плюет в шахту. Кап, кап, кап!
"А у вас грязно", - жаловался Митя, - "мухи порхают по старине".
- Вы мухам братья! Занятия тяжелы слишком одинаково.
Митя погладил себе грудь и проговорил вдруг:
- Дядя, улыбайся.
И еще, радуясь колебаниям в себе:
- Мы сегодня во вторую смену.
Старик слабо молчал.
- Да, я знаю кое-что. Тебе, дядя, могу рекомендовать хорошего повара. Его польза в том, что он не ест, поскольку желудка нет. Ног тоже. Ему это оборудование без надобности. Сам он короче предплечья, рот у него только для проб, по центру ладони, с губами, подведенными синим, а лучше черным, иногда фиолетовым, зеленым, розовым, желтым, смотря что готовится. Его не надо вызывать, он сам приходит. Люди должны есть, чтобы не умереть.
Старик погас.
- Поверь, Ирис Дмитриевич, трудящемуся хватает малого тела, чтобы давить муравья или охотиться за комарами. Так и мне не много надо, дабы знать свое. Но я, Ирис Дмитриевич, широк на свете, и могу управлять моими нервными центрами на расстоянии - они далеко гудят, ветвятся по степи, переливчаты; они парчовых деревьев прелестнее, они орлиных крыл обширнее во славе.
На этом слове Митя развернул памятный платок. След от протираний лежал на шелке бурым крестом. Митя передал платок через паузу в стекле; там скулили: "а чего вы необутой?" Митя громоподобно очистил нос, после прошел за штору, поднял с натужными возгласами фаянсовую крышку, долго посвистывал, топоча на месте. Ирис Дмитриевич прислушивался до конца, кивнул, затем затворил дверь на второй замок. Аккуратнейше извлек стекло из рамы. Протер бархатною тряпицей. Покрыл стеклом столик. Перебрал веревки, потянул - десять кулис отделили его от клоаки. Расправил платочек на стекле. В крест положил часы со снятым панцирем. Из несгораемого шкафа по одному набрал маленькие инструменты, дохнул на линзу и подумал: "Приступим".
Добро, воскресное утро воцарялось на улицах по ненастью. С фонарей слетали медные капли, побивая лужи. У станции подземной дороги пустила султан пара бежевая машина. Табло внутри станции заключало горящие цифры, что менялись порядком. Створки входа из огромных листов никеля с хрустальными иллюминаторами подрагивали под щекой. "Не придет" - лопотали сквозняки, "не придет" - тянули поезда, "не придет" - улыбался милиционер милиционеру. Плоское облако приняло солнце, и на потемневшем никеле Митя узнал отражение, потер рукавом, считая, сколько шагов спустя бросится прочь, смешается с нею, ее волосами и дыханием, закружит и отстранит, чтобы улыбнуться милому лицу в чистой россыпи веснушек.
1995, Киев
"Митин журнал", вып.53:
Следующий материал