Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович. С.56-61. |
Почему бы нет? Я проснулся и тут же подумал, что покончу с собой когда-нибудь, глубокой ночью. Восход, блеск на полу, словно бы отполированном до зари наконечниками для стрел. Киргизский пес в раннее утро на улице грыз блеклую змеиную шкуру. Твой сосед с лицом портового грузчика, присев на корточки, курил анашу - дым, не отбрасывая тени, пышно полз над старой землей, как если б черные купцы вели верблюдов против долгого ветра. Покинуть город и в пустыне просить у Господа смерти. Сейчас меня вырвет, черт, на одеяле дрожала рука без вен, темные волны целую минуту носились по кистевому руслу. В ушах билась кровь, the river is within us, как просто принять серость любого дня, беззвучно, всякий раз, молча (особенно в жаркое время, даже весной или осенью, пока слышен скрип скворца в потогонный полдень), чувствуя лишь тупую сладость в мглистом течении суток. Наверное, в детстве проник в меня этот вирус: лето, я нетерпеливо переминался с ноги на ногу и ждал под верандой - голосило радио, футбольный матч, - скорей бы Джаич забил пенальти (точно помню: на следующий вечер мы бродили с одним приятелем за городом, и он смеялся, что будет кладбищенским сторожем, хотя надеялся стать модельером, но спустя несколько лет его убили, и никто не предрекал сцену, как сорокалетний мужчина вернется домой в южный город из Гетеборга, уставший, и незнакомец ворвется в спальню, выстрелит ему в переносье (вот он спешно запихивает в широкую сумку пуловеры, пиджаки, майку с трафаретной луной, лонгплей Оливии Ньютон-Джон, альбом венецианских люстр) и, подняв мужское тело с кровати, затем опустив его на пол тем сторожким и цепким движением, каким язычники снимали с глинобитных алтарей своих сахарных богов, чтобы съесть их после молитв, стянет с мертвого брюки, - и мы шли к реке через поле, пиная пыль и комья колких трав), но тут тонкий ток маняще полоснул конец двора, куда я направился, - ничего. Ничего до сих пор. Вошел "портовый грузчик", и мы решили позавтракать вместе. Я видел во сне люльку, сказал он или выдавил короткую фразу, чтоб отмазаться от тишины, - значит, кто-то из близких умрет в месяц зимнего поста. Муравьиная цепочка трепетала в сухом свете на перильной доске. В прошлом году солнце стояло в синеве до середины декабря, доконало всех, но в рамазан выпал снег (белая равнина, простирающаяся чуть ниже шоссейной дороги), и теперь за балконной кухней царил огненно-серый август: под шифером не молк новый скворец. Гость пил красный чай, скуластый суинит, и медленно жевал хлебный ломоть, словно медленность выделила его из обыденных примет, из рыжих лучей - снаружи, где валялся ржавый металл меж песочных валиков у длинного пруда, - молчальник без семьи, сам себе чабан чувств, прокуренный до зрачков на фоне ярких окраин. Потом он улыбнулся в газовом воздухе, то есть так долго разжимал губы, будто его лицо гналось в рапиде за улыбкой, над которой даже в мирный час утреннего чаепития витал родовой рок, и в открытом окне, за его спиной, скользил немой поезд мимо полевых кустов, мимо подметенного двора местной мечети, мимо ковров и циновок, свисающих с бельевого каната, мимо безлистого дерева на тощем холме, воздетого ввысь, как пугач пригородной шпаны. Тангрим. Вакуум, лишенный любви и грез. Пруд, узкие рыбы, мелькая от берега к берегу, латали воду немного выше дна зеленой перхотью, некогда бывшей единым швом, и в центре колючего сада лежала груда черствых поленьев наподобие нетронутых кусков разрубленного агнца. Я был счастлив, наконец сказал он, один раз, когда целовал взасос двоюродную сестру в детской комнате, и свет падал на сиреневое покрывало, на ковер, на полированную мебель, на геральдически броскую в летний день юношескую фигуру в еще неприбранном помещении тридцать лет назад. Сейчас он сидит в позе Джахонгиршаха и забивает косяк, ждет и смотрит в даль, где трое мужчин (переход во времени) мчатся в автомашине к предгорью мимо аувальских цыган, ветер весной. Д. держит руль, сука, говорит он пустому великолепию впереди; С. поет песнь Рашида Бейбутова, выжигающую простор за стеклом; на заднее сиденье брошена книга фосколо, и ты боковым зрением цепляешь ее, - ничто в жутком апрельском цветении, дорога дышит, и Суд не состоится. Через четверть часа за урюковой местностью проклюнулись пустынный поселок и река, настолько мутная, что было видно, куда она текла. Дом, дверь, жук на дверном полотне, сегмент желтого насекомого той же формы, что и ложбина, в которую мы спустились, и дымчатые шины впивались в языкатые стебли, хрупкие и сочные в хрустящей и чуть ли не испаряющейся от наглой тяжести колес пересохшей почве. Сбоку тянулся ряд молодых тополей, тонких и неясных против солнца, как татуировка на волосатом запястье Д., под рукавом линялой и липкой рубашки, закатанном до локтя. Стоп, сказал он, и выключил мотор. Ты закурил и лениво открыл дверцу в бледных царапинах, будто окрестная ширь сама притормозила машину. В семидесяти метрах у пшеничного поля торчала водонапорная башня конусом вверх и напоминала девушку в родительском дворе, задравшую на голову платье беззвездной стылой ночью, когда пролетает ангел бдений меж ветвей. Ты, нагнувшись, тронул береговую глину, почему-то легкую и мохнатую (пепел погасшей сигареты в пальцах), - мы несчастны, сказал С., потому что не можем выразить поток состояний, которым нет конца, - его красные от бессонниц глаза видели, как я метнул маленький деревянный диск мимо чинно катящихся волн под ферганским небом, и дачный флюгер качался перед умолкшим автомобилем, точно тупой мим, на весеннем ветру. Эти двое похоронят меня, подумал ты, не родные, летом, алый кирпич или каменный скаток в изголовье ровной и затоптанной могилы. В петлистом проулке вихрился пыльный мусор вдоль оспин и бесцветных суставов считанных домов, нежилых и низких. Д. в расстегнутой рубашке лег на карликовый холм в шести шагах от берега и застыл, как труп нашей несчастной юности, - мне приснился светловолосый немец (признался он позднее), которому делал обрезаение лучший маргеланский мастер в нательной одежде, с потухшим взглядом и бамбуковым лезвием в руке, но воробьи спорхнули с телеграфного провода и вычернили быстро полоску рваных облаков над полем и ташистскими пятнами плоских овец: отовсюду несло равнодушием и цельностью, заволакивающей спокойный ландшафт в середине весны. Слишком четкий велосипед переплыл пустырь, усеянный булыжниками и древесиной и плавно пропал в истрепанной листве, за душным сцеплением дуплистых и коротконогих деревьев. Люблю все, что движется, сказал С., но движется медленно. Хватит, сказал Д. Между холмами блестел горизонт, подобно росе на равнинной глине под рассветным солнцем сквозь мшистую синь и застоявшуюся рябь ночных орошаемых участков. Мир меня завораживает не потому, что он интересен, продолжал С., а тем, что он длителен. Д. показал жестом - замолчи, или я вскрою себе вены, - потом он поднялся и отошел к невысокой стене в прошлогодних подтеках. Перед глазами непрерывно дул прямой и солнечный ветер, но дальний континент среди тутовых сучьев, трясущихся вблизи, не шевелился, попирая колыхающийся край высокой оторопью, словно гранитный сколок, оставленный богами на западе. Когда мой отец повесился, мне было четырнадцать, - несколько недель я ходил с мрачным видом, гордый, что такое случилось в нашей семье, сказал С., и ты смотрел на его лицо, дробящееся в бликах речной воды. За его спиной в проеме разбитой двери неуловимо подрагивала почти гладкая паутина, как студень. Там, сзади, пустовал обметенный сорной травой и солью шершавый дом, бывшая цыганская конура, сказал Д., - из овальной пасти осевшего окна до нас доносился шорох тысяч дневных микробов, мечущихся по навозному полу в продуваемых комнатах. Позже я рыскал на городских улицах, везде, в поисках его отсутсвия, сказал С., неведомое надо терпеть. Тем временем Д. вытащил из машины книгу бедного итальянца и, не читая, швырнул ее, как безголовую курицу, в теплую реку - романтическая мура, сказал он, и весь пыл Рисорджименто канул вмиг в неспешной воде цвета хлебной корки, хотя мой друг стоял у кромки зеленеющего плато, безоружный, и голые руки, сжимавшие недавнюю вещь, раскрылись, будто клок бескровного воздуха воскресил их и выпрямил. Я чувствую в себе колоссальную силу, - сказал С., но что касается внешнего мира - я пас, и пусть другие справляются с ними. Сквозь крючья диких веток струилось весеннее сияние, кромсающее самые крупные холмы на парные полосы разной толщины теней и густого света. Ветер не менял картину вокруг - тот же берег в щетине молодых, темно-желтых трав, те же холмистая глубь и безжильные пятки твоих друзей, сбросивших лакированные туфли на тусклый песок. Я перевел взгляд с автомобиля, покоящегося в яме полуденной природы, в сторону, левее, где внезапно всплыли чудом спасшееся крыло нищего дувала и мокрый мусор под ним, как если б перистый дрот вонзили в горб влажных опилок или чья-то рука стиснула сморщенный плод и выдавила из него каплю патриархальной сладости, - этот глинобитный уголок, запертый мишурой бетонной дороги, столбов и рыхлых домиков, почему-то воспалял грезу о хрупкой женщине, чьи большие глаза постоянно пугаются людей, о худенькой и затравленной жизнью самке, великолепно отдающейся любовнику с тоской и стоном. Я голоден, сказал Д., и взъерошил пятерней правой руки маслянистую шерсть упругой зелени, как волосы манекенщицы, короткие и крашеные, без шпилек, но ты наблюдал, приставив козырьком ладонь ко лбу, за фигурой сплюснутого расстоянием пастуха, замершего в конце поля, у подножья скрюченного холма, точно миниатюрный хлев. Небесный огонь клубился в узловатой кроне, на отсыревшей земле, покрытой вдоль речных кольев изумрудной плесенью. Пастух под мальчика-с-пальчик вдруг уменьшился до еле мерцающего ногтя (словно с него началось в напоре весеннего жара таяние) - казалось, там, в отдалении, средь оцепенелых и жующих горных овец он совершал в разгаре дня второй намаз. Может, он опустился на корточки и голову склонил так, чтобы небо давило ему затылок? Нужно иметь десять глаз, чтоб следить за ним, думал ты, - дома под проезжей чертой липли друг к другу, будто битые карты блатных на запачканном столе в пахнущей гарью комнатушке загородной чайханы. Ты встал, и в одном из твоих колен щелкнула кость, - мне нравится наше местечко, сказал Д., но я бы ни за что не согласился в нем жить. С. был спокоен, святой в Судный день, и мял мизинцем вившихся по берегу травянистых пиявок. Мраморно-темные тени тонких тополей прожгли с такой четкостью пейзаж, что ничуть не отличались от резких в чистом воздухе пещерок и мастиковых борозд самой земли, топкой и жирной сблизи. В кружеве облепленных широкой паутиной кустов крошились овцы и человек, прильнувший лбом к нарывчатой пыли. Адам. Наверху, мимо закоптелых придорожных камней по пепельной линии древнего шоссе, мелькнул автобус - кишлачная женщина за боковым окном вжалась в изодранное кресло с трехлетним ребенком, и узкоглазый мальчик спал на материнских коленях, как ослепший идол, но - миг, и выдох мотора вновь стерся вдали: дымок, оседающий на обочине, скользящий вспять через наше логово над песочной крупой в матовую тьму затхлых домов. Вахор, сказал Д., ни души, пустынность, снятая в стиле синема-верите (и еще: брат, влюбленный в сестру, которая выносит фрукты на горячую веранду к обеденному столу, и за ее плечами бьется бесшумное море, или двурогий залитый солнцем велосипед на греческом острове, прислоненный к известковой стене, или мой сумасшедший приятель, кидающий комок глины вслед громыхающей телеге). Мы отдыхали в тени Богом забытой провинции, вглядываясь в прохладную мглу, где посверкивал на точеных стволах кровянистый кристалл. Ты задержал дыхание. Бородавчатый песок шуршал на ветреной стороне. Сквозь жалобный лет ленивых мошек (парковая площадь, подернутая сетчатой пеленой, в какой-то Англии) было слышно, как ты глотал слюну. Сорок лет внутренней зажатости, сказал С., и тщеславия кое-как хватает на то, чтобы дышать воздухом "несправедливого" мира, этого... Хватит, повторил Д. Птичьи перья, подражая стае дирижаблей под ясным небом, планировали косо в оконную темь, как в тандыр, чье черное око кишит золотистыми клещами на краю земли. Пара хищных птиц парила между хребтами холмов. Жесткие подпалины за бурыми кустами буйного поля едва зыбились под стать могилам простых мусульман, меченым вдоль грубых глиняных барьеров калошами сельских жителей и саранчой. Ты говорил об отце, сказал Д., а мой часто покидал семью и возвращался, как маятник, - в конце концов он смылся и растаял навсегда в бессчетных больших городах, более чужой в моем сознании, чем белобрысый полицейский возле ворот Букингемского дворца. Только они, думал ты, и кое-кто из родных, и молодой мулла, читающий касыды, ни криков, ни женщин, - пусть они скорее забудут меня и сровняют с землей мое последнее пристанище. Но голос увещевал, мы дали тебе небесный сок (морской свет в свежей спальне, и девушка приближается к балкону, чтоб с утра любоваться куполом красных роз в дождевых каплях, - от заоконных деревьев на белые обои ложится контур солнечных клиньев), а ты не сберег его: теперь потекут пустые дни, и ты должен из толики тихого существования - дом, улица, призрачный труд, улица, дом - извлечь искреннюю радость. Кривая жилка сверху до бровей дергалась на твоем лбу (туманн рассеется, думал ты, никакой разницы, Троя или твой кадык, рассеченный струей пота в иной жизни, от которой не отступить среди повседневных абстракций и мужской инертности, нигде и здесь, однако обложка итальянской книги по-прежнему пузырилась на грязных губах речной воронки). Под ступней гор необжитая местность медленно рушилась в подземную долину, где донные холмы, самые сейчас удаленные от реки, мягко переливались брызгами черного масла, и пыль не впитывает их. Твои друзья полулежали среди забитых песком коричневых корней - С. в очках а-ля Грамши, Д. в залатанных джинсах - в мозгу шумели голоса, мир уже другой, а сны прежние и так далее; горы, тутовые и пшеничные преграды. Прочая поросль за кустарниковой кулисой и вспаханной каймой казалась нам размазанной по гладкой глине, как раздавленный еж на лоснящейся в полдень асфальтированной дороге, и горляшка вспорхнула в тростниковых зарослях, как если б тщилась хлопаньем крыльев ослепить вас, ветер в поле. Я чувствовал, что рядом, в узоре лиственных струпьев, притаился паук. Над шоссе без крика летела ворона мимо нумерованных истуканов, мимо столбовых урн, фиксирующих каждый километр, и в кадр ломились последние картины: пастушья собака в просвете меж двух миндальных деревьев, цветущих до сих пор, богомол или дверная смола в камнях и клеверном ковре, ворох ваты подле пыльных плит, и С. переключился на другую песню - будущие дни прошли, Моди Блюз, но ветер заглушил его голос, выдувая пух из тополиных недр, пока "портовый грузчик" сидел в позе Джахонгиршаха с монгольской миниатюры и курил на исходе лета, сегодня, в субботнее утро. Тангрим - Господь (тюрк.) Вахор - весна (узб.) Тандыр - глинобитная печь (узб.) "Митин журнал", вып.55: |
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Журналы, альманахи..." |
"Митин журнал", вып.55 | Шамшад Абдуллаев |
Copyright © 1998 Шамшад Абдуллаев Copyright © 1998 "Митин журнал" Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |