Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович. С.50-65. |
"Простите, - сказал Матвей, - Я, кажется, ошибся. Мне следовало свернуть направо". Он смущенно замолчал. Михаил покачал головой и отвернулся. За окном вовсю лил дождь. Это - алмазная бабочка; обитает в самых предгорьях и никто, кроме Старого охотника да полоумной Маргариты, не видел ее. Размах крыльев сего зверя достигает размеров неимоверных, а посему неучтенных за отсутствием надлежащей формы. У Маргариты же платье белое и желтый бант на голове. Вот идет она по городу нарядная, даром что дурочка, улыбается всем. Заметит колодец - поклонится колодцу, заметит булочника - скажет: "Здравствуйте, господин булочник!" Гумилев, обещавший Одоевцевой явиться во сне в случае, если умрет раньше нее, так и не выполнил своего обещания. Визит к Мише Ларго хотелось отменить. Пришлось продрать глаза и спуститься на трамвайную остановку. Уже в трамвае пришло знание собственной фамилии. Воробьев, увидев в этот момент киоск с огромной красной вывеской "ШИНОМОНТАЖ", понял невозможность жизни. Спешившись, он перешел дорогу. "Я Воробьев, - вертелось в его мозгу, - не забыть бы". В доме напротив жил Миша Ларго, лежавший в данный момент, следует полагать, на кровати и наблюдавший потолок, вернее сказать - муху на потолке. Исходя из всего этого, можно предложить следующие первоочередные меры: кардинальную реформу физиологии, введение затылочного зрения, трансмутацию полов, биохимическую футурологию и орфографию смерти, к тому же, без сомнения, - всеобщую генетическую повинность. Оставалось лишь шестнадцать, но у меня уже не было сил. Руки ослабели, глаза закрывались. Отец был прав: всяк сверчок знай свой шесток. Однако я привык учиться лишь на собственных ошибках. Некий аспирант-филолог из национальной провинции; обуреваем рогами комплексов, испытывает ностальгию по XIX веку и пишет романтические стихи. Слышь, брат, ты этого, не того. Я-то все понимаю: испугался, обделался и давай оправдываться! Да ты не это, не надо этого. Со всяким бывает. Я тоже вот твоих лет был, иду, значит, раз по Пятницкой, вижу, трое. Ну, думаю, так дело не пойдет... Эй! Ты чего?.. Плачешь?!... Можно прочесть и всякими иными способами: попробуйте воспринять роман в качестве акростиха (что повлечет за собой мысль, будто это - роман в стихах), или, что много более продуктивно - в качестве анаграммы. Но если и это не устраивает вас - оторвите свои осунувшиеся лица от бумаги, бросьте мучительное чтение - и послушайте-ка лучше сказочку. Жил да был когда-то в Африке кролик. Когда юность промчится и, годы спустя, придет старость, будешь ли ты меня любить все так же, дождусь ли я весточки от тебя? И если я нетрезвым вернусь домой, откроешь ли мне дверь? Буду ли я, шестидесятичетырехлетний, нужен тебе, как прежде? Время быстролетно; но стоит тебе произнести лишь слово - и я с тобой навсегда. "Думаете, от искусственности, черствости душевной, так сказать? Нет-с, вовсе не угадали. Он, понимаете ли, пострадать захотел, это уж вам судить, милостивые государи, искренне или нет. А как страдать, коли все страдают? Вот он и отменил страдание, усугубив через отрицание, дабы сим отрицанием благое дело содеять... простите, заговорился, вот-с, лучше Петра Павловича спросите, он человек ученый, Спенсера с Фейербахом читывал, не то что мы, жалкие. Налейте, любезная Аглая Матвевна, еще чайку. Без сахара, спасибо". Он и она составляли комическую пару - со всем, что полагается комической паре: почти детской трогательностью и, в то же время, чрезмерностью этой самой трогательности, которая доходила подчас до абсурда. Впрочем, они это осознавали - она больше, чем он - и пользовались производимым эффектом в собственных, вполне тривиальных, целях. В той главе фостеровского романа, где в провинциальном английском городке (впервые упоминается в 691. Архит. пам. 14-15 вв. Туризм. Ежегодные театральные фестивали) внезапно появляется Дон Кихот, есть несколько интересных мыслей на данную тему. Даже так: с чувством презрения. А лучше: с чувством глубокого презрения. Или даже так: с неизменным чувством глубокого, всепоглощающего презрения... О нет, не к вам, драгоценные, любимые читатели мои! И если учесть эфемерные постройки всех доступных обитателей, невольно почувствуешь ком в горле, начнешь задыхаться, о, Господи, описать бы все это в маленькой повести под названием "История карточных домиков", но некому, увы, увы, увы. Тогда финский патриот спрятался за деревом. Трое русских, матерясь, проковыляли мимо него на лыжах. Патриот прицелился и выстрелил. Один русский упал. "Ti chto, Vasily," - наклонился к нему второй, и патриот выстрелил снова. Второй русский схватился за руку. "Vot suka!" - прорычал русский и стал шарить глазами по сторонам, пытаясь обнаружить финна. Но храбрый финн был уже далеко. Выходит, что так. Печально, но факт. Как в том анекдоте: "Прискорбно..". Папа воспроизводил эту реплику неподражаемо, хотя, впрочем, кому была охота ему подражать! "Ой, и я тоже," - воскликнула Наташа. Стало тихо. Наташа поняла, что на нее смотрят с неодобрением, и покраснела. "Вот-вот," - пробормотал Олег, глядя, будто сквозь Наташу, в никуда. Вильганьон, предложивший Генриху III отвоевать у испанцев некоторые их вест-индские территории, намеревался создать в Новом Свете убежище для преследуемых гугенотов. Ему было обеспечена поддержка адмирала Колиньи, и уже в 1555 году экспедиция Вильганьона высадилась в устье Рио-де-Жанейро. Но радость переселенцев оказалась преждевременной. Следовало бы запретить многое. Следовало бы запретить гром и молнию, штиль и шторм; солнечные и лунные затмения тоже следовало бы запретить. Подобные меры могут показаться излишними, но, поверьте, они совершенно необходимы. Следовало бы запретить водосбор и гречиху, люпин и настурцию, и скоро человечество придет к этому. В первую же очередь следовало бы запретить лестницы, зеркала и сновидения. "Но тот отрывок, - далее писал он, - где герой, поставив запись какого-то авангардного вальса, принимается танцевать, безумно и неумело, и скрипки вдруг превращаются в барабаны, и окно занавешено, - прекрасны. Здесь автор демонстрирует свой дар с наивысшей силой". Колодник, вырвавшийся на свободу, убегал, не оглядываясь. В дали горели зеленовато-желтые огни, за лесом что-то громыхало. Беглец не смотрел под ноги, - не до этого ему было, - и поэтому постоянно спотыкался о камни, разбросанные в поле неизвестно кем и неизвестно с какой целью. В ту ночь, когда на секретном предприятии умер сторож, над городом пронеслось небесное тело сомнительной морфологии. Вечно бодрствующие астрономы произвели необходимые наблюдения и на следующее утро, когда тело сторожа, покрытое холстиной, вынесли из ворот секретного предприятия, в Центральной Газете появилось: "Они снова здесь". Практически весь мир, затаив дыхание, строка за строкой, узнавал об особенностях квазиприродного явления. Существуешь под моими руками - но как! - на грани самого понятия существование и того, что не обозначишь никак, что можно лишь увидеть или услышать, да и то единственный раз. Удовольствие, доставленное ему потерей кожи, постепенной утратой, быть может, и болезненной, но, тем не менее, столь милой его мускулистому сердцу, что он, поскуливающий в экстазе, то и дело бывал останавливаем прохожими, пораженными нечеловеческой радостью, отображавшейся на его лице, а он, незаметно извинившись, торжествующее полз дальше - удовольствие это все же не было абсолютно полным. И когда палачи пришли следующим утром содрать с него настоящую кожу, он отдался им с благодарностью. "...Пастернак, начав с бунта формы против классицистов и доходя в концентрированности метафор иногда до почти полной непонятности, постепенно опрозрачнивался и... Ублюдок. Когда Пастернак умер, а ты все пляшешь на его могиле, благо дача твоя поблизости и не нужно далеко идти. Там поблизости еще Арсений Тарковский - чего б тебе и его могилой не воспользоваться?.." "Извольте следить за выражениями. Здесь же дети". "Пусть знают". Дети смотрели на щенка. В той избе жила Снегова, вдова белогвардейского офицера, который отказался стрелять в русский народ и покончил с собой; когда наши освободили Комаровку, она переселилась сюда - со снисходительного разрешения комиссара - из поселка, с которым ее более ничто не связывало. Изба, пустовавшая с семнадцатого года, когда лесника задрал медведь, стояла в четырех верстах от Комаровки. Странную историю живущей ото всех на отшибе вдовы рассказал Антону полупьяный писарь, особенно напиравший на то, что, мол, неведомо - и впрямь застрелился честный офицер или же был застрелен своими белогвардейскими дружками, или же вообще - сбежал в какой-нибудь заграничный Берлин, бросив жену вдалеке от культурных центров. И впрямь, подумалось Антону, кто мешал Снегину, если он осознал трагическую оторванность Белого движения от народа, перейти на сторону большевиков и бороться рука об руку с ним, Антоном? Смеркалось. Легко сказать: безделушка, а сколько труда приложил ее создатель, чтобы это было произнесено! Представить страшно. Иван Иванович Фон-Штейн поднимался по лестнице, неся в правой руке чемодан, а в левой - тросточку. Между вторым и третьим этажом его повстречал удрученный Л., нет ли у вас прикурить, сударь. Ах, увы, я не курю, мне дорога целомудренность моих легких. И прибывший неизвестно откуда Фон-Штейн откланялся. Л. выбежал из подъезда, завернул за первый попавшийся угол и обнаружил набережную Яузы, а то и какой другой реки. Утопиться, что ли, подумал Л., но топиться не стал, а, приобретя свежеиспеченный бублик, проследовал мимо пошлой воды в сторону строгой суши. Это вам не Питер, молодой человек, проговорил много о чем догадывающийся прохожий и сразу же исчез. Того-то и того-то больше не будет, подумала Оля. Она смотрела в глаза своему отцу, - не настоящему, фотографическому. В дверь позвонили. Это ты, папа? Нет, это гости. Здравствуй, Оленька, я Иван Иванович Фон-Штейн, друг вашей семьи. Ты меня не знаешь, но скоро узнаешь и полюбишь, надеюсь. А папы нет дома, тихо сказала Оля, его арестовали по обвинению в укрывательстве праха. Тогда я подожду, ответил гость, вот моя шляпа, спрячь ее, детонька, понадежнее. Внешне разоблачившись, вошел в гостиную, чтобы сесть и сидеть. Через час Оля напоила Фон-Штейна чаем и он сказал, как восхитительна жизнь. С минуту Штырь напряженно всматривался в невозмутимое лицо майора. "На пушку берешь, начальник", - наконец сказал он неуверенно. "Нешто я не знаю Ухова! Как не знать, ежели столько лет..." - больной закашлялся, покраснел; сестра велела нам уйти и сегодня больше не возвращаться с расспросами: "Он должен отдохнуть". В коридоре Сидоренко лукаво посмотрел на меня: "Ну и что, ты все еще веришь в невиновность Ухова?" Я ответил без колебаний: "Верю". "Ладно, - Сидоренко похлопал меня по плечу, - посмотрим, что ты будешь говорить завтра". Таков был и рассказ о будто бы человеке, возникшем из ниоткуда и незаметно существовавшем некоторое время, - покуда не стала очевидной его особенность: меняться в соответствии с качеством зодиакального знака, в данный момент пребывающего в небесных сферах на коне, так сказать, - феномен, астрологически невозможный и по всем правилам долженствующий не быть. А ведь... Писать теперь можно только о сумасшествии. Человек спятил и вышел однажды из дому с чайником в руках. Я это видел и не видел одновременно: человек шел позади меня и отражался в витрине. Ох, только не это. Что хотите делайте, но избавьте меня от этого зрелища. Нет! Я все скажу. Скажу даже то, чего вы от меня не потребуете. Прежде чем убить - похвали, перед тем как оскорбить - натри живот вазелином, знай в жизни меру, и меру меры, и соразмеряй первую со второй, а вторую с последующими, но не говори: советчик - хозяин мой, а говори: не знаю советчика, однако знай. И обрящешь. Всегда ручьи, только ручьи. Хутора не видно, туман, мы с Максимом потерялись, хорошо бы, чтоб так и не нашли. Но нет, уже кричат: "Макси-им! Ау-у!" - и прыгают через ручьи, и брызги летят прямо на меня, хоть я и не вижу - откуда. Если же, паче чаяния, вы захотите вслушаться в мои советы, то попробуйте порыться во фразеологическом словаре либо каком-либо другом справочнике: быть может, именно там спрятана разгадка всего этого? Не песня, а незнамо что, не гимн и не псалом, из слов недобрых состоит. Придумано вчера: Матвеев Александр Ильич, придя к себе домой, за стол уселся, говорит: "Жена, давай обед!", а та и ухом не ведет. Матвеев разозлен, он вынимает пистолет. В жену стреляет он, та на пол падает - и тут Матвеев сочинил ту песню, что теперь всю ночку напролет поет. Пунцовые младенцы, огнеупорные и орущие круглые сутки, где ваши матери? Мы не знаем, отвечают они, глядя на горящие башни, мы не видели их и никто не научит нас говорить. Мы умрем от голода и холода прямо посреди степи. О, не бойтесь! Матери ваши вернутся - они, впервые за тысячелетие, отправились на водопой, здесь совсем не далеко, вот они уже идут, если, конечно, я не спутал их со смерчем. Но младенцы не отвечают, губы их обуглены. Лечилась она кумысом, который, как выяснилось много позднее, мог ей только навредить; думаю, впрочем, вовсе не о лечении думала она тогда, ей, разумеется, хотелось умереть, причем умереть поскорее и помучительнее - что, кстати, есть некоторое противоречие, но и о противоречиях она вовсе не думала - ни тогда, ни спустя год или полтора, соединившись с предметом своих воздыханий. Как вы сказали? Нет. Никогда не слышал. Однако мог и забыть. Столько пришлось повидать всякого, что и не упомнишь! Вот, к примеру, служил поблизости один солдат. Обратим внимание на факт, что никто в этот момент не слышал соловьиного пения. Между тем покойный перед смертью несколько раз повторил: "Спросите их про соловьев, они пели..". Можно предположить некий подтекст, второй смысл, так сказать, кроющийся за шепотом умирающего, но не будет ли это проявлением дурного тона? И еще: обстоятельства смерти теперь выяснены в достаточной полноте, и, кабы не соловьи, следовало бы закрывать дело. Специалисты по казням, расстреливатели, вешатели, душители, мастера рубить головы, хозяева электрических стульев, палачи всех сортов и расцветок, те, кто ближе всего подходит и внимательнее всех относится к телу человеческому - вы, собравшиеся сегодня здесь, слушайте! Я обращаюсь к вам. Искусство анархизма не приходит с годами, это не умение, оно подобно прозрению: миг - и ты спасен. Нужно сделать для этого единственное усилие - неведомо какое, правда, но уж точно единственное. Спирит удивленно покосился на Бартона. Он не ожидал от новичка столь глубоких познаний в тайном учении и уже было засомневался - не замаскированный ли адепт пробрался к нему под видом ничего не умеющего, но любознательного юноши. Бартон, догадываясь о размышлениях спирита, покачал головой. "Не пытайтесь, мейстер, узнать то, чего знать не следует - и позаботьтесь лучше, чтобы не потерять контроля над той лярвой, которую нам предстоит узреть через несколько минут". Спирит, услышав дилетантские высказывания Бартона, несколько успокоился, однако все же не торопился начать сеанс. "Ну, что у вас там," - нетерпеливо бросил Бартон. "Минуточку. Я должен позвать Адель". Спирит исчез за черным занавесом и почти тотчас вернулся, ведя за руку Адель. Об угол, чтоб больней. О каменный пол, для увеличения шансов на победу. О стеклянную дверь, которая от этого непременно разобьется и никто не соберет ее вновь, как того Шалтая-Болтая. И если твой друг расплачется, распростершись у твоих ног, утирая сопли, слюни и кровь - не вздумай сжалиться, но вызови милицию, а когда менты приедут - ткни в него пальцем и скажи: это он, а не я. В сущности, ты будешь совершенно прав. С каждым днем Саймон вспоминал все новые и новые подробности своего истинного прошлого. Доктор, казалось, был недоволен. Иногда он прерывал поток Саймоновых воспоминаний, утверждая, что больному нельзя переутомляться: иногда же он не говорил ничего, только хмурился. Он, однако, не удавился, а спрятался в соседней комнате, ожидая решения собственной посмертной судьбы, и когда нотариус вынес из темной комнаты шкатулку с бумагами и не нашел там завещания - выскочил в центр залы и, прыгая и кувыркаясь на потеху собравшимся родственникам, объявил как о собственной кончине, так и об отмене оной. "Я не хочу жить, - промолвила девочка, не отводя взгляда, - Мне теперь известна вся истина". Она произнесла это таким голосом, что могла бы исторгнуть рыдания у самых черствых людей - только не у Фокина. Фокин был непреклонен. "Ну, поговорили, теперь отведем тебя к твоим родителям," - сказал он. Я предложил подождать хотя бы оглашения приговора. "Зачем?" - "Чтобы соблюсти все формальности". - "Друг мой, - Фокин покровительственно похлопал меня по плечу, - если вы будете обращать внимание на формальности, вам не добиться успеха в жизни". Мне было страшно смотреть на девочку и я отвернулся, делая вид, что интересуюсь Гогеном. Впрочем, мне всегда нравился Гоген. Всеобщий кризис - это, по определению, кризис всего; значит, его не бывает - так пробуждаются легкие сомнения в правдивости аналитиков. Потом начинаешь замечать за политологами некоторое косноязычие, корявость их речи, логические несообразности в их высказываниях; геополитики, оказывается, не знают, где находится Куала-Лумпур и есть ли она вообще на свете. Комментаторы кашляют, сморкаются; их зеленоватые лица, указывающие на неправильный обмен веществ, вызывают чувство тоскливой неудовлетворенности. И только дикторы по-прежнему бодры, веселы. Иногда они летали вдвоем, иногда - поодиночке. Их не видел никто, кроме старушки из дома напротив; они знали, что за их полетами подглядывают, однако не боялись огласки, потому что старушку все считали не в себе, каковой та, в сущности, и была. Однажды, когда они кружили среди бела дня над Трубной, их заметил какой-то школьник, но они укоризненно посмотрели на него, и школьник устыдился собственной доверчивости. "Каковому живописцу надлежит явиться в означенный день по означенному адресу; а коли он не явится, то взятию под стражу подвергнут будет и на гауптвахту препровожден в сопровождении команды инвалидов, коих ему и предложено расходы оплатить будет". Затем явился я перед ними во всей красе, можно сказать, в царственном облике, и они не признали меня. Вот как! - я решил смолчать и смотрел на них строго и осуждающе, не выдавая себя, наслаждаясь их трепетом и страхом. Он призадумался. Действительно, кто дал ему право судить о людях столь безапелляционно; и хорошо, если бы только судить - но ведь еще и определять их судьбы на годы вперед, судьбы их детей, судьбы их внуков? С другой стороны, успокаивал он себя, не я один поступаю так. А что Пелевин? Похождения жучков-паучков, русский бандит времен Гражданской, космические махинации Совдепии - кому интересен этот мусор, вынесенный из избы фантастического реализма, это грязное белье русского гротеска? Все бы, однако, и ничего - но клопы?! "Да-с, я не продешевил! Это было как раз то, что мне нужно, мой мальчик..." Бережно прижав покупку к сердцу, профессор, брызгая слюной, говорил студенту о своей радости; студент стоял нахмурившись, руки в карманы, и явно не слушал вздорного старика. Может быть, лет через двадцать, вспоминая этот день, бывший студент пожалеет, что не вслушивался в болтовню выжившего из ума ученого, который, кстати говоря, положил некогда начало одной из самых важных ныне дисциплин. "Вы слушаете меня, друг мой?" - "Да-да, профессор". И парень с бородой, иначе говоря - многими бородами, развевающимися во все стороны, и его прекрасная спутница, которую мы описывать недостойны, внезапно оказались на первом плане, заслоняя фотографу объект его нечистых помыслов. Но никто из присутствующих не посмел и рта открыть. А если бы это написал не я, а некто незнакомый, или, тем более, знакомый, но до крайности несимпатичный - оценили б вы и тогда величие замысла? Сомневаюсь. Очень сомневаюсь. Впрочем, заранее знаю и могу отбарабанить за полминуты все возможные оправдания (будто должен оправдываться кто-то, а не я, бесчестный мысленный экспериментатор, схожий с теми свифтовскими мудрецами, что пробавлялись похищенной у Луллия логической машиной). Дети, завернув за угол дома, говорит Гюго, увидели тележку, походившую, в то же время, и на хижину - этакий дом на колесиках, с крытым верхом. Поселив их всех здесь, я ничего не добьюсь, зато получу преизрядное удовольствие. А они не смогут никому объяснить, что произошло с ними, перепугаются поначалу, но потом пообвыкнут и присмиреют. Может, уже через год мне придется задуматься об их дальнейшей судьбе. Забыв о приличиях, он потянул ее на пол, обвил руками и принялся поедать, да и она, не оставаясь в долгу, проделывала с ним нечто подобное; так они проникали друг в друга, пока полностью не поменялись местами, оставаясь все теми же, кем были до обмена. Тогда Василий предложил назвать собаку "Sex Pistols". Почему, заинтересовался Олег. Потому что только они знали жизнь. Да? Да-да. Но ведь это не повод коверкать собаке жизнь - как она с таким именем посмотрит в глаза соратникам, близким? А что ты можешь предложить? Ну вот, всегда так. "Очень просто: кусочек к кусочку, не обращая внимания на несообразности - и каков эффект! Да, эффект почти театральный!.." Он закурил и, словно не замечая собеседника, вполголоса произнес: "Единственный метод..." Уничтоженная демократическими бомбами и пропагандой деревня Ляхово, центр сибирского растафаризма, в 2058-м торжественно возрожденная, а спустя три или четыре года заброшенная окончательно и бесповоротно, считается опасной для путников и на всех картах обозначается кружочком с черепом и костями. Не то чтобы какая-то сила водилась там - но все же... Возымеем желание, что увидим, то и возьмем. Никто не удержит нас от непрерывности, мы потечем, как то, сравнение с чем почти обязательно, и все будут потрясены нашей аморфностью и всепобеждающим желанием. Потому что, как заметил поэт, все куплю, сказало злато, все возьму, сказало теченье реки, и взяло, простите, если ошибся, цитирую по памяти. Государь, тем не менее, не слишком жаловал своего дядю: тот отличался необузданностью нрава, вспыльчивостью, говорил слишком быстро и на повышенных тонах, тяжело ступал, громко хлопал дверьми; императора, склонного к ипохондрии, все это не могло не раздражать. Скандальные оргии великого князя (со всем, что полагается: цыганами, девочками, пляской медведей и убиением ворон из ружей) вызывали у государя приступы гнева; однажды он выслал дядю из столицы, но вскоре, под давлением генералитета, был вынужден его вернуть. Вот объяснишь ему, зачем все это, а он скажет, что так неинтересно, можно было бы и догадаться, он разочарован и т.п., а потом повернется и уйдет, не попрощавшись и вынашивая планы мести. С подобными проблемами сталкивался Шерлок Холмс - кто знает, что думал о нем доктор Уотсон на самом деле? Выкинули и такой фрагмент: "Прошение вострепетало в очах его, и ответ на прошение, и новое прошение лишенного возможностей к успокоению. Система перебрасывания усложнялась, иные персоны включились в устрашающую игру, клятвы боролись словесно и письменно воевали надежды. Ожидания критиковали порядок действий; многочисленность пала пред малочисленностью и поступки капитулировали. Но поднялись из пепла потрясения, законы громыхали беззвучно над полями синтаксическими. Машинки печатной трубный глас и седьмой печати гильотина; победа сплошного противника казалась неизбежной. Глаза промокашки слезились, и мирные жалобщики исчезали в пустотах игнорирования. Но героическим было нападение и сомнительной оборона, где тонко, там не рвалось, а нарастало; гибель идей приобретала стопроцентный размах. Защита торжествовала, и обвинение ликовало, но судия выглядел неубедительно. Тела юридические и объекты разнообразные, о ком из них речь шла, все скрылось во мгновение; только законники бродили по листу одиноко, собирая материалы для протокола, хворост для приношений. Сор просыпался на пол, бумаги закончились". Верю, скажет он, в Господа единого и не знаю богов, кроме Бога, и зажмурится, и будет кричать все громче и громче, пока сам не докажет себе, что его вера поколеблена. Новый напиток, доселе не известный сим варварам, произвел на них неизгладимое впечатление. С того дня отношение их ко мне стало меняться в лучшую сторону. На удивление, это совпало с наконец-то начавшимся сезоном дождей; некоторые туземцы уверяли друг друга, как мне рассказывали много позже, будто именно примирение со мной повлияло на долгожданные осадки. Предрассудки этого народа воистину удивительны, но нрав его в основе свой смирен и добродетелен, в чем меня окончательно убедил случай с двумя голландскими матросами. Мы идем туда, куда не звали нас, но звали наших отцов. Однако ворота распахнуты, и стражей нет, но что делать - не знаем. Ну, ничем не лучше, но кто позволил тебе, сосунок, вообще заводить речь об этом? Не видев жизни, судя обо всем лишь по дурацким книжонкам - что ты знаешь о мироздании? Не отворачивайся, когда к тебе обращается старший по возрасту и положению в обществе! Саамит, сабатьерит, сабинаит, сабугалит, садбериит, сажинит, сакураиит, салезит, салеит... и салинит - в сущности, железистый диопсид, и салмонсит, соединяющий в себе свойства гюролита и джансита, и самарскит - редкоземельный, железно-кальциевый танталониобат, распространенный в Белоруссии и Калифорнии, и самирезит, и самплеит. "Да, - заметил Григорий, - недурно. Но если бы еще немного, а? Подумай, браток". У Романа будто что-то оборвалось внутри: только он почувствовал свободу, как тут же лучший друг накинул на него новую петлю. Все же он выдавил из себя: "Постараюсь..." Некий инструмент, из кости или, быть может, пластика, имитирующего кость, звучал потаенно, похоже на бормотание экзотического грызуна - для сравнения можно проникнуть в ночной зоопарк, осторожно дотронуться до инструмента и посмотреть, что будет. Звук этот сопоставим был также с бульканьем; досадно лишь отсутствие в мире сем водяных тварей, сообщающихся меж собой именно таким способом. Музыкант смутно отражался в стекле, защищающем моцартово изображение; и этот бутерброд - снаружи контур воспроизводителя, снизу образ созидателя - приковывал внимание слушателей, лишенных слуха, но не лишенных зрения. То и дело оборачиваясь, все они одушевляли зал, в противном случае брошенный неодушевленным - музыкант не в счет, он полностью подчинен инструменту и, следовательно, дегуманизирован. Уничтожение текста есть акт мистический, сопряженный, между прочим, с целым рядом загадочных действий, уразуметь которые не всякому под силу. Заметьте, в данном случае истина эта имеет еще и некий дополнительный смысл. Рок-музыканту или, например, дворнику, приносят книгу, и отвечает им дворник или рок-музыкант: "Я не умею читать". Потому это, что книга на нидерландском языке написана, а прозывают ее "хёйзинга". Добрая птица, твой дом в облаках. Злая птица, твой дом под землей. Весы раскачиваются в окровавленных руках дриад. Очень больной, очень старый, очень-очень, честное слово. Можете сами удостовериться. Он живет в очень старом доме на Малой Бронной и никогда не выходит на улицу, потому что у него нету сил. Якобы приходили к нему пионеры, помощь предлагали, да он отказался, - но кто не знает пионеров этих, сволочной народ, идеологизированный. Что говорить, одним молочком питаться - и не желая озвереешь. Вот, а что до нашего разговора, так лучше подумайте. Советую от всего сердца. Ведь, если что, никто не возьмется искать виноватых, более того - никто ничего не заметит. Подумайте, подумайте, голубчик. Там были и молчаливые звери: никто никогда не гладил их по бирюзовой шерсти и поэтому они не смели издать хоть какой-нибудь звук - настолько им было стыдно. Они были бы рады загрызть самих себя и забыться, вытекая кровью из собственных жил, но позор мешал им даже чуть пошевелиться. Вот напишешь коротенькое словцо, из трех букв, и сразу на душе легче становится, сразу все понятно и на своих местах, что вы сказали? О нет. Конечно нет. Слово ясно какое - Бог. Красным фломастером. "Пустой ты мой" - сказала Вера и посмотрела на того, кому было не до слов. До чего же ему было? Иначе вел себя Семеныч: прихрамывая (когда-то, очень давно, браконьеры прострелили ему левое колено), он обходил все участки, останавливаясь перед каждым и вглядываясь - нет ли кого постороннего. Кажется, впрочем, он так никого и не изловил за все эти годы, кроме шалопая Панковского (сына сестры Сергея Витальевича), который забрался к Ворониным. Семеныч подстерег злоумышленника, когда тот перелезал через забор. "А ежели, скажем, по алфавиту?" - "Нет, не выйдет. Смысл и условность алфавита несочетаемы". - "Вот незадача". - "Ага. Вот-вот". Никто не мог им помочь; они склонились над помятым бумажным листком, глубоко опечаленные, погруженные в отчаянное созерцание надписей. Было уже поздно. Сначала первый, потом второй, третий чуть погодя, четвертый сразу же за третьим, пятый с небольшим опозданием - в пределах допустимого, с сообщением, что шестого ждать бессмысленно, он не придет теперь уже, видимо, никогда. И если седьмой появится в этот момент, он застанет их всех в меру удрученными, но не теряющими надежды. Исследователь, тем паче - создатель современного сонета выглядит старше своих лет, он заранее устал, перо его - тяжести неописуемой. Итак, их двое, первый выслеживает второго, и, выследив, вымещает на нем тяжелое детство. В стакане, что стоит на столе, плещется жидкость, будто не жидкость, а живое существо. Эти удвоения идут в разрез с волей континуума. Они раздражают друг друга. Тут заканчивается первая строчка второго катрена и начинается вторая. Время переводится на час назад. Акулина молчала принципиально, ее уста сомкнулись навек, и не было никакой возможности побудить затворницу к разговору. Старик и молил ее коленопреклоненно, и льстил, и взывал к чувствам глубочайшим, и даже, когда все средства казались исчерпанными, избил ее до полусмерти; однако, выбитыми зубами отплевываясь и держась за окровавленный лоб, так и не проронила она ни слова, что, впрочем, не удивительно, ибо, по вероятности, речевые функции ее мозга оказались нарушенными. Сколько не бились они, комната не желала открыть все свои тайны. И они продолжали распечатывать коробочки, шкатулочки, выдвигать ящички, находить в стенах незамеченные прежде трещины и вытаскивать из этих щелей разнообразных насекомых - довольно экзотических, между прочим, и, к тому же, кажущихся, как правило, весьма внушительными - как благодаря всяческим устрашающим усам и рогам, так и по причине размеров. Вообще: как они могли помещаться там, где они помещались? Лектор глотнул воды и продолжил: "Принадлежность традиции - штука сложная и обоюдоострая. Вполне традиционное произведение - изящной словесности, например, - может оказаться максимально радикальным для данного, совершенно определенного автора, и, наоборот, экспериментальный, казалось бы, текст, вполне очевиден и даже тривиален для другого, также определенного автора, и соотносим с той или иной локальной традицией. Не говоря уже о субкультурах и так далее..." Аудитория молчала. Семенов писал записку Анечке, та глядела в потолок. Миша подумал, что лектор пьет слишком много воды и, наверное, скоро умрет. И вот, продолжая путешествие из угла в угол, пытаешься отделить хорошее от лучшего, постепенно заболевая солнцем и пылью, медным ликом колотясь обо что-то липкое, тошнотворное, - каждое воскресенье, осьмнадцатого числа. Дотошный читатель попадает в плен ассоциаций; ему показывают куклу, а он думает, что речь о нем самом. После этого и начинается беготня. Всегда найдете по адресу: Краснопрудная, 6, квартира 13. Звоните один, два раза; если никто не отзовется, со всей силы стучите в дверь (а она, следует заметить, железная), орите во всю глотку. Наверняка появится какой-нибудь незаметный человечек в замызганном плаще, протянет вам бланк - и вы свободны. Но упаси вас Бог возвращаться сюда по каким бы то ни было нуждам! Хорошо, если вы не найдете ни двери, ни подъезда, ни дома, ни улицы; но - кто знает, что придет им в голову. Слушайтесь меня и будьте бдительны. Справки по телефону. Известная в мировой литературе уловка предлагает нам поместить действующих лиц в далекую страну, но наделить знакомыми и близкими читателю чертами характера, привычками, склонностями; "у нас в Испании" будет значить не "в Испании", но "у нас", и, следовательно, усмехающийся автор в который раз оставит в дураках всех, склонных воспринимать исключительно внешнее. О, этот автор , говорящий нечто вроде "sapienti sat" тоном, не терпящим возражения! Чувствуя себя Вольтером или Монтескье, он творит страны, схожие со своими прототипами лишь названием, и вселяет туда скопом и правительство родной державы, и местную интеллигенцию, и всех родственников, и знакомых - от соседа-алкоголика до люберецкой бабушки. Жил-был человек и звали его Подводниковым. Вот раз взял Подводников да и пошел. Острова Блаженства, по-видимому, располагаются совсем не там. Поиски никогда не увенчаются успехом, если желающий достичь островов, не достиг прежде самого себя. Так, один рыцарь, не понимая смысл зеленого цвета, четырежды пересек весь свет в обе стороны, но так и не сдвинулся с места. Итак, пусть этот роман будет называться "Воздухоплаватели", ведь что сравнится с лугами внизу, коровами, пастухами и, - чего мелочиться, - рекой вокруг всего, а где-то вдали - огненный дракон, и никакой авиации. Пусть все они, вынесенные в заглавие, будут повержены еще в прологе, пусть падут, как ангелы - некогда света, а ныне и присно - тьмы, - без парашютов, разрушая теплицы и нанося, таким образом, невосполнимый ущерб сельскому хозяйству. Долгая работа, быть может работа нескольких лет или даже десятилетий; что же делать с ней? Пустить по рукам - пускай бесконечные ряды анонимов вглядываются в пожелтевшие страницы, морщась и почесывая затылок. Воля ваша, сдаюсь. Нечестная игра не по мне. Забирайте карты и уходите в свою комнату, дайте мне побыть одному. Я хочу полежать в тишине и одиночестве, почитать детектив. Свет можете выключить - я буду учиться читать в темноте. Луна поможет мне в этом и комары тоже помогут. Когда пойдете по коридору - смотрите, чтобы не попасться на глаза сестре: у меня нет желания выслушивать утром ее язвительные замечания. 1995-1997 "Митин журнал", вып.56: |
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Журналы, альманахи..." |
"Митин журнал", вып.56 | Данила Давыдов |
Copyright © 1998 Данила Давыдов Copyright © 1998 "Митин журнал" Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |