Редактор Дмитрий Волчек, секретарь Ольга Абрамович. С.443-451. |
В.M. Наша тема - деконструкция, но говорить нам придется о письме. Не потому, что от письма нельзя уклониться - наоборот, сейчас мы без него обходимся: диктофон записывает нашу беседу и позволяет нам не писать. Деконструкция, которая как бы все время пишет, избавляет нас от заботы о письме, превращает письмо в автоматическую процедуру. Вопрос в том, насколько такое письмо не-обходимо и насколько это письмо. Насколько деконструкция гарантирует письмо? А.Н. Действительно, деконструкция задумывалась как сорт письма, скажем даже, практика письма - письма самодостаточного, саморазворачивающегося, которое презентирует свою собственную природу, в котором есть письменное существование - не пишущего, я подчеркиваю, а именно письменное, потому что пишущий и читающий для Деррида фигуры равнозначные. Речь идет именно о запуске практической деятельности. Вопрос в том, насколько это удается. Здесь, как мне кажется, не все обстоит так хорошо. Потому что, с моей точки зрения, деконструктивистское письмо продолжает - в известной степени, конечно, модернизируя - письмо метафизическое, или, скажем, метафизику письма, потому что ни Деррида, ни Хайдеггер, ни Ницше не отделались от того, что я бы назвал гегелевским шоком, то есть все они переживают последствия революции дискурсии, ее полного триумфа. Если рассматривать Деррида как постгегельянского мыслителя - и на самом деле, Деррида много внимания уделяет Гегелю: в "Полях философии" и в других текстах, - то Деррида стремится ограничить пространство дискурсии, найти место автономизации письма. Mожет быть, ему удается найти даже само место письма, то есть поле его разворачивания, но я бы предостерег себя и другого от того, чтобы утверждать, что найдено существование письма - я не скажу онтологическое существование письма, потому что само слово "онтология" освобождает нас от ответственности говорить о письме и его существовании в некотором автономном режиме - не найден сам акт письма или сама актуальность письма - письмо, которое не пишет даже, а письмит. В.M. Но почему вообще нужно заботиться о письме? "Почему сие важно в пятых?" Разговор о письме начался не с Деррида, и ты считаешь, что Деррида этот разговор не завершил. Но стоит ли вообще говорить о том, что не поддается дискурсу и, по определению, лежит за границами дискурсии? А.Н. Причиной этого фундаментального интереса к письму, который действительно начался задолго до Деррида и задолго до христианской культуры, можно считать то, что само человеческое мышление структурировано как некоторое письмо, или, по-другому: человеческое мышление можно структурировать как письмо или как ряд сортов письма. Вопрос заключается в том, возможно ли выяснение не места нахождения письма, а его автономной актной практики, письма, которое было бы свободно от поля седиментарности, от некоторых фекальных структур, с которыми в общем-то письмо и ассоциируется в западной метафизике. Речь идет об автономизации письма относительно "литературы", "текста", "стиля", с которыми письмо, действительно, связано, но к которым оно не может быть редуцировано, как и наоборот. В конце концов, вопрос о письме - это вопрос об освобождении, вопрос об автономии, вопрос о неком акте, который не был бы связан с институтами репрессии. В.M. С позиций самой деконструкции письмо нельзя отождествить ни с автономией, ни с репрессией, оно вообще говоря и является самой неотождествимостью. Mожно вспомнить по этому поводу главу из "Ecriture et difference", где речь идет о письме Раба и письме Господина, или Большом письме и Mалом письме, как их называет Батай (Я бы перевел эти термины как "письмо с нажимом" и "скользящее письмо"). Раб хочет увековечить себя, "оставить след": письмо для него тождественно фекализации. Господин хочет найти свободу: он пишет не оставляя следов или их перечеркивая. Деррида замечает по этому поводу: "настоящее письмо не является ни Большим письмом, ни Mалым письмом: оно существует в пространстве различия между первым и вторым". Письмо здесь не выходит за пределы различения, но Деррида ни в коем случае не отождествляет его с фекальными структурами. А.Н. Действительно, такого противопоставления у Деррида нет, по крайней мере, нет его прямого, сознательного противопоставления, но сама практика деконструктивистского письма не освобождает письмо от фекальных и седиментарных структур. Если говорить о письме Раба и Господина, то по большому счету их различие более фантазматично, нежели реально, потому что у Гегеля, как мы помним, господин - раб своего раба, а раб - господин господина. Эти вещи связаны между собой, и именно эта связь, эта диалектика, на которой Гегель настаивает в "Феноменологии духа", показывает, что письмо их обоих и способы письма их обоих не выходят за границы седиментарности. На самом деле раб стремится не убить господина, а отсрочить его смерть, и в этом оттяжении, отсрочке он и предполагает замысливать смерть своего господина. В.M. По-моему, диалектика Раба и Господина более точно проецируется на отношение автор - текст. Текст - это очень буквально - занимает территорию автора, территорию, которая по праву принадлежит автору; автор же хочет заполнить эту территорию своим присутствием, но не обладая присутствием, посылает присутствовать раба. А.Н. Такая попытка, безусловно, была. Но я бы не согласился с тем, что письмо стоит за границами политического дискурса. Письмо и власть всегда были предметом одного и того же или схожего рассмотрения - в работах Барта, Кристевой, раннего Соллерса, группы "Тель-кель". В одной из последних лекций Барта в "Коллеж де Франс" он сказал такую фразу: "Все, что я говорил, вся моя деятельность направлена на одно: разоблачить структуры власти". Этим занимался и Фуко на историческом и антропологическом материале. Это индуцировало опыты раннего Соллерса - такие вещи как "Драма", "Числа", "Рай". Соллерсовские романы были, с одной стороны, как он сам признавался, написаны для иллюстрации деконструктивистской практики, а с другой, - отражали стремление самого Соллерса произвести прыжок в чистое письмо. Но однако и Соллерс, который следовал деконструкции, когда писал эти вещи, и сам Деррида, который теоретически пытался обосновать возможность такого прыжка, на мой взгляд, пошли по другому пути. Те же романы Соллерса - это попытка абсолютной текстуализации, растворения социального в тексте. Самоидентифицируемый, самоидентифицирующийся и самодостаточный Текст, о котором Соллерс говорит, который он презентирует, который он пытается растворить в социальном, не является письмом. Mожет быть, он является дискурсом письма, но не письмом как таковым. Это в общем текст, текст ради текста. Это прекрасный опыт, но в нем нет письма, оно там задушено. С моей точки зрения, как теоретические работы Деррида, так и ранняя романистская практика Соллерса не преуспевают как опыты письма и даже вообще не имеют дела с письмом как таковым. В.M. По-моему, высказывания типа "Письма у Деррида нет" или "Настоящего письма у Деррида нет" продиктованы самим Деррида. Конечно, письма нет, потому что письмо "всегда-уже-не-здесь". Негативность письма - его неуловимость, неопределимость и даже невозможность - это момент риторической тактики, которая началась не с Деррида и не с Левинаса (Фома и Августин владели ею не хуже) - момент дискурса, а не письма. Кроме того, мы тоже сейчас говорим о письме, точнее, продолжаем разговаривать о письме: продолжаем некоторые отношения с отсутствием. Mы уже внутри метафизического топоса и метафизического дискурса. А.Н. В том-то и дело, что Деррида никогда не пытался определить письмо через отсутствие - такая попытка могла бы скорее принадлежать Хайдеггеру. Дерридианское письмо - это структура тотального присутствия: не эмансипация письма, а презентация текста - антиплатоновская, антифедровская попытка выставить письменный текст как некую автономную структуру, выставить ее вместо речи и на ее место. Эта попытка, я буду настаивать, не является эмансипацией письма: это ренессанс записанного слова, которое Деррида достает из нафталина метафизического наследия и пытается выставить его напоказ, заставить его работать, но это не является ни возвратом, ни неким очищением действительно автономной или актовой структуры письма. Как раз наоборот: в его эмансипации письма, а на самом деле письменного текста, происходит редукция автономии актов письма к тексту, растворение актов письма в тексте, в растворе текста. Это практика растворения и текстуализации. Я не увидел в деконструкции попытки схватывания, как сказал бы Гуссерль, самой актности письма, его различенности, его отличенности, его остраненности от текста, от метафизики присутствия, с которой Деррида безусловно борется, но борется, оставаясь внутри текстуальных структур. Поэтому у него нет попытки отстранения и от собственно метафизического наследия. В.M. Mне кажется, что категория актности не менее важна для Деррида, чем категория письма. "Шаг различения" - это акт, или, по крайней мере, операция, и "работа письма" состоит в повторении этой операции. А.Н. По-моему, differance не является актом, а является режимом. Это разные вещи: режим действительно автоматических действий, которые должны привести письмо в работу, и режим, который, запуская работу письма, на самом деле продуцирует седиментарные структуры, продуцирует текстуальность и текст. Письмо в режиме differance не существует. В.M. Mожет быть, Деррида репрессирует акт письма для того, чтобы избежать сближения письма с "речевым актом", с тем, что он называет "самоафферентацией голоса". Актность отождествляется с процессностью, а процессность с presence (в чем можно увидеть влияние Бергсона, следы которого, по-моему, Деррида тщательно смывает в своих текстах). А.Н. Но даже если с этим согласиться, то это не дает возможности прорыва к акту письма, к акту письма без седиментарности, без седиментарных структур, к акту письма, а не к письму, потому что настоящее письмо актово, это прорыв к тому акту, который не был бы редуцирован к тексту, тотальная автономизация автора как пишущего голоса, а не идентификация автора пишущего с читателем читающим. В.M. Mожет быть, Деррида убивает письмо, но он его любит - и убивает для того, чтобы любоваться его чертами. Потому что письмо действительно интересно. Это не то, чтобы более важный, но более яркий характер, чем речь: более выделенный, отмеченный, "маркированный" - более четкий. Письмо чертит черты, поэтому оно и незаменимо. Потому что прежде различия (difference) - различимость (distinction), первичная четкость вещей. Платоновский свет, позволяющий видеть мир - белый лист бумаги. А.Н. Не думаю, чтобы дело обстояло так просто. На самом деле, называя письмо фекальным или уринарным, ты монтируешь его в некоторую метафорическую структуру и тем самым умножаешь его смерть. "Атавизм" - это тоже некоторый осадок, пережиток, след. Говорить об "атавизме" значит уже подчинять дискурс принципу седиментарности. Но какое отношение дискурс седиментарности имеет к акту письма? Ведь этот акт не является теоретической фантазией: примером может служить письмо Интернета, где текст не осаждаем, не выделяем из акта коммуникации, где текста не существует, потому что "сообщение" - это не текст. В.M. Смерть - это и есть акт, единственно возможный акт. Категория акта, по крайней мере в индоевропейских языках, связана с категорией переходности - с "переходом действия на объект". А.Н. Это верно, если речь идет об интенциональном акте. Но почему акт письма должен быть интенциональным актом? В.M. Тогда, может быть, он "эргативен"? А.Н. В известной степени, только без деперсонализации, потому что средний залог деперсонализирует действователя. В самом акте письма деперсонализации как раз не должно быть. Возьмем проблему смерти автора. Ведь почему именно автора, если вернуться к старой бартовской проблеме - потому что его убил текст. Автора убивает текст. Фигура автора катапультируется как избыточная структура. Автор остается трупом. В.M. То есть автор - это седимент экскремента, послед следа? А.Н. Барт убивает автора, чтобы дать бесконечную жизнь тексту. Это некоторая теологизация, нечто вроде бога, он приобретает черты божественности. Потому что с точки зрения бога человеческая смерть желательна. Фактически присутствие становится избыточным по отношению к тексту. Текст не знает присутствия. Текст - это тотальное присутствие, которое дискурс присутствия и уничтожает. В.M. Mожет быть, точнее было бы говорить о "наличии". Присутствие, Anwesenheit - принадлежность к сути и пребывание в сути - присуще Голосу. Письмо как производство текста скорее имеет отношение к Morhandlichheit и Gestell - к поставу наличия. Французское presence именно презентирует присутствие, представляет его как наличие. Присутствие представлено, подано как наличие, поэтому его и можно де-конструировать. А.Н. Я бы сказал, что "присутствие" ближе греческому parousia: это некая постоянное присущностность, рядом существование, выпяченность. В.M. Для меня это и есть акт письма: вы-ступание сути в сущем, проглядывание-проглатывание Причины в теле следа. По-моему, русский язык открывает возможность не то чтобы преодоления деконструкции, но иного - недеконструктивного - письма. А.Н. Деконструкция деконструирует, и это не тавтология. Что ей дает возможность деконструировать? В каком режиме собственно протекает деконструкция? С моей точки зрения это и есть режим фекальных и седиментарных структур. В.M. Фекализация - это производство наличности, счетной наличности: вспомним седиментарное происхождение капитала. А.Н. Более того, деконструкция - это седиментарная операция, которая имеет дело исключительно с текстом, с его материальностью, которую Деррида хочет деконструировать и деконструирует, создает сцену сознательного разворачивания этой игры и текстуализации всего и вся, любых дискурсов. В.M. Это очень точное выражение: "смотрят в глаза друг другу". Тексты гипнотизируют друг друга, застывают в нарциссическом трансе. Деррида создает ситуацию неразрешимости и тем самым парализует игру тогда, когда она должна была бы начаться. Ту же кринотехнику можно наблюдать в "Pharmacie de Platon", где Деррида замораживает платоновскую сцену горгонизации, оставляет читателя перед лицом Текста: "В этом дурная особенность письменности... ее порождения стоят, как живые, но спроси их... они величаво и гордо молчат". Фармакон, который символизирует письмо, то есть занимает его место - та же фигура невозможности: "дикий зверь". Деррида останавливает момент остановки, когда письмо становится невозможным, выпадает в текст. Это арест смерти, попытка превратить смерть в род бессмертия, случай с месье Вольдемаром. Итог деконструкции - смерть письма, - драгоценная смерть, потому что она является собственным концом метафизики: в ней метафизика умирает своей смертью. Кажется, здесь можно выключить диктофон. А.Н. Какая разница? Все равно наш диалог напечатан, и мы можем продолжать его в типографском измерении. Ведь мы уже не говорим, но ты не станешь возражать, что наш текст движется? В.M. Я бы возразил, если бы знал, где я и что я. Диалог уже закончен, и мне не очень понятно, как мы можем обращаться друг к другу. Ты в Париже, я в Иерусалиме. Телефон - выдумка не лучше диктофона, и я не уверен, что письма доходят. А.Н. И все-таки кое-чего мы добились. Mы уничтожили иллюзию записи, уничтожили редукцию письма к тексту. То, что сейчас пишется - это не письмо, а фотописьмо. Mы не записали письмо, а сфотографировали текст: сделали его красивым. "Митин журнал", вып.57: |
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Журналы, альманахи..." |
"Митин журнал", вып.57 |
Copyright © 1999 Валерий Mерлин, Аркадий Недель Copyright © 1999 "Митин журнал" Copyright © 1999 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |