* * *
До остановки они еще раз поссорились, не сильно, а так, чуть-чуть. Карл вышел из машины и мысленно отметил, что Линда остановилась поперек парковочных полос, заняв таким образом два места. Машин было мало, и Карл промолчал. Чтобы попасть в уборную, надо было пройти через весь огромный, запутанный ресторан. Немногочисленные посетители отрывались от своих газет и кофе и с недружелюбным любопытством уставлялись Карлу в спину, он чувствовал это. К счастью, в уборной никого не было. Карл умылся, почистил зубы. Над правой бровью образовался небольшой прыщик, и Карл брезгливо сковырнул его. Потекла кровь, неожиданно много, накапало на рубашку. Карл попытался замыть, но только размазал и бросил, в чемодане оставалась чистая. Поднимаясь по лестнице, он с облегчением заметил еще один выход, прямо напротив, и вышел. Машину, голубую Астру, он нашел сразу, и только ухватившись за ручку двери, увидел не Линду, а седого человека в очках и с газетой, мрачно смотревшего, как Карл пытается залезть к нему в машину. К тому же и руль был не с той стороны. Карл обошел стоянку, но Линды не было. Кажется, на другой стороне дороги тоже была стоянка. Карл неохотно вернулся в ресторан, прошел, путаясь, между столиками и вышел. Стоянка была не та, это он сразу понял, посредине бензоколонка. Бензоколонка была сбоку, справа или слева он не помнил, но не посредине. Все же он обошел площадку и внимательно осмотрел машины. После этого он входил и выходил в разные двери, периодически натыкаясь на машину с человеком в очках или на бензоколонку в центре. С собой у него ничего не было, кроме несессера зубная щетка, мыло, бритва, мелкие деньги разных стран для уборной, сделанного в форме кобуры нагана, подарок Линды, Линдино чувство юмора. Несессер мешал ему, он прицепил его за петлю к поясу. Что же делать? Спроси, спроси, спроси у людей, почему ты никогда не хочешь ничего спросить? прокричал у него в голове голос Линды. Спроси что, огрызнулся Карл, не знаете ли вы, куда делась моя невеста? И на каком языке, интересно. На него уже открыто косились, входящего и выходящего, в окровавленной рубашке, с идиотским несессером. Надо в город, найти консула, решил Карл. В последний раз напился он из питьевого фонтанчика. Дорожный указатель сбивал с толку, некоторые города должны были, по представлениям Карла, находиться в противоположных направлениях друг от друга. Карл выбрал наиболее подходящий, т.е. столицу и, судя по указателю, ближайшую, он только надеялся, что для того, чтобы попасть туда, ему не нужно будет пересекать границу, когда за месяц пытаешься осмотреть всю Европу и иногда по нескольку раз за день протягиваешь паспорт пограничникам, перестаешь понимать, где находишься. По аварийной полосе автострады Карл пошел в указываемом направлении. Зеленая машина остановилась около него почти моментально. Полиция, подумал он с надеждой, но нет. На совсем незнакомом языке человек прокричал что-то. Что, Карл, естественно, не понял, ответил, человек не понял, Карл улыбнулся как можно вежливее, пожал плечами, развел руками и помотал головой. Человек открыл дверь и снова что-то сказал, Карл снова улыбнулся, пожал плечами, развел руками и помотал головой, человек выключил мотор и они проделали всю процедуру еще раз. Человек кивнул и собрался ехать. Попросить подвезти, мелькнуло в голове. Какие-то деньги у него все же были, он стал расстегивать несессер, чтобы достать деньги и показать их водителю, но тот поступил неожиданно, толкнул Карла в грудь, захлопнул дверцу и включил мотор. Машина прыгнула и остановилась. Карл испугался, что его примут за бандита, открыл дверцу и наклонился к водителю, чтобы показать содержимое несессера, но человек выпрыгнул из машины и отбежал в сторону. Они постояли, глядя друг на друга, мимо проносились тяжелые грузовики, толкая в бок горячей, душной, грохочущей волной, потом человек махнул рукой, жестом показал Карлу, садись. Ехали молча. Через некоторое время человек произнес в направлении Карла длинную фразу, Карл понял одно слово, паспорт. "Паспорт", повторил человек и рука Карла машинально, как к сумке, дернулась к несессеру. "ОК, ОК", торопливо сказал человек, свернул с автострады и остановил машину, вылез, помочился в придорожные кусты, жестом пригласил Карла последовать его примеру, открыл багажник, достал небольшой лом, даже на взгляд тяжелый. Карл положил руку на кобуру. "ОК, ОК", сказал человек, залез в машину, поковырял ломиком под задним сиденьем, открылся ящик с каким-то барахлом, бутылками, барахло человек вывернул на пол, показал Карлу, залезай, даже показал, как согнувшись, калачиком. Карл влез, лег, человек распихал бутылки между разными частями тела Карла, аккуратно, чтобы не звенели, заботливо подсунул под голову что-то помягче, по запаху сигареты, завалил барахлом. Так, свернувшись, Карл лежал, то подпрыгивая и ударяясь, то в тревожном покое. Воздух через оставленную щель поступал скудно, и в темноте и духоте Карл заснул. Потом его разбудили, и он вылез. Поехали дальше. Человек начал понемногу разговаривать и разговорился, обращаясь к Карлу, Карл кивал. Время от времени человек закуривал сигарету и предлагал Карлу. Некурящий Карл с отвращением отказывался. Опять проезжали какие-то границы и Карл покорно сворачивался между бутылками. Дорога пошла вдоль леса. Человек остановил машину. Карл вылез и приготовился лезть в ящик, но человек схватил его за руку, потряс, прокричал, "партизан, ОК, но пасаран, хинди руси бхай бхай", несколько раз ткнул пальцем в сторону леса, вскочил в машину и уехал. Карл стоял на обочине. Никого вокруг не было, ни проезжих, ни прохожих. Смеркалось. Вдруг задним ходом вернулся человек в зеленой машине, сунул в руку Карлу сигареты и спички, еще раз прокричал, "но пасаран", потряс в воздухе сжатым кулаком и укатил. Карл пошел к лесу.
* * *
Начался день ужасно. Зеленый галстук, единственный галстук, подходивший к этой рубашке, куда-то делся, Саймону пришлось вывернуть весь шкаф на пол, но галстук исчез. Не было ни времени, ни желания менять рубашку, и Саймон просто расстегнул пуговицу на воротнике и весь день чувствовал на шее что-то вроде ветерка. Очень неприятно. Возвращаясь домой в сумерках, он сбил белку, прыгнувшую с дерева прямо под колеса автомобиля. Машинально он остановился и вернулся посмотреть. Белка лежала на вид совсем неповрежденная, и он подобрал ее и отнес под дерево в надежде, что она отдышится, и уже положив теплое тельце на траву, заметил кровь на ладони. Брезгливо морщась, вытер он ладонь сначала листьями, потом платком. Бессмысленная смерть пушистого зверька огорчила его, и холодок с шеи спустился на грудь. Домой Саймон приехал, это он помнил, после этого в памяти образовался провал... По-видимому, он лег спать, потому что снились белка и щенок, которого он в детстве сбросил с балкона. Проснулся он в темноте и опять как-то не запомнил, что делал и почему оказался на улице. Было темно, а между тем ручные часы показывали восемь, и это не казалось странным, хотя в это время года в восемь и вечера, и утра должно было быть светло. Улица, по которой он шел, была не его, но знакомой, он помнил ее, уже ходил по ней раньше. И разнообразно одетые люди, попадавшиеся навстречу, тоже были уже виденными раньше. Прохожие лениво вылавливали из воздуха что-то, что тут же бросали в корзинки, прикрепленные к поясу. Все это он видел, несмотря на полное отсутствие света. А во что же мне собирать, подумал он, и тут же и ему нашелся пояс с корзиночками, и он стал деловито ловить, сортировать и раскладывать. "Новенький, что ли?" спросили за его спиной. И кто-то тут же ответил: "Новенький. Держись от него подальше, смотри, какой жадный. Сейчас как рванет, раскидает, собирайся потом опять". А ведь правда, взорваться может, подумал Саймон, как же я забыл. Он стал работать медленнее и более вдумчиво. Внимательно смотрел, что куда опускает и сколько остается места. Улица уже превратилась в дорогу и дома в холмы. Потом и дорога исчезла, и он просто брел между холмами, кивая все реже встречающимся прохожим, не спеша наполняя корзинки.
* * *
Головная боль начиналась вечером, иногда совсем уже к ночи. Он научился определять ее приближение по легкости и тоске, которые, как и боль, занимали строго определенное место в его теле вверху живота, под ложечкой. Состояние это, продолжавшееся иногда день, иногда два и даже три, нравилось ему именно странным сочетанием тоски и легкости, как бы влюбленности. Отравляемой, однако, ожиданием дикой, невыносимой боли. Независимо от того, сколько приходилось ждать, независимо от приложенных усилий предотвратить, избежать, боль являлась и всегда заставала его врасплох, обрушивалась ужасом, тошнотой, невозможностью понять происходящее. Кое-как, почти ползком, добирался он до кресла, вокруг которого заранее заботливо расставлял тазик, кружку с водой, электрический чайник, еще кружку, для чая, маленький заварочный чайник с крепчайшей заваркой, которую он в дни ожидания непрерывно обновлял. Клал еще и лекарства, которые, знал он, все равно не помогают, которые боль и тошнота все равно не дадут проглотить. Начавшись с незначительного покалывания в затылке, боль мгновенно, за несколько секунд делалась ужасной (настолько, что память о ней как бы стиралась от приступа к приступу), каждый раз поражая его не может быть, чтобы я уже переживал и пережил такое. Подчиняясь выработавшемуся с годами инстинкту, он переставал сопротивляться и начинал жить внутри этой боли. Вот боль толчками, нарастая, доходила до невыносимой, лишавшей всяких желаний. Невозможно было попросить избавления, заплакать, сдвинуть ногу, невозможно было представить, сколько продолжается этот ужас. Иногда ему казалось, что он перестает в это время дышать. Затем еще толчок, рывок, когда он, вероятно, переставал жить, затем боль постепенно начинала откатываться. Он представлял это как закипание черной вязкой массы, вроде вара. Черная масса колышется, колышется под глянцевой плотной пленкой, наконец, вырвался и лопнул черный пузырь, выплеснув на стенку часть варева, и становилось легче. Боль медленно отступала, но освободившееся пространство заполнялось тошнотой и страхом. Тут нужно было постараться и проглотить несколько глотков горячего чая, облегчавшего дальнейшую неизбежность. После рвоты наступало немедленно облегчение и можно было расслабиться немного постонать, пошевелиться, даже встать. Времени, если он вспоминал посмотреть на часы, передышка эта занимала немного, десять-пятнадцать минут, но давала прийти в себя, приготовиться к следующей атаке боли. Так продолжалось около суток, затем боль становилась мягче, переставала доходить до верхнего предела, интервалы становились длиннее. После очередной рвоты он засыпал и просыпался через несколько часов слабый, похудевший, но совершенно здоровый. Слегка пошатываясь от невесомости, он шел в ванную. Приводил себя в порядок, принимал горячий душ, брился. Бреясь, посматривал на себя в зеркало с удовольствием побледневшее лицо, голубые тени вокруг глаз делали его и без того довольно красивое лицо тоньше.
Вся его сознательная жизнь, так или иначе, подчинялась головной боли. Он охотно поддался уговорам родителей и поступил в институт "легкий", кончил его необременительно, почти не заметив ни занятий, ни однокурсников, потому что жизнь их, шумная, но скучная, не привлекала его. Работа тоже подыскалась необременительная со свободным расписанием, библиотечными днями. Его считали способным и прощали некоторую отчужденность, потому что научным работникам разрешается быть такими, слегка странными. Себя он ни странным, ни, тем более, научным работником не считал. Работу свою выполнял легко потому что действительно был способным и к тому же организованным, приученный головными болями ничего не откладывать на завтра, но не тратя на нее фантазии и любопытства.
В ранней юности, когда головные боли только начинались, родители таскали его по профессорам и медицинским светилам, каждый из которых советовал и прописывал что-нибудь новые лекарства, режим, диету, даже женитьбу, и он поначалу все старательно выполнял. Не ел на ночь, делал зарядку, принимал лекарства и чуть не женился, отчасти из влюбленности, отчасти под давлением родителей, больше, чем он, напуганных приступами и тем, как агрессивно, нетерпимо уходил он в боль. К сожалению, родители были слишком откровенны в своих уговорах. "Даже, рассуждали они, если женитьба сама по себе не поможет, все-таки во время приступов ты будешь не один. Не будешь же ты выгонять ее на сутки из дома." Он ужаснулся. Мысль о том, что во время приступа кто-то, даже самый близкий человек может находиться в одном ограниченном пространстве с ним, привела его в панику. Родители были приучены избегать всякого контакта с ним в дни боли. Попытки помочь вызывали бешеную злобу. Он ногой выбивал поднесенные чашки чая и таблетки и один раз укусил отца, положившего руку ему на плечо.
Он не женился. Но обещанную однокомнатную квартиру родители все же купили. С годами он понял, что приступы идут своим порядком, независимо от того, что он делает, принимает ли таблетки, соблюдает ли режим, или, напротив, ест как попало, пьет и сидит до утра в прокуренной комнате, время от времени, не чаще, чем раз в две недели, но и не реже, чем раз в два месяца, он просыпался со знакомым чувством под ложечкой.
В общем, он привык к неизбежности боли и жизнь свою устраивал вокруг приступов, но старался в промежутках не ограничивать себя без нужды. Конечно, он не мог позволить себе всего, что могли позволить себе его знакомые, например, поехать на месяц в отпуск он бы не перенес приступ где-то вне дома, но прилетал к ним на несколько дней, привозил свежие московские сплетни и анекдоты, активно включался в отпускное времяпрепровождение, в зависимости от места и сезона купался, собирал грибы, смотрел на достопримечательности, катался на лыжах, потом улетал, увозя в Москву курортные новости. Благодаря школьной дружбе с одним способным и общительным писателем знакомых у него было множество. С заинтересовавшими его людьми он сходился легко, особенно с женщинами, которые чувствовали, что у него есть какая-то тайна, скрытая жизнь. Говорили, что он пишет, но не признается из гордости, говорили, что он стукач, говорили, что у него роман с, называя разные имена, в том числе и мужские, вообще говорили много всякой ерунды. О головных болях он не рассказывал, потому что не находил правильных слов для этого. Если и говорил, люди представляли свою, обычную, человеческую головную боль. Он объяснять перестал, сначала стесняясь своей исключительности, уродливости, потом, подсознательно поняв вряд ли он сознательно выбрал это, что тайна привлекательна, и предоставил людям гадать. Если кто-то в его присутствии упоминал какое-нибудь новое или, наоборот, древнее средство против головной боли и он автоматически и немедленно начинал прислушиваться, то чувствовал себя при этом неловко, как если бы публично обнажался.
Ну, конечно, у него было имя, и даже красивое и довольно редкое Святослав, Святик для родителей, Святослав Михайлович для сотрудников, Слава, Славка, Славочка для женщин, но он часто думал о себе он. По детской еще привычке, сохранившейся с еще доголовныхболей времен, когда он бывал ковбоем, золотоискателем, мушкетером, спасителем прекрасных креолок. Обращение к себе в третьем лице это единственное, что он сохранил для себя из героико-романтического периода.
В конце октября, странное смурное время года, он заметил в метро девушку, привлекшую его внимание ровным песочным, медовым цветом, воспринимавшемся на человеческом лице как отсутствие цвета. Кожи, брови, губы, глаза, волосы различались, если и различались вообще, только глубиной тона. Сначала он просто удивился, потом понял, насколько именно бесцветность делает ее лицо выразительным, скульптурным. Приступ окончился накануне, он хорошо спал и проснулся, как всегда после приступа, в состоянии раскрепощенном. На работу он приехал поздно и возвращался позднее обычного. Народу в вагоне было много, и он спокойно мог разглядывать девушку, нависая над ней, пока она читала. Все равно больше стоять было негде и смотреть некуда. Когда она закрыла книжку и стала проталкиваться к выходу, он стал проталкиваться за ней, бездумно и бесцельно. Впереди было по крайней мере две недели свободы, и сегодня он тоже никуда не спешил. Район "Красносельской" он совсем не знал, хоть проезжал мимо регулярно на работу и с работы, и когда девушка повернула в улицу темную, неприветливую, между двумя рядами голых деревьев и тяжелых домов с арками, из которых дул холодный мокрый ветер, он стал терять запал. Сейчас или никогда, сказал он себе и в несколько больших шагов поравнялся с девушкой. "Вы не боитесь ходить здесь одна?" спросил он. "Нет, быстро ответила девушка, которая, по-видимому, знала, что он идет за ней, и боялась, и сейчас она взглянула на него и поняла, что он не шпана, не пьяный, и повторила еще раз с облегчением, нет". В общем, он напросился провожать ее, и девушка молча согласилась и молча слушала, как он болтал всякую чушь, пытаясь вызвать ее на разговор. Девушка несколько раз сворачивала в арки, и они проходили через какие-то дворы, потом она остановилась у подъезда, за треснутой дверью которого должно пахнуть мочой, кошачьей и человеческой, но еще должно быть сухо и тепло, теплее, чем на ветреном дворе. "Я пришла, тихо сказала девушка. Вы идите, а то меня уже папа ждет".
"Давайте, я хоть телефон Ваш запишу, Вас как зовут? меня Святослав", он шагнул за девушкой в подъезд. "Нет, нет, идите, папа может выйти", девушка побежала вверх по лестнице. Он побежал за ней. Девушка остановилась. "Ну и что ж, что папа? сказал он обиженно, я же к Вам не пристаю. Ну давайте, я Вам свой телефон дам, позвоните мне сами. Только не откладывайте. Хоть завтра". И он стал записывать свой телефон, чувствуя, что бесполезно, не позвонит она, но так, на всякий случай, вдруг. На площадке вверху с грохотом отворилась дверь, и маленький взлохмаченный человек проскочил пролет, схватил девушку за руку, заволок наверх, вереща, шлюха, дрянь, сейчас же домой, втолкнул в дверь, опять кошачьим прыжком, руки вперед, слетел вниз, толкнул Святослава изо всех сил в грудь и, продолжая что-то верещать, умчался наверх. Святослав сильно ударился о стенку головой и локтем, но еще больше был потрясен молниеносностью нападения. Он с трудом добрался до метро, и там, в чистоте и тепле, комизм происшедшего дошел до него и он начал хохотать. Он поехал не домой, а к приятелю, где рассказал о случившемся. Все очень смеялись. Через неделю история отработалась в маленькое представление, которое он разыгрывал при каждом удобном случае, каждый раз с большим успехом. Девушка, конечно, не позвонила. Он даже не помнил, успел ли передать ей клочок бумаги с номером или просто обронил на лестнице. Однажды, после очередного пересказа происшествия (он заметил, что со временем рассказывает больше о необычном лице девушки, чем о ее ненормальном отце), ему захотелось найти ее дом, но, побродив в сумбуре арок и дворов, он понял, что забыл дорогу совершенно. Все двери были с треснутым стеклом, а ничего больше он не запомнил. Потом, как всегда в его жизни шестая неделя подходила к концу, все вытеснилось ожиданием приступа. Чем дольше случалась передышка, тем труднее было ожидание, именно ужесточением срока. После месячной передышки он с нетерпением думал, скорей бы. Скорей бы отмучиться и на две недели забыть, перестать, просыпаясь, прислушиваться здесь ли оно, томление под ложечкой. В этот раз он ожидал приступа со смешанным чувством с одной стороны, ждать было невмоготу, с другой стороны, приближался Новый год и ему хотелось, чтобы передышка пришлась именно на те три дня, когда вся компания собиралась за город. 31 декабря он к вечеру заново заварил чай в маленьком чайничке, к двенадцати достал из холодильника шампанское и ровно в двенадцать выпил бокал. К часу ночи допив бутылку и поздравив по телефону родителей, он лег спать, и, проснувшись утром, стал мысленно ощупывать свое тело. Ожидание пытки страшнее пытки, и худшего времени, чем наступивший январь, он припомнить не мог. Скорее всего, от нервного напряжения он заболел гриппом, что случалось с ним крайне редко, почти никогда. Когда температура поднялась до 39-ти, у него начала болеть голова, но настолько иначе, непривычно, нестрашно, что он даже не сразу понял, что это головная боль. В температурном полусне-полубреду он сказал себе, это, наверное, начинается приступ, и сейчас же заснул и спал с кошмарами, просыпаясь то в ознобе, то обливаясь потом. А выздоровев, не мог понять, состоялся ли приступ, температура ли сгладила, заглушила боль или боль только померещилась. В течение следующего месяца приступа не случилось. И через два месяца тоже. Он растерялся. Он почти не выходил по вечерам из дома, настроение у него часто менялось, и иногда ему казалось, что он узнает беспокойную легкость под ложечкой, но проходили дни, выпивался или выливался очередной маленький чайничек, а приступа не было. В такой растерянности он дожил до лета, а летом понемногу собрался, пришел в себя, понял, что приступа не будет, а если и случится, то все равно не так, как раньше, не рутинно, не предсказуемо, припомнил удар головой на лестнице, наверное, что-то тряхнулось в башке и встало на место, думал он, слегка поддразнивая себя. Теперь надо было решать, как жить дальше. Головная боль была как бы центральным пунктом, определявшим стиль жизни, смысл жизни, отношение к себе. Он перебрал: 1) тридцать шесть, вспомнился Данте, тут же утешил себя, отцу за семьдесят и совсем молодец; 2) младший научный, старшим без диссертации не стать, диссертацию писать он не собирался, менять работу? приобретать другую специальность?; 3) не женат, не влюблен, влюбляться он давно перестал позволять себе, влюбиться? он перебрал знакомых женщин, ни в одну из них влюбляться не хотелось. Наверное, могло быть еще что-то, но что? Он стал с интересом вглядываться в окружающих, пытаясь понять, в чем тайный смысл их жизни. Все-таки у всех все сводилось к двум основным, явным, работа (профессия, занятие, т.е. то, как человек себя определял: я художник, или: я редактор, или: слесарь) и принадлежность (часть парного симбиоза: моя девушка, Нинкин муж, любовник, супруга). У него ничего не было. И не надо, решил он и уехал на месяц в Крым. Через десять дней он понял, что еще трех недель тупого лежания на пляже, жары, сутолоки и бестолкового пьянства ему не вынести, и вернулся в Москву, увязался за приятелем в его деревенский дом, честно помогал строить баню, возился в огороде, ходил за грибами, но через неделю взвыл от скуки, приятель, которого он знал годы и с которым, встречаясь изредка, мог говорить ночи напролет, оказался жутким занудой и после дня работы и одной-двух рюмок водки заваливался спать. Он снова вернулся в Москву и, войдя в квартиру, поймал телефонный звонок, звонила знакомая, замужняя, но недавно с мужем расставшаяся, дама, с которой на протяжении нескольких лет они изредка виделись наедине. Встречи эти всегда были приятными, но поспешными, с тайными взглядами на часы и телефонными звонками вполголоса, прикрываясь голым плечом, не слушай, я не люблю, когда слушают, как я вру. Звонила она то мужу, то родителям, к которым переехала, уйдя от мужа и которые смотрели за ее двумя детьми, пока она ходила на работу. Теперь она сообщила, что дети на даче, она одна и скучает. Он пригласил ее приехать, надеясь, что это встряхнет его. Быстро выяснилось, что раньше не разговаривали они не из-за нехватки времени, а оттого, что им совершенно, абсолютно не о чем было говорить друг с другом наедине. К концу недели она позвонила ему с работы и тоном, который он хорошо знал по ее разговорам с домашними, сообщила, что ей неожиданно приходится ехать на дачу и, вероятно, задержаться там, и: не сердись, милый, мне самой так досадно, но сам понимаешь обязанности. Трубку он повесил с облегчением и в очередной раз оказался перед необходимостью занять себя. Жизнь, потерявшая цикличность, свобода, ожидание казни, казнь, или... да ведь как угодно можно обозначить циклы первый, второй, третий, протянулась пружиной, потерявшей эластичность, размотанной в вялую бесполезную проволоку. Ему захотелось вернуться на "Красносельскую", попытаться найти дом, где дали ему толчок к этой жизни. На этот раз ему повезло летним воскресным утром на скамейках перед подъездами сидели праздные скучающие люди и не только, перекрикиваясь и споря, направили его сквозь нужные арки, но и рассказали, что девушка уехала, а отец взял и выскочил из окна. Он представил себе, как улетает через разбитое стекло руками вперед взлохмаченный человечек, не стал дожидаться окончания спора что случилось раньше, уехала или улетел, и куда уехала, в Америку, к тетке в Казань или еще куда, и ушел. Ехать искать ее он не собирался. У метро стояла девушка, другая, не та, мрачно опирающаяся на связанные лыжи. Его удивили не лыжи, а то, что и одета она была для лыжной прогулки. Конечно, август холодный, но не настолько же. Она не засмеялась, хоть шутку оценила, он видел. "Жду подругу, мрачно шмыгнув носом сказала девушка, только, похоже, она передумала, тоже простудилась вчера, вчера 21 июня выпало, а 21 июня Иван Купала, положено водой обливаться и через костры прыгать". Он взглянул с интересом сумасшедшая или шутит? "Календарь, объяснила девушка, я календарь себе купила. Засовываешь руку в мешок и достаешь день, вчера вот мы договорились в лес сегодня ехать, а утром я 6 января вытащила, что в лесу в январе без лыж делать". Он заинтересовался, значит, вы никогда не знаете, что с вами случится завтра? Она вздохнула, да нет, чаще знаю. Редко ведь особые дни попадаются, а так что работа и работа, а вечером сидим где-нибудь, какая разница, зима или лето. Он даже не раздумывал. "Только мне придется заскочить домой за лыжами", сказал он.
Следующий материал