За бортом начало семидесятых.
Почти еще современностью тогда были и молодой Годар, и "Blow up", и уж подавно тонкоголосый педерастический лиризм, прикрывший волосами уши.
Натуралистическое молчание двоих - на сорок минут - после чего она многозначительно - каждое слово с новой строки - просит сигарету.
Пепел же будет стряхивать в пепельницу, вздымающуюся на его узкой голой груди. Простыня сбилась.
За бортом начало семидесятых. Разменять свой век десятками - умеренное крохоборство, и уж, по крайней мере, в серьезный грех против истины не введет. Аркадий Белинков, гость из советского зазеркалья в момент, когда Запад занят собственной поллюцией, Аркадий Белинков в толстой, как ему, верно, кажется, эпохальной книге любуется фразой о медленно поворачивающихся на своей оси десятилетиях. Сам он, Белинков, в числе последних капель из ручейка, что в таких муках сочился оттуда - дабы уйти в зыбучий песок здесь. А память, если она только об одних муках, недолгая. Вот скоро поднимется хвост (Пазолини: "The Canterbury Tales"), и посыплются людишки десятками тысяч. Как раз когда семидесятые с аппетитом начинали жрать экскременты своих шестидесятых, на пиршество это попадает русско-еврейская братва. Она будет бить себя в грудь: homo soveticus! homo soveticus! Будет с изумлением оглядываться, смотреть последнее танго в Париже (Бертолуччи: "The Last Tango in Paris"), именно в Париже...
Ранним июльским утром к перрону Лионского вокзала причалил поезд. Из него вышла супружеская пара Юра и Рая, туристы из Израиловки. Куда приезжий идет в Париже первым делом? Ну ясно куда - на Эйфелеву башню. На маковке безе всегда затвердевший стоит миниатюрный чубчик Эйфелевой башни. Сбитым сливкам, сливочному крему ее конструкция - родственна. Кондитерская "Париж" в сознании черт знает какого непарижанина завихряется Эйфелевой башней - поэтому он бежит скорее слизнуть ее. Желтый венгерский чемодан они оставили на кровати (а трахнуться в Париже тоже неслабо) своего сорокафранкового номера; снять его удалось с первого захода - в Венеции так сразу, например, черта с два найдешь. В смысле, за такие деньги. Впрочем, если не сразу, то и подавно не найдешь - разберут. Итак, чемодан на кровать, рядышком совокупнулись и побежали.
Париж в острослепящем утреннем солнце остается поверх голов тех, кто спешит попасть со станции (по слогам) "Гаре де Лион" на станцию "Бир Хакеим".
- Это что, арабский район?
- Откуда здесь тебе арабский район, - Юра подавил раздражение - еще успеется. - Так... смотри, где пересадка.
Они водили поочередно пальцами по схеме цветных артерий, вывешенных у кассы.
- "Гаре де Лион", "Бастилле"... смотри, видишь, куда идет - до "Гаулле-Этоиле", а тут ссаживаемся на малиновую и до этого "Бира".
- Как Бир-Зайт, - сказала Рая в оправдание глупости, которую сморозила.
Они ехали. "Цхателет", "Рояль" какой-то - торопливо сличали они названия на плане внутри вагона с названиями на стенах мелькавших станций. Что-то им должно было заменить ариаднину нить в этом лабиринте (каковы суть норы метрополитена для непосвященного, для самца и самки гомосоветикуса), раз они не спутали "переход" с "выходом", нужное направление с противоположным и т. п. Вероятно, их путеводной нитью было что-то другое, какой-то антинюх, антиинстинкт, который влечет зверя к капкану (почему к капкану - об этом дальше). Они вышли из метро, свет брызнул в глаза опять, - ангелы разрезали лимон к утреннему чаю... (и тут в кромешной лазури парижского июльского утра (1973 г.) приходит на память, как на недавней родине в пижонских местах кружочки лимона клали в чашечки с черным кофе). По левую руку был берег Сены, дома на набережной заслоняли Эйфелеву башню, которая была совсем поблизости, до нее было совсем рукой подать.
- Вот она, Юрка!
За углом открылось что-то вроде Марсова поля в Ленинграде. И дыбом стоял железный "чубчик ***" <Этакий чубчик. - В иврите русским словом "чубчик" называют все, что возвышается над поверхностью. - По техническим причинам отдельные слова, написанные автором на иврите, в Сетевой версии не воспроизводятся - заменены звездочками.> на макушке (метафора с учетом, что здесь - макушка) развеселого - разноцветного - вертящегося - праздничного - земного - шарика. Наша рукотворная, но неповторимая Эйфелева башня. И к ней стекаются со всех концов японцы, корейцы, американцы, да и наш брат - мусью, французы приезжают в столицу в каникулярное время с детьми со всех уголков своей великой отчизны. Все стремятся на эту ВДНХ - по двое, по трое, побольше, туристскими автобусами с надписями на всех европейских языках: японских, корейских, американских - особенно же немецких. Много фотографируются, особенно японцы. А солнце, так оно что над рвущей цепи Африкой, что над ВДНХ, что над Эйфелевой башней - всюду оно солнце новой жизни.
Гирляндами висели флажки, звучала музыка. На стадионе справа (они, Юра и Рая, даже отвлеклись от главного зрелища) играли в мяч. Несколько человек игроков, даже, кажется, всего четыре - все в полосатых до колен трусах и таких же футболках (как в пижамах, бля), усатые, с прямыми проборами, мяч ручной - совсем дрессированный. Ну точно, сумасшедшие на прогулке... впрочем, кажется, снимали кино. (Филипп де Брока: "Le Roi de coeur".)
Они стояли промеж сразу четырех надежно расставленных ног Эйфелевой башни, под самой промежностью, вознесшейся на триста метров - вглядываясь в нее, как и остальные в толпе. Железа пошло столько-то, бюст Эйфеля у северной ноги позолотою достоин конкурировать с бюстом Ильича в вестибюле дома культуры (только наоборот, приоритет был у Эйфеля, о чем не знали Юра и Рая; сперва был выкрашенный Эйфель, а потом - крашеные лукичи, девушки с веслом). По одной ноге полз наверх лифт, забитый довольными блошками, уже свое получившими. Еще бо́льшими (меньшими?) микробами, еще бо́льшими микроорганизмами казались они на первой смотровой площадке, та кишмя кишела этими счастливыми точками - а лифт полз все выше и выше.
Это был не просто обман чувств (их микроскопичность). В нем содержалась притча: взобравшийся на Эйфелеву башню только обманно обращается в ничтожнейший микроб, различимый лишь под микроскопом, - к нему на самом деле отныне приковано внимание всего мира. Невнятно? А если он там застрял, например? Случись что-либо у них там - как мир тогда засуетится, защелкает объективами, запестрит заголовками! На земле ничего подобного с микробом не произойдет.
Юра осознал это в мгновение ока - причем всем деревенеющим телом, а не только поджелудочной областью или в известной точке мозга, где гнездится акрофобия: что в той выси, куда он собрался, он будет под миллионом взглядов, сила притяжения этих взглядов будет прямо пропорциональна потребности сорваться... его толкает в спину (безличное), велит ему оторвать налитую свинцом подошву от пола - во имя той, настоящей, земной тверди...
Это представилось так живо, что Юра наотрез отказался брать билеты на Эйфелеву башню. Но не мог же он сознаться в какой-то глупости, просто дурости какой-то (разве сам бы он первый не заключил с презрением: дурь).
- Сорок франков - ё-о-о... И это смотри докуда, только до половины, а доверху шестьдесят пять! - Они как раз выстояли часовую очередь в многометровом лабиринте из стояков и цепочек, подводившем к окошку кассы. Над кассой имелся прейскурант: контур Эйфелевой башни с делениями, словно указывался уровень воды на разных стадиях всемирного потопа - только почему-то метраж был дан во франках. - А два билета - это уже сто тридцать! Клара, я ох...ваю (диалог двух коров из "циркового" анекдота).
И тут же он наклонился и пролез под цепочкой, не дав опешившей Рае рта раскрыть - при этом она даже не могла пойти сама, "в гордом одиночестве", деньги-то были у Юры, а он решительно удалялся. И вот ей - отстоявшей такую милую смешную еньку в кассу - ей ничего другого не оставалось, как тоже по-лезть под цепочку и поспешить за мужем. Но ее трясло - от возмущения... от этой его выходки... у нее не было слов, они же сюда за этим приехали. Это как взять, мокрыми трусами дать ей по морде в самый симпатичный момент.
Он сидел на скамейке, спиной к "виду на Трокадеро" - чтоб прекрасному, так нет. И в бывшем отечестве пытались строить такие же "Трокадеро" на порушенных церквах. Сидел - и как ни в чем не бывало. Ну снесли церковку-другую, ну извели кого-то, ну наплевали в душу - а чего? Разве что-то случилось? И вот с такой нагло-невинной физиономией, не то по внутреннему своему уродству и вправду не понимавший, чего он такого сделал, не то совершенная мразь, за которую ей посчастливилось выскочить, Юрочка сидел и смотрел на Раю. Это Раю взорвало - евонная морда. И она пнула врага в чувствительное место.
- Десять тысяч и так на дорогу истратили, уж сто франков-то тебя не спасет... Снявши-то голову, по волосам не плачут.
Ярость, усугубляемая слабостью своих позиций, к тому же мнимых, стыдливо прикрывавших другую слабость, в коей он, однако, повинен не был, ослепила Юру:
- Да пошла ты ....! .... .... ....!
Тут уж и Рая утратила над собой контроль, а с ним и контроль над ситуацией. В результате оба спешились и брань пошла на чем свет стоит.
Юра, выражаясь мягко, настаивал на том, что ехать надо было с экскурсией. Все бы по-русски объяснили, все бы было понятно. А то как дурак: ткнешься туда, ткнешься сюда - это к тому, что Рая очень хотела увидеть Падующую башню: поехали в Падую и оттуда, злые, так ничего и не найдя, вернулись к вечеру в Венецию. И вообще был Юра по-простецки общителен, скушно было ему без людей. Как-то в венецианской толчее повстречали они советскую экскурсию: блузки родных расцветок, нейлоновая арматура шляп, нахлобученных на неандертальское надбровье. Свои... Нет, уже не совсем свои - разница: те были моно, а Юра уже был стерео. Тем не менее Юра заволновался. Что-то сделать? Войти в контакт? Рая категорически воспротивилась: на ней были синие джинсовые клеши, ломившиеся в бедрах, ее жировые складки облегала майка с картинкой, туфли - на платформах. Нет, она с ними была уже по разные стороны баррикады.
- Чтобы я к ним подошла? В жизни не подойду. Если хочешь - иди.
Юра страшно неловко, страшно смущаясь, пристроился к советскому мужчине.
- Ну что, землячок, как дела?
Советский мужчина внутренне содрогнулся - но на такой глубине, что внешне это и проявилось именно в том, что не проявилось ни в чем, он даже не обернулся; обернулся, но не сразу. Женщина рядом, видя провокацию - обещанную ей на собеседовании в обкоме, - быстро шепнула что-то другой женщине, та дальше, и явочным порядком граждане Первого в мире пролетарского стянулись, сжались, что мошонка у моржа (того, то есть, кто купается в проруби).
"Советское быдло", - подумал Юра. Сам он был Рае под стать: коренастый малый, весь несколько навыкате - от глаз до пупка. Лицо чем-то знакомое.
Колонки (очень изредка, но встречающиеся) советских туристов - а речь о 73-м годе - имеют (имели) несколько физиономических ипостасей; этих, например, характеризовало вдумчивое отношение к экспонату, две-три экскурсантки даже что-то строчили в своих блокнотиках. Юра ошибался: как советское быдло повел себя он, а это были интеллектуалы из Краснодарского края...
Рая же разила глобально, припомнила ему магистральные промахи: водительские права, в первую очередь их. Остались без машины. Совсем жизнь другая была бы (и это была правда: в выходные ни к морю, ни в гости дальше чем через дорогу - с ними и дружить-то никому не выгодно).
Юра свирепел от бессилия перед этой правдой, он был как дракон, пораженный Георгием Победоносцем в самую пасть... Только у Юры, в отличие от дракона, пасть нуждалась в протезе тысяч на... страшно выговорить; запущенными зубами Рая, правда, попрекать не очень-то смела, у самой зубы были в пушку.
- Вот если бы умных людей послушал. "Поди и сделай права", - говорил это тебе Богатырян - а ты ему что? Ну и сиди теперь в дерьме.
Юра б смазал ей, кабы мог. За умных людей - не за "дерьмо". Советчики, бля. Ей и сейчас один c Ужгорода посоветовал: шо деньги чужому Шломчику зря дарить, с туристской группой слонятыся. У вас шо, своих глаз нэма? Своих мозгов нэма? Сами ехайты. Вот я вам усе скажу, объясню, куда надо... до Венэции, значит...
Есть особый род пафоса: он в обличении чужой глупости, тогда как все в действительности элементарно - только надо сделать то-то и то-то. Рая была податлива на такие речи. Легко догадаться, что супруга своего она "не держала" - другое дело, что в глубине души и в претензии к нему не была, понимая: сама виновата. Раз сама хуже других - а она так искренне считала - то и муж у такой должен быть "отстающий".
Мирились они в постели, и это было не столько примирением, сколько перемирием на время сексуальных действий. На следующий день они снова грызлись и ссорились. В Венеции еще вдобавок оба отравились - так что когда в Болонье ночью садились на парижский поезд, то друг друга ненавидели. А как звучало когда-то: "болонья" (плащ). Эта ненависть гармонизовывалась рожами итальянцев, запахом итальянской еды, поносом на венецианском вокзале - и другими образами Италии. Впереди, однако, спасительно еще маячила Франция, Париж - топонимический десерт.
Но нагадившему и в этот десерт, прямо перед подъемником на Эйфелеву башню, нет уж, на сей раз ему пощады не было. "Нет уж", - сказала Рая - не ему, себе.
Рая была сильный человек. Она не устроит истерики, не ударится в слезы жалости к себе - она уже себя отжалела, все, это в прошлом.
- Дай мне паспорт и деньги. - Паспорта тоже хранились у него - "на себе", как и деньги, не очень удобно, зато спокойно: всю Италию объездили, и ворог был бессилен запустить туда руку (только друг).
- Ты чего? Что такое?
- Я тебе сказала: дай мне мой паспорт и половину денег.
- А вот не дам - что ты сделаешь? - Юра ухмыльнулся, но это была ухмылка перетрусившего хулигана: ершиться-то ершится, а сам в растерянности и действительно прикидывает, может ли она что-то сделать, если он не даст - нет и все. Хорошую школу жизни прошел Юра.
Но и Раю в конце концов не пальцем делали.
- А найду на тебя управу. Ты думаешь, я французского не знаю, со мной можно что хочешь творить? Пойду сейчас, как есть, голая, босая...
- Ну куда? - панически осклабился Юра.
- А в Толстовский фонд.
О Толстовском фонде Юра слышал. Рассказывали - в Беэр-Шеве, в частности, одна семья - все уехали в Толстовский фонд, там евреев крестят и за это дают деньги. Ну, как этот, в восточном Иерусалиме, не Илларион Капуччи, а другой - и он якобы две тысячи дает тем, кто у него крестится, и через Иорданию переправляет в Европу.
- Да ты что, дура? В самом деле - разводись, что мне жалко. Подумаешь, на Эйфелеву башню не поднялись - в Толстовский фонд из-за этого идти надо? Сто тридцать франков за то, чтобы в лифте прокатиться вдвоем. В фунтах сосчитай, сколько это будет.
В Рае запасы железа истощились, она тоже села на скамейку, спиной к Трокадеро, и заревела в три ручья.
- Ты... ыг... сам... ыггг...
- Райка, перестань! Хватит!
Юра, конечно, обрадовался, что она понтилась с Толстовским фондом. Вот только... Все проходившие оглядывались с интересом, а интерес был злорадный, Юра это знал по себе. Всегда приятно: заголившиеся ноги чужого скандала.
Ему было стыдно людей. Он что-то говорил ей, а сам озирался: на топтавшиеся, пролетавшие, сновавшие - курточки и ковбойки, панамки и майки - лиц же не было, не считая одной-двух физиономий, постоянно маячивших - такова уж особенность толпы.
Как вдруг услыхал он:
- Григорий Иваныч, не спешите так, Трушина отстала.
Голос женщины, которая сама-то не отстала, но печется об отстающей. Знакомое, доморощенное, и сердобольное, и одновременно холопское "все за одного, один за всех", неизменное при любой погоде: и в первомайское хлюпанье с жидким транспарантиком, и в светозарном обрамлении примитивистского пейзажа с Эйфелевой башней. (На фоне последней, правда, "савейские" - абсолютный сюр.)
Где это? У Юры затрепетали ноздри, глазки забегали. Их было восемь-девять женщин, разного возраста и калибра, от восемнадцатилетней спирохеты до пожилой бегемотицы, с трудом переставлявшей геркулесовы столбы, всю цветовую гамму которых было по силам передать только Ренуару. Остальные были как бы в промежутке, но, в общем, - увесистые квашни. Были и две маленькие - худые, плоские, с мускулистыми ногами, не распрямлявшимися в коленках. Так сразу охватить их всех взглядом Юра не мог; видел мореный дуб их лиц - их гнали издалека.
По всей вероятности, это была Доска почета. Это могли быть девчата с говномесительного комбината в Зассыхине, премированные - ни фига себе - Парижем. Это мог быть профсоюзный обмен. Григорий Иваныч, тот, что против Трушиной скороход, совмещал в себе функции административные и мужские. Быть единственным мужчиной - это уже функция. Для себя он типичен: втянутое в плечи выражение лица, а поверх - все та же царапающая плешь и лоб нейлоновая шляпа стального цвета, костюм стального цвета, рубашка - желтоватого, розоватого, сероватого - не важно какого оттенка, но муторного, ибо душа просвечивает; в галстуке - скорее будет без подметок, чем без галстука. У Григория Иваныча еще висел на плече аппарат "Зенит" - какой евреи вывозят в Израиль (за бортом 73-й г.).
Ну какой был в них Юре интерес - в таких-то соотечественниках? Я понимаю, приехавшие на соревнования ребята. Или гастролеры. Да хоть как в Венеции была приличная экскурсия. Но эти нинки! Юра таких звал не "дуньками", а "нинками". Дуней - в семье - звали мать, знакомые по работе звали ее Доней или Дашей (Дарья Семеновна Беспрозванная - она была из Криворожья). Нинки! Колхоз "Красный лапоть"! Зассыхинские говномесилки, целлюлозно-бумажный комбинат - а вот поди ж, заволновался. Было ясно, куда направлялись эти труженицы, осуществлявшие волею тупого случая мечту чьей-то жизни. Их вели на Эйфелеву башню. Тут Юра перестал понимать, что же, собственно говоря, помешало ему на нее подняться. Перебрал в мозгу все фантазии - все вроде бы в порядке. Затмение какое-то нашло, бля. Летал же он на самолете, смотрел вниз. И его потянуло на звук русской речи.
- Слушай, Рай, если так уж тебе приспичило подняться на Эйфелеву, о'кей, давай пошли. Ну чего ты расселась? Быстро пошли.
Рая была в стадии акматического перегрева, причем в самом апогее - в наморднике рыданий и ошейнике спазм. А те, русские, не ждали, вот-вот могли затеряться в толпе. Здесь медлить нельзя было - если хотеть как-то с ними пересечься. Ненароком.
- Ну, давай-давай, - он схватил Раю за руку, но она руку вырвала.
- Не хочу! Никуда не хочу!
Ах, так ее надо было еще уламывать! Он оглянулся, те все еще были в поле зрения.
- Ну, в последний раз спрашиваю - идешь? Нет - сам пойду. То вой подняла (передразнивая): на Эйфелеву башню... на Эйфелеву башню... Пошли, говорю! Слышишь? Я пошел.
Она сощурилась одними нижними веками, восторженно. Лицо запрокинула, подбородок, нижнюю губу, нижний ряд зубов хищно выставила: клюв! И, помедлив, упиваясь своей ненавистью, прошептала:
- Если б ты оттуда еще свалился.
- Этого я тебе не забуду, этого я тебе никогда не забуду...
Он опередил их в очереди - повторной, но кто же считает, мил человек, когда охота. Они стояли прямо у него за спиной. Юра прислушивался, не оборачиваясь - помня венецианский "русский" урок. А взгляд терпеливо озирал однообразную картину: в заданном русле экономично спрессованными петлями еле ползет вереница людей. Дети разных народов, все они по преимуществу принадлежат к одной расе - капиталистической. Коричневая будка кассира с желтыми фестонами над нею, буквы - электрическими лампочками, какая-то эмблема - тоже из лампочек: парусный кораблик, что ли. Взгляд это бессознательно обследовал, столь же бессознательно соотнося с голосами, которые различало ухо.
- ...А я-то ей, значит: а ты кофту-то сыми. Пуговки свои можешь себе спороть и все, что понашила... - вползал к нему в ухо губной, на свет розовый и посвистывающий шепот. - Нет, к коменданту. Хорошо, идем к Давиденко. Говорю ему: чепэ, и все рассказываю. Кофту мою нашла, позабытую, перелицевала и уже всякого добра на ней своего понашила. Ну, чейная она теперь? Давиденко слушал все, сперва стал правильно говорить - то же, что я: кофта-то не твоя, пуговицы и банты свои срежь, а кофту верни Чувашевой. Она - нет. Назад не спороть ей никак. Лучше пусть всю как есть я возьму, чтоб не испортить. Тут Давиденко-то вдруг ей: бери себе, носи, она твоя. Ты ее больше заслужила. Представляешь?
Это был "Дуэт для зрения и слуха" - созерцалось одно, слышалось совсем-совсем другое. А тем не менее контрапункт возникал: может быть, благодаря лампочкам - вместо неоновых трубок, скрученных в буквы? Или, уже внутри, когда купишь билет: как войдешь - железо, железные крепления, выкрашенные в коричневую краску, под лифтом громадные красные колеса, словно из паровозного детства. Колесо крутится, солнце вспыхивает - гаснет. А эти - Юра не знал, как они называются: ... - точно как у "Авроры". Другое дело, почему это должно быть созвучно русской речи - что, все на этом закончилось? А потом было растаскано по разным ЦПКиО и ВДНХ (вот ведь и позолоченный дедушка Эйфель путается с девушкой с веслом)?
- Товарищи! Товарищи - внимание. Внутри сразу направляемся в верхнюю кабину лифта. За мною идем по лестнице...
Экскурсовод, бля. Как Орфей, Юра боялся обернуться. Только на подходе к кассе, на самых ступеньках, скользнул по ним скучающим взглядом - сперва повысматривав вдалеке что-то совсем другое. Бабу к ним приставили нехилую, очень даже ничаво. Стояла с мужиком, Григорием Иванычем - кагебешница, небось. А может, местная. Тот утирал платком лоб, затылок, плешь "с заемом" и пару раз позволил себе обмахнуться шляпой. Рыболов на припеке. Такому сейчас впрямь штанины закатать и с удочкой на берег, да в руки "Правду" - чтоб не клевало. А тут ему в ногу с Трушиной идти.
На переводчицу, в смысле на экскурсовода, Юра никогда бы не подумал, что она с ними. Он и не заметил ее поэтому. Худая, узкоплечая, абсолютно без прически. (На Западе у женщин за собою не тот уход, что в Росcии, в России если прическа не с хорошую задницу, то можешь и в гости не идти.) Глаза тоже у нее по-иностранному смотрят... а все-таки не проведешь Юру: советская! "Товарищи - внимание". И выдала себя. Нет, в Мосад бы такую не взяли. Могла замуж выйти за иностранца - и подрабатывает экскурсиями. Такой, компромиссный ход мысли удовлетворил Юру. Все равно, если и попробовать заговорить, то не с нею.
Увидал он и жертву cоломонова суда. Веснушчато-рыжая толстуха, от локтей до подмышек ляжки, сорокапятилетняя... или пятидесятипятилетняя? Хрен их разберет. Чувашева. Кстати, я не знаю, странно: толстые обычно не шепчутся, а говорят громко. И конфидент: спирохета восемнадцати лет. Выходит, больше некому слушать. А последняя, как пишут, "существо такое-то, такое-то и такое-то" - золотушное, белоглазое. Шея, небось, грязная, с голубой жилой - да все равно вампир побрезгует.
- Нина...
Это к ней, потому что отвечает она - с готовностью, с заведомым повиновением:
- Что, Надь? (Привычка услужить старшим? Рада от рыжей отвязаться? А может, Надя за старослужащего здесь? "Пользуется авторитетом среди товарищей".)
- Ты чай свой давала кому?
- Да, полпачки, Вале Петренко.
- Мне она давала, а чего?
Валя Петренко с ходу же готова собачиться (а по фамилии - потому что есть еще одна Валя).
- Ничего, просто знать хотела.
У Нади было строгое лицо человека, желающего быть в курсе всего - конечно же, с благой целью (порой это иначе называется). Она же и была тою сиреной, что заарканила Юру: сказала про Трушину, а он услышал. Что касается Вали, то Валя - одна из двух помянутых худосочных, на полусогнутых ходящих, но с мускулистою икрой. Ее девятимесячная завивка была месяце на седьмом. И Надя и Валя были ровесницы с Чувашевой - а так что о них еще сказать? Чужие лица вообще по первому впечатлению нередко отталкивают - это роднит их со стихотворной строкой.
- Девушки, девушки, проходите, - говорит Григорий Иваныч.
Юре удалось оказаться возле лифта в одной куче с ними. Живой свет пленэра сменился тускло-коричневым, кафешантанным освещением ламп в круглых плафонах; свежий воздух - запахом советского пота, - впрочем, лотрековские клоунши тоже потеют, так что легко свалить на них. Прождав так сколько-то (кем-то, однако, скрупулезно отсчитанные минуты), они с обшарпанного дощатого пола шагнули на линолеум. В лифт набилось людей как сельдей, и не в бочку, а в трюм рыболовного траулера. Закрылась дверь, и парень-лифтер включил подъемный механизм. Выход был на противоположную сторону, перекувыркнулись...
- Пожалуйста, все держатся меня! - дважды прокричала экскурсовод, сзывая стадо. Юра также последовал этому зову и слушал объяснения: это то-то, это то-то - объяснения сопровождались жестикуляцией.
- Мы находимся на высоте ста пятнадцати метров. Под нами открывается панорама Парижа. Это восточная часть города. В этой части расположена большая часть культурных и исторических памятников. Если вы посмотрите сюда - смотрите в направлении моего пальца - то увидите Нотр-Дам-де-Пари... видите, как будто вам козу делают... знаменитый собор Парижской Богоматери. По преданию он был заложен в девятом веке первым прево города Парижа Дионисием, причисленным позднее католической церковью к лику святых. Горит на солнце шлем Дворца Инвалидов...
Знание самоуверенно, во всяком случае подле незнания, когда то нелюбознательно. Оба будут принимать какой угодно вид - как говорится, позируем, братцы, позируем. Что результат от сообщаемых или выслушиваемых сведений нулевой, обеим сторонам безразлично. А внешне - не придраться.
- А теперь перейдем на южную сторону и попытаемся отыскать дом десять по улице Лазаря, где с 1907 по 1908 год жили Владимир Ильич Ленин и Надежда Константиновна Крупская. С Эйфелевой башни это сделать будет нелегко...
Пока они переходили, Юра приладился в хвост к одной, замешкавшейся.
- У нас в Москве красивей, - вполголоса заметил он, дважды при этом соврав (если не считать самого утверждения, также весьма спорного), ибо не только в нынешнем своем гражданском статусе, но и в прежнем москвичом не был; но выдавать себя за такового случалось нередко, москвичам же говорил, где-нибудь летом в отпуске: "У нас в Питере". - На Воробьевы горы поднимешься - вся она, первопрестольная, как на ладони, - он сейчас был как брачный аферист - складен.
- А вы из Москвы? - спросила женщина.
- Да, с Пречистенки, - ответил Юра, подивившись легкости, с какой одержал над нею победу.
- А мы зассыхинские... говномесилки мы, - смущенно сказала женщина.
Подошла еще одна:
- Что, кавалером обзавелась, Сычиха?
- Из Москвы человек, не то что ты - из села Кукуева, - отвечала Сычиха, и обе загоготали этой, лишь им понятной шутке. - А это Костина, Вера. Мы ее Наукой зовем, потому что она...
Та толкнула ее в бок локтем:
- Как сброшу сейчас вниз... вагончик с пипкой, - и снова, зажав носы, прыснули - тоже лишь в узком кругу понятной шуточке.
- Очень приятно познакомиться, - чинно сказала Костина (Наука), протягивая руку.
- Коля. Вот и познакомились.
Но это была только разведка боем. Те тут же ретировались, а Юра стал прогуливаться, избегая к ним подходить. Сразу нельзя. Он продемонстрировал всем свой нешуточный интерес к видам Парижа - на открытках; к тому, чем торгует магазинчик сувениров. Списал для себя зачем-то адрес какой-то выставки. Извещавший о ней плакат воспроизводил самый шедевриальный из шедевров, представленных на ней, - в расчете, что, увидав Эйфелеву башню с головой петуха - играющую на скрипке, да с взлетающими букетиками, да с катящимся по небу лицом (чуть-чуть Юриным: асимметричный нос), а вдогонку за ним - избушка, церквушка... и все это как дети рисуют цветными карандашами - в расчете, что, увидав это, всяк бросится в Пти Пале смотреть остальное. И что самое невероятное: ведь, опусти Юра требуемый франк в подзорную трубу, нацеленную в направлении площади Согласия, моста Александра III, барок вдоль левого берега Сены, Гран Пале и Пти Пале, он бы увидел изрядное скопление людей у входа в последний.
А у входа в фото-экспресс тоже имелась дурацкая картинка: Эйфелева башня (конечно) - а в обнимку с ней мужчина с пляшущими ногами и с кельнерской бабочкой, над которой зияла пустота, и пустоту эту своим лицом мог заполнить каждый желающий - желавший себя запечатлеть в столь веселой роли. А рядом такое же для женщин. "Дура Райка", - отметил Юра - он представил себе ее лицо в прорези, и в таком виде она действительно выходила дурой.
Решив, что по времени уже достаточно выказывал говномесилкам свою самодостаточность и можно к ним опять приставать - тем более, там имелись сразу две завоеванные позиции, - Юра стал их искать. В толпе западных туристов и их пособников - япошек пришлось поработать глазами. Вот он увидел Григория Иваныча, одного, распихивавшего всех на своем пути в туалет. "Когда ей всегда холодно когда..." вот-вот, казалось, будет выражать его лицо. (Это из анекдота: старый еврей, так и не успев снять всего, что на нем было понадето, брюзжит затем: "Когда ей всегда холодно когда..." Но Григорий Иваныч не старый еврей, смех неуместен.)
Остались без дуэньи - это хорошо. Юра считал Григория Иваныча основной для себя помехой. А вовсе не переводчицу, то есть экскурсовода - кем бы она ни была. Тем более и ее при них не оказалось, и стояли они сами - в тот момент, когда он подошел, - разглядывая сумки, кошельки, кошелки, пластиковые мешочки - всё с триумфальными арками, с Эйфелевой и прочим "парижем". На Париж как таковой, по крайней мере с высоты 120 метров, они нагляделись, а сейчас что ж - передышка, личное время.
- Интересно? - спросил Юра одну из своих старых знакомых.
- А мы про вас говорили - куда это вы подевались.
- Интересно? - повторил Юра, не зная, что сказать.
- Интересно, когда в кровати тесно, - выпалила стоявшая рядом с Наукой Валя Петренко и, отвернувшись, запела: - "Любовь - кольцо..." - Петренко - та, стервятница маленькая, с уголовными замашками, полпачки чая взявшая у Нинки-малолетки.
- Не обращайте на нее внимания, - сказала Наука. И быстрым шепотом: - У нее не все дома, - так же быстро при этом обернувшись.
Юра увидел Трушину. Человеческое горе. Прислонясь к витрине и всю ее собой загораживая, она дышала мелко, быстро. Взгляд водянисто-голубых глаз, устремленных куда-то поверх Парижа, был пуст, как небеса безбожника.
Путешественница, бля... А вслух Юра сказал:
- Лягушка-путешественница.
Наука ничего не ответила. Словно обиделась за Трушину.
- Она не лягушка, она - добрая.
Сказала, когда уже забылось, к чему это. Мелькнул еще персонаж предстоявшей драмы под облаками: Гордеева Настя, чуть что красневшая и шедшая пятнами. И даже без "чуть что". Всем Юра что-то плел. Позже других вездесущая Надя узнала, что здесь, на Эйфелевой, девчата повстречали Колю из Москвы.
В последнюю очередь, однако, с мнимым земляком познакомился Григорий Иваныч - но это уже после того, как Юра повстречал земляков настоящих. Они прошли мимо, несколько "израи́льских-примитивских" - несмотря на июльскую жару, в толстых армейских "дубонах" (когда им всегда холодно когда). Еще только заслышав иврит, Юра стал оглядываться по сторонам в поисках его источника. Долго искать не пришлось: развязные, руками машут, орут - дикари. Израи́льски - примитивски. <Израильтяне о себе - вновь прибывшим (70-е гг.). Ирония и самоирония одновременно.> Как будто специально - хотят, чтобы вся Эйфелева башня знала, кто почтил своим присутствием железный чубчик ПТО: три Свисо и два Дуби из города Рамле. Так что ярко выраженные сефарды. Какие чувства будили они в Юре, легко догадаться. (А какие чувства в них Юра будил! Сосед-румын рассказывал, что в пятьдесят седьмом ему прямо кричали: "Вус-вус, возвращайтесь к себе в Освенцим".) Но эти - эти вели себя просто вызывающе. В чужой державе, в Париже, устроили себе национальный еврейский праздник - с пением и с хлопанием в ладоши. "Хава нагила", "Эвену шалом алейхем", "Од Авину хай" - такой репертуар. В патриотическом экстазе один достал израильский флажок, им махал (и, главное, нашлись какие-то идиоты, которые тоже стали с ними хлопать). Это было типичное "знай наших!" - и для некоторых российских сердец тоже типичное - с подтекстом, что мы вас, дескать, французишек, в гробу видали и веселимся как хотим, вас не спрашиваем.
А собеседницы Юрины все это полагали в порядке вещей и все хавали. Им посоветуй - сами бы с серьезными мордами затянули что-нибудь свое, целлюлозно-бумажное.
Подошла переводчица. Очень решительно посмотрела на часы, потом на Юру, как ему показалось, косо.
- Вот товарищ из Москвы, - объяснили ей. - Он корреспондент.
Юра готов был сквозь землю провалиться (с учетом даже того, что он сейчас на Эйфелевой башне). Разоблачение представлялось неминуемым: он французского-то не знает. Но переводчица ничего не сказала, вместо этого снова посмотрела на часы. С ними не было Григория Иваныча, и, надо думать, ее это больше беспокоило, кто бы ни была она, кагебешный чин или работник западного сервиса, для которого "время - деньги" (конечно, в таком случае и беспокойство беспокойству рознь). Словом, не до Юры - где Григорий Иваныч? Юра хотел было пролить свет на этот деликатный вопрос - тоном уже совершенно своего человека - но не успел: не один он такой наблюдательный. От Надиного ока не могло ускользнуть ничего - какой-то Аргус, а не говномесилка. Строгая, запыхавшаяся - чуть-чуть, ровно настолько, насколько того требовала любая бескорыстная деятельность - Надя проговорила, обращаясь исключительно к Юре (так получалось, потому что она таращилась на него в недоумении):
- Григорий Иваныч в туалете.
- Да-да, - сказал Юра, - я знаю.
Надя вопросительно взглянула на Чувашеву, рядом стоявшую.
- Это корреспондент, - сказала Чувашева.
- А-а, очень хорошо. Надежда.
- Николай.
Рукопожатно, серьезно, по-деловому.
- А что, Григорий Иваныч не передавал - долго еще у него заседание продлится? Как в народе-то говорят: заседаешь - воду льешь, отдыхаешь - воду пьешь. Что, корреспондент, неправду я говорю?
То влезла Петренко Валя. А та, вторая, что росточком с нее и тоже приседавшая на каждом шагу своих мускулистых ножек - та, как ни странно, обладала смазливым личиком с упругими щечками, с ямочками. Люба Отрада. Тезка же Валина звалась Валя Зайончик - длинная, сутулая, с выпяченным животом, отчего юбка начиналась под самой ее махонькой грудью, ноги цапли, лицом ни рыба ни мясо.
Так и познакомились со всеми.
Тетя Дуся Трушина - благорастворение в вас, Дусях.
Чувашева. Как огненный ангел, падающий с Эйфелевой башни. Рыжая, рыхлая, веснущатая. Жертва соломонова суда. От локтей до подмышек настоящие ляжки. И поэтому, если кто скомандует ей: руки в боки! - то понимай: ляжки в стороны!
Сычиха, Рая Сычева, с которой первой Юра заговорил. А с первою заговорю с кем - на той и женюсь.
Нина - молоденькая, а вся червивая, бледный спирохет. Не хочу тебя!
Надя... сколько меня таких надь учило. Но "спасибо" они от меня не дождутся.
Валя Петренко, с украденными сережками.
Валя Зайончик - чья фамилия просится на язык сквернослову, а ведь ты девственница, Валя, и носил твой дед конфедератку, за что и родилась ты в Сибири, а оттуда если и выбираться, то уж только на Эйфелеву башню.
...другим Наука (Костина Вера) - "она не лягушка, она - добрая".
Люба Отрадных.
"Люба Отрада", - краснеет Гордеева Настя.
А над гордеевым узлом
Дамоклов рдеет меч.
Вот она, поэма об именах, обсаженная рамздэльскими сосенками.
- Это с Григорием Иванычем от страху, - простодушно сказала Рая и прикусила нижнюю губу: "Ой..."
Переводчица, до сих пор имевшая сторонний вид, хоть и недовольный, молниеносно переспрашивает:
- От страху?
Сечет, значит. Каждое их слово сечет.
Сычиха молчала.
- Да. С волнения. Он высоты боится, - все посмотрели на Трушину. Тоже внешне безучастна - а оказывается, внешность обманчива: она, как боец-"надежа", подоспела в критический момент (когда шла стенка на стенку, так назывался один, сидевший в засаде и в бой бросавшийся, чтобы только спасти положение, и снова исчезавший).
И надо было Трушиной это сказать при Юре. Напомнить ему. Нет, еще не началось. Но лапки - еще вдали, еще крошечные - лапки уже начали тянуться к нему, начали отовсюду расти. Акрофобия могла вмиг достигнуть его... души, могла и наоборот, вмиг исчезнуть - один случайный поворот мысли, ее счастливый или несчастливый билетик.
Переводчица, только коротко взглянув на Трушину, опять смотрит на часы - а глаза той сохраняли неподвижность, как и вся она; вся она стояла, не шелохнувшись... не важно, все равно она себя как бы выдала: что это она - "надежа"-боец.
И Григорий Иваныч - явился не замочился. Зато очень извинялся перед переводчицей.
- Ну, пойдемте... да? - заискивающе уточнял он у нее. - А этот товарищ с нами? - он указал на Юру.
- С нами, - сказали девчата, хотя их не спрашивали.
Юра на волне этой всенародной поддержки позабыл о шевельнувшемся уже было демоне - которого, только стоит о нем позабыть, и нет как нет.
Лифт, перенесший их на следующее небо, был компактен. Спрессованный со всех сторон, Юра получал удовольствие, сразу много удовольствий. Давай считать по пальцам. Бабы в компании в сущности веселые. Легитим полный. Продавец и покупатель были взаимны. Он удачно сострил, Трушина занимает треть кабинки - он говорит: "Грузоподъемность - три тети Дуси". И еще раз сострил, когда Григорий Иваныч, только поднялись, снова нырнул в туалет под лесенкой. "Как перед боем", - и все засмеялись. Кисло.
Лесенка вела из "батисферы", куда они попали, на "палубу". "Батисфера" - так в честь стекол кругом, в действительности восьмигранника - не сферы; в честь "пультов управления" под каждым окном - на панели темного плексигласа давался контур куполов, башен, дворцов с пояснениями: "Национальная Ассамблея", "Пантеон". Но то же самое могло быть и кабиной звездолета какого-нибудь космического капитана Немо - суть в том, что здесь царил дизайн Жюля Верна, а не Стенли Кубрика.
- Ну, ребятушки... ну, козлятушки, - приговаривал Юра. Они поднимались по узким железным ступенькам, словно по трапу. Впереди двигалась - во все стороны - во все концы - юбка Зайончик. Свежий воздух, бортовая качка, сетка - и по бокам, и над головой - вот чем встретила Юру смотровая площадка. "Посмотри вниз", - приказал Юре внутренний голос и не успел... как другой накладывается:
- Посмотрите вниз. Мы находимся на высоте трехсот двадцати метров. Если вы посмотрите в конец этого зеленого газона, то увидите знаменитую Эколь Милитэр - Военную Академию. Строительство Эйфелевой башни уже шло полным ходом, когда там на плацу капитан Альфред Дрейфус... кто-нибудь слышал из вас это имя?
Лес рук не взметнулся - только Юра поднял руку. Ему уже становилось плохо, сеть слишком непрочная и редкая - не голову, так ладонь просунуть ничего не стоило. "Подойди и просунь ладонь", - нашептывал внутренний голос. Тут пришлось потесниться, пропуская другую группу туристов - все время взад-вперед ходил народ, - и Юра лопатками ощутил парапет. А если б не ощутил - не оказалось бы ничего за спиной?
- Дрейфус - это... - сказал он.
Шоковая терапия подействовала. Он знал (почувствовал хребтом), что от желания выпасть, вывалиться - самого бешеного, неукротимого, с которым уже не совладать никакой воле - его надежно предохранит сетка.
- Дрейфус - это...
- Хорошо, я верю, что вы знаете.
Юра уже без страха взирал вниз - на Марсово поле. Как "Сэйко" на зеленом запястье, смотрелось авеню Жозеф Бувар - только циферблат заменял огромный шатер цирка. На шатре было изображено уже раз виденное Юрой, а именно: Эйфелева башня с головой петуха, она же, Эйфелева башня, играет на скрипке, сверху на нее пикирует Юрина физиономия, только в черных, а не белокурых кудряшках, белые и алые букеты порхают в синем небе, кубарем закружились луковичная церковь и бревенчатые избы.
- Обратите внимание на шапито внизу. Расписал его один известный французский художник. Под шапито бассейн на тысячу двести зрителей, и в нем выступают дрессированные дельфины в совместной программе с труппой мастеров фигурного плавания "Холидей он уотер". Это, считается, лучший дельфинариум в мире...
Продолжение повести Леонида Гиршовича