В 1896 году, сто лет назад, в Англии вышла одна из самых совершенных книг мировой поэзии - "Шропширский парень" ("A Shropshire Lad"). Книга была издана за свой счет (после традиционного в таких случаях отказа издательства Макмиллан - история сохранила имя рецензента, не будем его вспоминать) уже известным к тому времени ученым, специалистом по классической филологии, профессором Лондонского университета Альфредом Эдвардом Хаусманом (1859-1936). Она не была сразу замечена и распродавалась плохо. Но во время первой мировой войны произошел перелом - после того как Хаусман дал разрешение на помещение некоторых своих стихов в собрание, предназначенное для солдат в окопах, то, что любили и знали лишь немногие, стала знать наизусть вся Англия.
Хаусман написал не очень много стихов. В "Шропширском парне", вышедшем, когда поэту было уже тридцать семь лет, содержалось шестьдесят три стихотворения, в следующей и последней его прижизненной книге "Последние стихи" ("Last Poems"), появившейся через двадцать шесть лет после первой, их было сорок одно. После смерти Хаусмана его брат, Лоренс Хаусман (довольно известный в свое время литератор), издал то, что осталось в рабочих тетрадях - еще около семидесяти стихотворений (в современных изданиях они делятся на две части - "Еще стихи" ("More Poems") и "Дополнительные стихи" ("Additional Poems")). Это все. Но Хаусман был не только поэтом. Всю вторую половину своей жизни Хаусман-ученый считался первым авторитетом в классической филологии в Европе, им изданы и прокомментированы труды многих латинских авторов, его статьи и переводы до сих пор цитируются и переиздаются (трехтомное кембриджское издание его научных статей, вышедшее в 1972 году, содержит 1300 страниц). Его считают последним великим английским стилистом, его лекции и критические разборы - это классическая английская проза, ясная, точная, ироничная. Среди листьев его венка есть и такой - одно из фирменных блюд в парижском ресторане "La Tour d'Argent" (oн был его частым посетителем) до сих пор носит его имя.
О месте Хаусмана в поэзии можно говорить долго, перечисляя имена известных поэтов, восхищавшихся им и испытывавших его влияние (от Йейтса до Набокова1), но проще всего сказать так: теперь стихи Хаусмана - это часть английского языка, а вершины его поэзии - обязательно будут в своде лучшей мировой лирики, кем бы он ни составлялся. О том, что его стихи вошли в английский язык, лучше всего говорит следующий факт. Обычай называть свои произведения строчками из каких-нибудь известных стихов свойствен не только некоторым отечественным литераторам - англоязычные поступают так же. В Америке даже подсчитывают, чьи строчки встречаются в заглавиях чаще. Оказывается, что на первом месте - Библия, на втором - Шекспир, а на третьем - Хаусман.
Всю свою жизнь и довольно долго после смерти Хаусман считался человеком-загадкой. Он не имел своей семьи, его частная жизнь оставалась закрытой для всех, даже для братьев и сестер. Неизменно мрачный тон его поэзии, постоянные мотивы смерти, самосожаления, безнадежности, неудачной любви и одиночества всегда порождали много вопросов. Подлинный смысл некоторых его вещей казался тайной за семью печатями. Теперь считается, что эта тайна открыта. Адресат значительной части хаусмановской лирики - его сокурсник по Оксфорду Мозес Джон Джексон, оксфордский первый призер, атлет и, видимо, добрый малый. Об их отношениях точно известно следующее. На четвертом году учебы в Оксфорде Хаусман вместе с Джексоном и Альфредом Поллардом снимали вместе пять комнат на троих в доме напротив своего колледжа. Сначала Хаусман был одним из лучших студентов, но положение стало быстро меняться, и дело закончилось тем, что он полностью провалил все свои последние экзамены (Джексон и Поллард заняли на них первые места). Все это совпало по времени со смертельной болезнью отца Хаусмана и серьезными финансовыми трудностями в семье. Карьера рухнула, и нищета стучалась в дверь. Но через некоторое время Хаусману удается поступить на службу в лондонское патентное бюро. В этом ему помог Джексон, работавший там же. В Лондоне Хаусман снимал одну квартиру вместе с Мозесом и его братом. После работы он просиживал вечера в библиотеке Британского Музея, готовя свои первые научные работы, которые вскоре доставили ему известность и место в лондонском университете. В 1887 году Мозес Джексон сообщает Хаусману о своей женитьбе и о предстоящем отъезде в Индию. Принято считать и писать, что именно это потрясение и вызвало к жизни хаусмановскую поэзию. Английские историки литературы не ограничились установлением этого факта и продвинулись весьма далеко в изучении частной жизни Хаусмана после 1887 года. Отдавая должное их настойчивости, мы не будем им следовать. Скажем здесь только, что известное и в России (после перевода, сделанного С.Маршаком) стихотворение Хаусмана "Oh who is that young sinner" описывает атмосферу в Англии во время процесса Оскара Уайльда, которая не могла не подействовать на Хаусмана самым тяжелым образом (в СССР всегда писали, что Уайльда осудили за оскорбление ханжеских английских нравов). Не в качестве оправдания того, что не нуждается в оправдании (мир устроен так, а не иначе), а в качестве вполне уместной параллели вспомним здесь о Шекспире и об адресате его первых ста двадцати шести сонетов и оставим эту тему.
Поэзия Хаусмана - это поэзия открытого дыхания, музыкальная и гармоничная, отличающаяся (в своих лучших образцах) одновременно с чрезвычайной внутренней напряженностью той самой ясностью и простотой, которая достигается только очень большими поэтами. Эмоциональное воздействие ее необычайно велико, и популярность стихов Хаусмана в англоязычных странах вполне объяснима. В России Хаусман не столь хорошо известен. Во всяком случае, он известен меньше довольно часто теперь переводимого Харди (с которым его обычно связывают литературоведы) и гораздо меньше другого своего современника - Киплинга, который всегда переводился много и хорошо и чьи интонации явственно слышны в некоторых оригинальных стихах русских поэтов.
К сожалению, переводы Хаусмана немногочисленны и не дают должного представления о его творчестве. Хочется надеяться, что что-то здесь изменится, пусть хоть и через сто лет после первого явления миру чуда хаусмановской поэзии.
От переводчика. Опытный глаз отметит в некоторых наших переводах нетрадиционные решения. Например, появление трехсложных размеров, нерегулярность чередования мужских и женских окончаний (обычная в английской поэзии, но крайне редко встречающаяся в серьезной русской), "лишние" рифмы в нечетных строках etc. Всякий раз переводчик шел на это после колебаний, но вполне осознанно, считая (может быть, ошибочно), что иное решение погубит стихотворение.
ИЗ КНИГИ "ШРОПШИРСКИЙ ПАРЕНЬ"
II
Как лес неприветлив весною печальной,
Как гол накануне недели пасхальной!
Лишь вишня уже приготовилась к ней:
Цветами усыпана вся вдоль ветвей.
Стою и считаю: мои - семь десятков,
И два уже прожиты мной без остатка.
А коль от семи эту пару отнять,
Останется мне всего только пять.
Еще пятьдесят - что же, очень немного
Мне весен встречать. И короткой дорогой
Осталось пройти, чтоб увидеть края,
Где снегом покрыта вся вишня моя.
V2
Везде одуванчики - только взгляни,
И в поле и на меже.
Прислушайся, шепчут нам тихо они:
Такому не быть уже.
В том нету дурного, давай обойдем
Луга, соберем букет.
Ужели бояться нам за руки взяться?
- О, да. Отчего же нет.
Для девушек день этот и для парней,
В крови - золотой пожар.
И будем сейчас веселиться скорей,
Пока еще мир не стар.
Весна простоит еще долго, но все ж
Расцвет не вернуть никак.
Я руку свою вокруг обовью.
- Все так, мой дружок. Все так.
Ах, есть и такие, мне стыдно сказать,
Волочатся, чтоб украсть.
Как много готовых цветы оборвать
И бросить! Ну вот напасть!
Но будет спокойно со мною вдвоем,
Ты прочих должна забыть -
И все для тебя отдам я, любя,
- Возможно, все может быть.
Неужто не веришь? И город далек,
Ведь добрая миля есть.
Зачем мы стоим, словно нам невдомек,
Что проще намного сесть?
Весна отцветет, и ее не вернешь,
Вся жизнь наша как цветок.
Меня пожалей. Ты будешь моей!
- Нет, нет. И прощай, дружок.
XXX
Не первый я. Многим хотелось
Зла больше свершить, чем смелость
Позволила бы. И что ж -
Вновь ночь и бросает в дрожь.
Так, верно, и их, бывало,
То в холод, то в жар бросало.
И в больших, чем мой, умах
Желанья удерживал страх.
Их тоже трясло в ознобе,
В одном им еще подобен -
В постель я улягусь ту же,
Где нет ни жары, ни стужи.
Что в душной ночи́ исцелит?
С могильных не дует плит
На лоб мой. И сводят с ума
И пламя и лед и тьма.
XXXI
Лес на холмах обеспокоен,
Вот ветра сильного порыв
Подлесок складывает вдвое,
Метелью листьев реку скрыв.
Терзал все тот же ветер гневный
Лес, окружавший Урикон 3, -
То древний ветер в гневе древнем,
Но новый лес терзает он.
Я вижу римского солдата,
Взошедшего на этот холм,
В нем та же кровь текла когда-то,
И тех же мыслей был он полн.
Как ветер буйный рвется в небо,
Так бунтовала гордость в нем -
О, род людской спокоен не был!
И тем же я горю огнем.
Пусть ветер складывает вдвое
Подлесок - скоро стихнет он,
Давно уж прах тот римский воин,
И сгинул грозный Урикон.
XXXVIII
Вот западный ветер. Случалось ему
Друзей моих видеть милых.
К востоку стремяся, уносит во тьму
Тепло их, вздыхая уныло.
Он грудь наполнял им, виски обвевал,
Играл волосами их вволю,
Язык их - слова из него создавал.
Но слов не услышу боле.
Их голос звучал, замирая и тая.
А после и вовсе стих.
Молчат имена, на восток пролетая,
Мое и друзей моих.
Друзья, я на родине слышал вас ясно,
Но здесь ваша речь нема.
Меня вам уже не окликнуть. Напрасно
Зовете меня с холма.
Мы с ветром пришли из далекого края,
Где прожили так немного.
И в ночь нас уводит дорога пустая,
И вздохи слышны над дорогой.
XL4
Мне в душу мертвый ветер веет
Потерянной земли.
Что за холмами там светлеет,
Чьи шпили там вдали?
Я вспомнил ясно. В синей дымке
Могу теперь узнать
Свои счастливые тропинки,
Где мне уж не ступать.
ИЗ КНИГИ "ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ"
IX
Ветер треплет боярышник, прочь лепестки обрывая,
Пирамиды цветные роняет на землю каштан.
Громко хлопают двери. Все ближе прощание с маем.
Окна слепы от ливня. И я наполняю стакан.
Вот и эту весну мы теряем навеки. И в мире
Смертный жребий нам выпал. Другая весна расцветет,
Лишь когда нам с тобою исполнится двадцать четыре.
Пусть прекраснее будет. Но прежней никто не найдет.
И не только у нас беспощадная буря, наверно,
Погубила мечты, унеся их с собой в пустоту.
И другие кощунством своим потрясали таверны,
Проклиная создавшего смертной земли красоту.
Да и вправду, кто скажет, что к нам небеса справедливы,
Обманув. Дав надежду, чтоб после на смерть нас обречь,
Тем испортив веселье. И мы, поначалу счастливы,
В путь бесцельный ушли, чтобы в землю когда-нибудь лечь.
Справедливости нет в том еще, что и трон королевский
Не дарован ни мне, ни тебе. Наливай же полней!
Мы хотели луну. Не досталась. Но спорить нам не с кем.
Мы с тобою лишь люди. Луна? - Позабудем о ней.
Эти грозные тучи сегодня над нами нависли.
Завтра прочь улетят. Много дел им других впереди.
Плоть живую на новых костях посетят эти мысли,
Снова плакать душе, но уже в незнакомой груди.
Все страдания нашего гордого, гневного праха
Не прейдут. Они вечны, как мир. Ведь досель
Ты их вытерпеть мог. А раз можешь, ты должен. Без страха
Плечи в небо сильнее упри. И глотай этот эль.
XVIII
Вода стекает с камня в глину,
Чтоб хлюпать под ногой,
Все сделал я, что должен был,
Я отвернулся, я забыл,
Я ухожу домой.
Прощай, мой друг, ничто не вечно
И наша дружба тоже.
И завтра будут позади
Моя тоска и боль в груди -
Все время уничтожит.
И мир мне ширь свою откроет
С дороги на холме.
Смогу я быстро в пыль стереть
Воспоминанья все. И впредь
Сюда нет ходу мне.
Не круглый год дождю идти,
Хоть низко тучи кружат.
Еще увижу небо я,
И обойдем мы все края
С другим, тебя не хуже.
Дом рухнул. Не отстроишь снова.
Нельзя помочь беде.
О, мать! Как, счастия полна,
Рожала, мучаясь, она
Тебя - лежать в воде.
XL5
Мы с ней давно знакомы. Я
Тропинки сокровеннейшие знаю.
И в тихой музыке ухода сентября,
И в пенье белой пены мая
Я чародейку узнаю. Но зря
Не говори здесь, тайну нарушая.
На пожелтевшей хвое, близ ленивых вод
Сосновой шишке сладко спится,
Пусть лиственных лощин молчащий свод
Кукушкою на время оживится -
Вот нищая - трава, и знает пешеход,
Что в сердце нищее любви не воротиться.
Взгляни - еще вчера безжизненные нивы
Уже волнуются, меняются весною,
И поздним летом, под луною, молчаливы,
Стога всю ночь стоят в недвижном строе,
В предзимье, в бурю, буки, сиротливы,
Терзаемы, пятнают снег листвою.
Владей владеньями, моими уж давно.
Как я, броди среди холмов в стране,
Той, где шоссе внизу петляет, но
И над долиною заблещет в вышине.
Пусть лес теней исполнен. Все равно
Он шепотом все тайны выдаст мне.
Но ей, природе бессердечной, ей,
Безмысленной, слепой, нет дела до того,
Кто бродит здесь и там среди ее полей,
Кому ее столь внятно колдовство,
И о следах, оставленных в росе туманных дней,
Она не спросит, чьи - мои? Еще кого?
XLI
Раз вечером, после работы
Домой возвратившись с полей,
Сойдутся соседи. И кто-то
Вдруг вспомнит о флейте моей.
Лишь свет по лугам разольется
Решатся за нею послать.
И флейта найдется,
И станут они танцевать.
И каждый почувствует счастье
Средь этих занятий простых -
И дедушка, глядя с участьем,
Как ветер кружит молодых,
И я, над землею поднявшись,
За музыкой вслед устремясь,
И день, задержавшись,
На звук ее оборотясь.
Взглянув, как танцор загорелый
С зазнобою пляшет своей,
Том Энни обнимет несмело
И тоже закружится с ней.
Глаза она тихо поднимет,
Как сладко обоим молчать!
И музыка с ними,
И флейте весь вечер звучать.
Вдали уже ночь. Нам же света
Довольно еще над землей.
Лучами равнина согрета,
Уснула, не тронута тьмой.
Но нет - зеленеющий клевер
Растаял средь быстрых теней.
И милый наш Север
Уже все темней и темней.
Пусть тени еще торопливей,
Мне с флейтой не страшно моей.
Быстрей, веселее, счастливей
Танцуйте, кружитесь за ней.
Стемнеет - и вечер как не был,
Назавтра уйдете в поля,
А музыка в небо.
И в землю я.
ИЗ КНИГИ "ЕЩЕ СТИХИ"
I.ПАСХАЛЬНЫЙ ГИМН
Что, если и не узнал Ты, что в смерти Твоей смысла нет,
Если в сирийском саду том все спишь Ты две тысячи лет,
И даже в смертном своем Ты не видишь сне,
Как все выше и выше, ночью и днем, в дыму и огне
Ненависть всходит, которую смертью своею
хотел погасить Ты, но только раздул,
Что ж, если так, то спи, Человеческий Сын, Ты навечно уснул.
Но если могила пуста и камень отброшен прочь,
Если сидишь одесную Отца своего, и больше не властна ночь,
Если уксусной губки вкус еще помнит Твой рот,
Если помнишь Ты крест свой и слезы и смертный пот,
Если помнишь тоску свою в вечер последнего дня,
То склонись с небес и увидь и спаси меня.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Надо сказать, что Хаусман - одна из знаковых фигур для творчества Набокова. В книге "Другие берега" - русском и во многом отличном от первоисточника варианте книги "Speak, Memory" - Набоков говорит о своих русских стихах кембриджского периода: "Как я ужаснулся бы, если бы тогда увидел, что сейчас вижу так ясно, - стилистическую зависимость моих русских построений от тех английских поэтов, от Марвелля до Хаусмана, которыми был заражен самый воздух моего тогдашнего быта". В английском варианте это место неузнаваемо - вместо Марвелла и Хаусмана там находятся поэты-георгианцы (очевидно, в первую очередь - неназванный Руперт Брук, которого Набоков переводил и которым восхищался). Зато в конце 13-й главы "Speak, Memory" Набоков, перечисляя немногие картины своей кембриджской жизни, оставшиеся в его памяти, упоминает рядом следующие три: "...П. М., врывающийся в мою комнату с экземпляром "Улисса", только что привезенным из Парижа; <...> Т., очень старый и немощный официант, проливающий суп на профессора Хаусмана, который тут же резко встает, как человек, внезапно выведенный из состояния транса... Е. Харрисон (тьютор Набокова в Кембридже. - Прим. перев.), делающий мне неожиданный подарок - "Шропширского парня" - маленькую книжку стихов о молодых мужчинах и смерти".
Анекдот о супе подозрительно напоминает хрестоматийную историю об Альфреде Теннисоне, который, находясь на светском обеде, перевернул красивую тарелку, чтобы рассмотреть марку мастера, и вылил на себя все содержимое. Возможно, что это аналог анекдота о декане в разбитом окне, выданного Себастьяном Найтом г-ну Гудмену в качестве своего кембриджского воспоминания. К слову, и Себастьян Найт - alter ego автора в набоковском романе "The Real Life of Sebastian Knight" - признается: "Я был бесконечно влюблен в страну, ставшую мне домом, <...> у меня бывали киплинговские настроения, бруковские настроения, хаусмановские настроения" (перевод А. Горянина и М. Мейлаха). В примечании к этому месту романа русский комментатор издания (Владимир Набоков. Романы. М., 1991) резонно пишет следующее: "О встречах (sic!) с Хаусманом - профессором Кембриджского университета - в обеденном зале (sic!!) колледжа и о его книге стихов Набоков вспоминает в английском варианте своей автобиографии "Память, говори"..." Жаль, что ни Хаусман, ни Набоков никогда не увидят этого комментария. Несомненно он бы пришелся по вкусу обоим.
Переводчик уверен, что какой-то дьявол преследует в посмертии великого текстолога (Хаусман был славен своим непревзойденным владением искусством конъектуры - об этом см. примечание 5). Так например, Набоков и в "Speak, Memory", и в романе "Pale Fire", упоминая книгу Хаусмана, упорно меняет в ее названии правильный и значимый неопределенный артикль на неправильный определенный; Д.С.Лихачев, цитируя Хаусмана в своей книге "О филологии" (М., 1989, с.201), пропускает опечатку в имени - А. Хаузман. Вряд ли кто-нибудь отважится упрекнуть этих авторов в невнимании к подобным мелочам. [И верно: у Лихачева не опечатка, а другая версия транслитерации фамилии, использовавшаяся и другими исследователями. - Не удержался от примечания держатель сайта.]
Один из сложнейших и загадочнейших английских романов Набокова "Бледный огонь" ("Pale Fire") буквально пропитан хаусмановскими мотивами. Можно предположить, что Хаусман - пятый участник цепочки взаимоотражений Набоков - Шейд - Кинбот - Градус. Вот кое-какие следы: годы жизни Хаусмана, заботливо указанные Набоковым в примечании к строке 920 поэмы Шейда, - 1859 - 1936, годы правления короля Земблы, поклонника Хаусмана, - 1936 - 1958 (разница в год - особая тема для Набокова), год смерти Шейда - 1959! И Кинбот и Хаусман (это стало широко известно приблизительно в то время, когда Набоков писал свой роман) страдали пороком, столь часто обсуждаемым на страницах набоковской прозы. Стихи Хаусмана цитируются без упоминания автора в тексте романа, и примечание к строкам 385 - 386 несомненно свидетельствует, что Кинбот прекрасно понимал гомосексуальную подоплеку знаменитого стихотворения Хаусмана "Атлету, умершему молодым".
В заключение приведем здесь полностью примечание Кинбота к строке 920 поэмы Шейда (перевод С. Ильина): "Строка 920: Так дыбом волоски - Альфред Хаусман (1859 - 1936), чей сборник "The Shropshire Lad" спорит с "In Memoriam" Альфреда Теннисона (1809 - 1892) за право называться высшим, возможно (о нет, долой малодушное "возможно"), достижением английской поэзии за сотню лет, где-то (в "Предисловии"? (Нет! В лекции "Имя и природа поэзии", в качестве примера действия подлинной поэзии на организм восприимчивого человека. - Прим.перев.)) говорит совершенно противное: в восторге вставшие волоски ему бриться только мешают. Впрочем, поскольку оба Альфреда наверняка пользовались опасным лезвием, а Джон Шейд - ветхим "жиллетом", противоречие вызвано, скорее всего, различием в инструментах".
2 Сохранившиеся черновики оригинала этого стихотворения свидетельствуют о необычайно трудной борьбе Хаусмана с чуждым для него материалом. Отвергнутые автором варианты содержат, по словам исследователя творчества Хаусмана Т.Б.Хабера, "самые гротескные и банальные фразы, которые когда-либо выходили из-под хаусмановского пера".
3 Урикон (Uricon, Uriconium) - древнеримская крепость на территории Шропшира.
4 О невозможности буквального перевода этого, вероятно, самого знаменитого стихотворения Хаусмана см. статью Набокова "Искусство перевода" (в книге: Владимир Набоков. Лекции по русской литературе. М., 1996).
5 В оригинале нечетные строки не рифмуются и ритмическая структура строфы строго выдержана - 434343. Во второй строфе - игра слов: Traveller's Joy - буквально, радость путника - название вьющегося растения, которое в России зовут ломоносом. Это растение имеет множество разновидностей, одна из них, согласно словарю Даля, называется нищая трава - счастливый случай для переводчика. Traveller's Joy упоминается еще в одном прекрасном английском стихотворении - "Fare Well" Уолтера Де Ла Мара, написанном приблизительно в то же время, что и XL. Любопытно, как Хаусман использовал газетную опечатку в тексте этого стихотворения Де Ла Мара в следующем, весьма характерном для его стиля отрывке (он взят из предисловия к V тому Манилия - капитальному труду Хаусмана - издателя и комментатора):
"Меня удивляет то, как много людей считают себя достаточно квалифицированными, чтобы самостоятельно судить о конъектурах и объявлять их хорошими или плохими, возможными или невозможными. Чтобы судить о поправках, нужно обладать качествами человека, умеющего делать поправки, а требования к нему громадны. Читать внимательно, думать правильно, не упускать ни одного относящегося к делу обстоятельства, подавлять самовольство - уже и эти требования далеко не обыкновенны, хотя человек, исправляющий текст, нуждается в еще большем: в точном понимании читаемого, в конгениальной близости к автору, опыте, который должен быть получен в исследовательской работе, и природном уме, приобретенным в утробе матери.
Меня могут спросить - думаю ли я, что я обладаю этим багажом или по крайней мере большей его частью, и если я отвечу "да", то это будет новым примером моего знаменитого высокомерия. Я охотнее буду высокомерным, чем бесстыдным. Я бы не принялся издавать Манилия иначе, как будучи уверенным, что я способен на это, в частности я считаю, что я понимаю, где надо исправлять и как надо исправлять, лучше большинства других. Следующая строфа стихотворения Де Ла Мара "Прощание" первый раз попалась мне на глаза в газетном обозрении так, как она здесь напечатана:
Oh, when this my dust surrenders
Hand, foot, lip, to dust again,
May these loved and loving faces
Please other men!
May the rustling harvest hedgerow
Still the Traveller's Joy entwine,
And as happy children gather
Posies once mine.
(Rustling hedgerow - шелестящая изгородь, у Де Ла Мара - rusting hedgerow - ржавеющая изгородь. - Прим. перев.)
Я мгновенно понял, что Де Ла Мар не написал rustling, и еще через одно мгновенье я нашел верное слово. Но, если бы все стихотворные книги погибли и эти стихи остались бы только в газетном обзоре, кто бы поверил мне больше, чем наборщику? Большая часть публики была бы совершенно удовлетворена словом rustling, нет, она совершенно искренне предпочла бы его эпитету, выбранному поэтом. И если бы я был столь неблагоразумным и опубликовал свою поправку, то мне бы сказали, что rustling здесь совершенно точно и поэтично, потому что живые изгороди действительно шелестят, особенно осенью, когда листья высыхают и солома и колосья, упавшие с проезжающего мимо воза (для которого эпитет harvest (жатвенный) является столь прозрачной аллюзией, что только подобный мне педант может ее не заметить), застревают среди прутьев. И мне рекомендовали бы бросить мои пыльные (dusty) (или заплесневелые (musty)) книги и познакомиться, пусть и слишком поздно, со звуками и пейзажами сельской Англии. И все, что я смог бы ответить - это только "Уффф!"".
Стихотворение Де Ла Мара заслуживает быть приведенным здесь полностью. Вот вольный русский перевод:
Я умер, я там, где мрак ночной
Глазам уж не застит свет,
Где ветер уже не вздохнет надо мной
И дождь не заплачет в ответ.
Как можется миру? Ведь он чудесами -
"Ты жив!" - мне твердил всегда.
Память слабеет. Ужели мы сами
С ней выцветем без следа?
О, когда этот прах возвратится
- Руки, губы, глаза - обратно в прах,
Другое лицо опять отразится
Счастьем в других глазах.
Пусть синий вьюнок в ограду вплетает
Цветы, как раньше вплетал,
Их дети веселые собирают,
Я тоже их собирал.
Гляди же влюбленно на мир отныне.
Всегда. Да не сможет тьма
Все чувства твои заточить в пустыне
Отчаявшегося ума.
О, ты заплатишь за счастье это
Ведь все, что любимо тобой,
Отобрано было от любящих где-то
В день иной.
"Urbi", вып.14:
Следующий материал