III. ГОЛОСА
Ветер осени вдруг стих. Ноябрь потеплел и тянулся над Сергиевым сладко, благостно. Светило часто солнце, а дожди шли косые: неострые, безвесные...
Под стенами Лавры и чуть подальше, у невысокой ограды прилегающего сквера, близ лотков с деревянными лаковыми шкатулками, фигурками, игрушками стояли и сидели туристы. Тут же отирались зеваки, нищие, странники, бомжи. Странники и нищие были все как на подбор вяловаты, скучны, иногда отвратительно развязны, а те, что были энергичны и держались пристойно, имели слишком простецкий, если не сказать глуповатый, вид. Человека, о котором Серову говорили и вчера, и третьего дня, - не было. Серов топтался на месте, шевелил пальцами босых ступней, все никак не привыкающих к холодной земле. Здесь, в Сергиевом, он почему-то не решался сесть на землю, не решался выкрикивать те слова, которые широким летучим огнем палили его изнутри. Он сдерживал себя потому именно, что ждал встречи с человеком, который был уже здесь известен, был даже, кажется, почитаем. Во всяком случае, вчера и позавчера устраиваясь на ночлег у случайной лавринской старушки, Серов наслушался о нем предостаточно. Еще с полчаса потоптавшись на месте и стараясь принимать в себя мир целиком, а не думать о его частностях, он решил, чтобы скоротать час, обойти два-три раза Лавру кругом. А потом... Потом опять вечер и высветленный до прозрачности чай у сердобольной старушки, а за вечером ночь: трепетная, мягкая, молитвенная. Ночь, ради которой Серов и выстаивал теперь целыми днями перед куполами, близ троицыных стен...
Обходя Лавру, Серов, чтобы занять потрескивающий от далеких неясных голосов и сигналов мозг, считал и называл про себя башни: "Красная башня, Сушильная башня, Уточья башня". И дальше по порядку вырастали перед Серовым и назывались: ясная башня Звонковая, высокая, как колокольня, слегка тощеватая Каличья башня, тучная башня Плотничья, низенькая квадратная - Келарская, широкая и пышная над глубоко внизу текущим ручьем - башня Пивная...
Под Пивной башней, над обрывом, на длинной и тонкой дощечке сидел человек.
Он сидел спиной к Лавре, глядел на ручей, но когда Серов на цыпочках хотел обойти странника, свесившего вниз с крутого склона ноги, тот резко обернулся, сказал повелительно:
- Сядь!
Серов, сам не зная почему, подчинился.
- Меня ищешь?
- А вы кто?
- Выкать у себя на Москве будешь. А я - Малый Колпак, или просто Малый. Аль не слыхал?
- Позавчера как раз услышал.
- Нюхом чую - меня ищешь. Кнут тебе нужен и палка нужна. Дурь из спины вышибать. Будет кнут! И палку до самого до кончика проглотишь. Айда за мной!
Человек в полуботинках, в долгой, серой, не новой то ли свитке, то ли курточке поднялся. Был человек невысок и на вид странен: плечи широкие, ноги короткие, руки длинные. Лицо имел запоминающееся: черные, сросшиеся брови над зелеными, глубоко запавшими глазами, желтоватые, тонкокожие, цвета лежалых газет щеки и лоб, мягко встрепанный пучок каштановой бороды, торчащей чуть не из самого кадыка. На голове сидевшего под Пивной башней была красная островерхая лыжная шапочка с кисточкой, волосы - тоже каштановые, без седины - забраны были в косу, из-под шапочки торчали. Человек сначала долго подшлепывал губами, дергал кожей лба и лишь затем произносил слово или целую фразу.
- В Лавру, в Лавру пошли! Да одень ботинки, дурень! Не в босохождении смысл ведь! - Он внезапно дернулся, мигом передвинул на грудь заплечный сидор, выхватил оттуда войлочные музейные тапочки-мягкоступы, кинул их наземь... И Серов тут же с неожиданной радостью и великим удовольствием продел в тапочки свои босые ступни, завязал на пятках длинные крепкие тесемки. Ногам стало теплей, тепло побежало от лодыжек наверх, быстро дошло до спины, залило живот, наплотнило ямочки над ключицами, плечи, шею.
- А это - чтоб оглох ты!
Человек со сросшимися бровями поднялся на цыпочки и влепил Серову не сильную, но звучную затрещину.
Кровь от затылка и от задетого правого уха враз отхлынула.
- А это - чтоб онемел! - Ляснул Серова еще и по губам человек в островерхой шапке.
Серов засмеялся. Как раз этого ему и хотелось уже часа три: чтоб ноги и спина согрелись, а голова остыла. Значит, встреченный именно тот, кто ему нужен!
- Вякнешь в Лавре хоть слово - в реке утоплю, - сказал драчливый недоросток, поправил болтающийся сидор и тут же, не оглядываясь, побежал вперед, весело и поочередно размахивая обеими руками.
В воротах Лавры человек, назвавший себя Малым Колпаком, еще раз обернулся, зашипел таинственно:
- Молчи! Сейчас кощуны творить буду!
Он остановился на стыке обширных, очень высоких ворот и лавринского мощенного булыжником двора, стал чего-то ждать. Ждать пришлось не слишком долго. Из отдела внешних церковных сношений вышли трое священнослужителей. Малый Колпак стремительно выступил им наперерез и, ухватив крайнего справа за грудки, с невиданной силой затряс его как грушу, но потом, словно передумав вытряхивать иеромонаха из рясы, трижды смачно, даже хрустко на рясу длинную плюнул.
Кто-то грозно крикнул, заспешили к месту кощунства верующие, служки, монахи попроще, из находившихся здесь же поблизости. Уже Малый Колпак получил от кого-то затрещину, уже слетела с него островерхая червонная шапочка, хрустнуло ухваченное крепко плечо.
- В милицейскую часть его!
- Басурман!
- Расходитесь, братие. Не на что тут глазеть.
- Ты что, дурак, белены объелся?
Малый Колпак словно этого вопроса и ждал. Он еще сильней нахмурился, что-то замычал, как бы отнекиваясь, затряс головой, сделал вид, что хочет вырваться и убежать, а сам вертанулся на месте, вцепился в того же оплеванного и вмиг высоко, ловко и нагло, как подол женщине, задрал ему спереди рясу. Под рясой на животе и ниже оказался большой цветной, укрепленный какими-то веревочками календарь, с последней страницы которого улыбалась чернявая, склонившаяся к автомобилю и совершенно голая красотка.
- Гуа... - загудела небольшая толпа.
А Колпак плюнул еще. На этот раз вверх, в воздух. Все вынуждены были за плевком следить, вынуждены были сторониться, чтобы слюна низкорослого "похабы творящего" человечка не попала на головные уборы, одежду...
Пока все смотрели вверх, Колпак плюнул опять, плюнул густо и смачно все тому же, прикрывающему злополучный календарик рясой, монаху на руку...
Не выдержав грубого и непристойного поношения, сгорбившись и кляня отчего-то самого себя, Серов пошел из Лавры вон. Собственно говоря, он и сам мыслями устремлялся к чему-то похожему, и сам хотел резких и странных действий, поношений, многозначительных дурачеств, обнажавших что-то скрытое и тайное. Было неприятно лишь то, что Малый Колпак устроил такое поношение в чтившейся всегда Серовым глубоко Лавре.
Уходя почти бегом из Лавры, Серов стал вдруг припоминать, как вернувшись с юга в Москву, не заезжая на квартиру в Отрадное, он так же стремительно кинулся на дачу.
Жены на даче не было. Сын уже два года жил у бабушки.
Не зная, как обороть тоску и внутреннее напряжение, как избыть опять зазвучавшие в голове голоса, не зная, как вычистить из мозга петушиное квохтанье, петушиный крик, как пресечь вызванную отсутствием психотропов, к которым организм за десять дней привык, маету и ломку, он стал медленно, но неостановимо кружить по даче. Обычные действия, привычные движения, книги, телевизор, музыка - не помогали. Тогда он решил делать что-то необычное, дурацкое: скинул одежду, встал на голову, затем обмазал голову зубной пастой, паста стала сохнуть, и от нее на душе стало еще противней, суше, гаже. Серов побежал в ванную, голову вымыл и, продолжая выть от тоски и страшного внутреннего напряжения, стал бриться.
- Дима... Дим... Ты где? Ты на даче? - Неясные голоса, неясные шепоты и оклики отлились вдруг в тонкий, носовой, далекий, еле слышимый голосок Калерии.
Серов кинулся в комнату жены. Там, конечно, никого не было. Но голос раздался вновь. Теперь он, казалось, шел из дальних комнат, расположенных над каменным подвалом, в котором размещена была газовая установка АГВ.
Серов стал спускаться в подвал, по дороге неловко задел кистью правой руки какую-то торчащую из перилец железку. Четырьмя скупыми капельками выступила кровь. Серов поднес руку к глазам, затем вытер крест-накрест руку о лоб. Он хотел заглянуть еще за трубу АГВ, но голос Калерии вдруг пропал. Чуть еще плескались в мозгу какие-то неясные шорохи, но никаких слов разобрать уже было нельзя. Сразу стало легче и стало ясно: надо освободиться от ломящей тоски и голосов до конца! Не зная, как этого добиться, он решил продолжать делать только то, что первым придет на ум, или то, что сделается как-то само собою, без всякого намеренья и умысла. Решив так, Серов из подвала тут же выскочил, потом вдруг расстегнулся и стал судорожно и прерывисто обливать стену, а затем и самого себя мочой. Стало жарко, как в бане, но тоска, державшая за горло весь день, стала уходить, стало веселей, жизнь впервые за последний месяц как бы вдвинулась на свое место, вписалась в назначенный ей ряд, поплыла куда положено в огромном, невидимом, общем, мощном потоке...
Серов радостно брызгал на себя еще и еще, затем, когда брызгать стало нечем, стал бегать на кухню, набирать в рот воду, компот, чай, обрызгивать ими стены, окна, мебель...
За этим занятием его и застала жена. Она четыре дня ходила за ним, как за ребенком, поила бульоном с ложечки, приводила известного, иногда наезжавшего на соседнюю дачу, врача...
На пятый день Серов встал, сказал, что уже здоров, что уезжает по делам на пару дней в Сергиев.
- Не беспокойся... Мне лучше. Мне надо туда съездить... Хочу посмотреть, оглядеться, понять кое-что...
Отойдя от дачи метров на двести, Серов снял и забросил в кусты свои новенькие итальянские ботинки, затем зашел в магазин (в магазине на босые его ноги внимания никто не обратил), купил кусок сырого мяса, в кафетерии, располагавшемся тут же, - два вареных яйца и, чувствуя небывалую свободу и распирающее нутро здоровье, босой пошел в Сергиев. Он шел, то отдаляясь от шоссе, то приближаясь к нему, шел по утоптанным грибниками и дачниками тропинкам, и внутри него все пело. Так прошагал он несколько часов подряд. Вдруг голоса вновь настигли его. Они упали сверху, как паучья сеть, опутали голову, лишили дыхания, в ушах снова зазвучали далекие грозовые разрывы, стал слышен слабый эфирный треск, заныл далекий, еле разбираемый, но все же явно таящий в себе какую-то угрозу женский голосок. Тут же послышался и крик петуха. И вслед за криком женщина позвала его внятно:
- Дим, Дима... Вернись!.. Вернись! Езжай в Москву... В Отрадное езжай...
Не отдавая себе отчета в том, что делает, Серов вышел на проселок, ведущий к шоссе, стал останавливать машины, ехавшие в сторону Москвы.
Ломающая нежные стеночки висков тоска, раздирающая нервные волокна в клочья лекарственная лихорадка обрушились на него вновь...
"Там за стеной...
За разбухшим от влаги забором...
Там Калерия... Там ее тело... Любовь там... Там рай..."
Хмурый таксист, возвращавшийся из дачного поселка, куда возил старый, никому не нужный холодильник, покряхтев, взял-таки босого пассажира. Взял, конечно, из-за неожиданно предложенной высокой платы. Такси, попрыгав по ухабам проселка, выскочило наконец на Ярославское шоссе, и носовой голос, донимавший последние полчаса Серова, зазвучал отчетливей, ярче:
"Дима... Дим... Ты где? Приезжай в Отрадное... Я жду, жду тебя..."
Внезапно Серов выхватил из кармана плаща взятую с собой неизвестно зачем вишневую купленную когда-то для сына блок-флейту, три или четыре раза в нее свистнул.
Голос Калерии тут же пропал. Ехать в Москву стало незачем.
- Я здесь... Здесь сойду... Остановитесь! - заторопился Серов. - Мне не туда... Мне в другую сторону надо... В Сергиев...
* * *
- Ты че, паря, заснул?
- Зачем ты так в Лавре?
- А где же? Я, брат, дьявола везде вижу! А в Лавре тем паче.
- Место святое...
- Правильно, святое. Вот и надо было беса этого шугануть оттуда. Глядишь, бес теперь вместе с монахом оттуда и уберется. Так! Так надобно! А то - ботинки снял. Носочки! Моча в голову! Кал на стене... Часа через два в другое место нагрянем. Там помогать мне будешь... А в кармане-то у тебя что за книжка? - спросил внезапно Колпак.
Серов вынул и подал Колпаку "Школу юродства".
- Так и думал я! - крикнул Колпак и вмиг мелко изорвал и рассыпал вокруг листочками осенними брошюрку.
- Сектаторы гадят! Не смей больше и в руки брать! Теперя марш за мной в другое место!
Другое место оказалось дискотекой, в которую их долго не хотели пускать.
Наступил уже вечер. Голоса не возвращались. Серов ожил, после колпаковского "кощуна" в Лавре отошел, чувствовал себя вполне в своей тарелке, словно всю жизнь только тем и занимался, что Христа ради юродствовал.
- Заплати! - повелительно сказал Малый Колпак. Серов заплатил за вход, они вошли. Серов ждал, что Малый Колпак тут же начнет действовать, но тот отчего-то медлил. Колпак долго стоял бездвижно, зачем-то даже закрыл глаза. А когда он их открыл, в глазах узких, глубоко запавших - стояли слезы. Колпак мягко отодвинул от внутренней, ведущей в танцзал, завешенной тонкими висюльками двери какого-то верзилу в униформе и стал угол двери страстно и бережно целовать...
Верзила захохотал. Серову от мокрых, едких взглядов стало жарко, тошно. Он оттащил Колпака в сторону, зашипел ему в лицо:
- Зачем ты... Зачем... В Лавре плюнул... А здесь... В вертепе этом стены целуешь?!
- Затем. Там бес вокруг Лавры вился! Видел я его. Потому похабы творил. Потому - плюнул в него! А здесь - ангелы стайкой на двери висят. Плачут! Дальше войти не смеют! Тех, что внутри, жалеют! Пошли! Внутрь пошли! Вот те кадило. Нет огня в нем и дыма, а ты все одно - маши! Маши, когда укажу. Счас, только выберу которую обмахивать, счас, счас...
Он несколько минут оглядывал пристально редких танцующих, затем выбрал самую развязную, самую размалеванную женщину в легком, ярко-голубом платье на молнии. Малый Колпак подскочил к ней, оттолкнул от нее партнера и, в короткой и грязной своей полусвитке-полукурточке, в дурацкой лыжной шапочке, по-жеребячьи вокруг женщины запрыгал.
Гогот и свист понеслись сначала откуда-то сзади, а потом со всех концов танцзала. Опешивший партнер стоял и лыбился тут же. Внезапно Колпак крутанул женщину на месте, обернул ее к себе спиной и, с хрустом потянув до самого низу, раскрыл молнию на платье. Платье упало. Женщина в легких трусиках продолжала смеяться и плясать, а к Колпаку двинулись два мордоворота из охраны.
- Маши! - крикнул Колпак Серову. Серов стал неуклюже махать негорящим кадилом, Колпак выкрикивал что-то плохо разбираемое на старославянском языке, танцующие стали разбредаться по углам, многие ушли курить.
- Одна! Одна! Одна здесь останешься! Все уйдут! Все! С кем похоть творить станешь? С кем?
Внезапно Колпак упал перед женщиной на колени, прижался щекой к остроносой ее обувке. - Тяжко тебе будет! За это люблю тебя! И за похоть - тоже люблю! Что не мертвая - люблю!
Женщина, все еще млея от общего внимания к своим тучноватым бедрам и аккуратно разведенным в сторону грудям, чуть отдергивала от колпаковых щек туфли, продолжала пританцовывать, крутиться.
Тогда Колпак кинулся к сидящему у аппаратуры диск-жокею и всем телом резко повалился на крутящийся лазерный диск, на рычажки, на цветные лампочки...
Музыка встала. А Колпак двинулся к выблескивавшему в полутьме медными огоньками бару. Звон высокий, звон чистый, зеркальный, а затем звон грубый и низкий, бутылочный, треск ломаемых стульев, визг кидающегося на хрупкие полки со всего разбега Колпака - резанул зажмурившегося Серова по ушам.
Дискотеку закрыли. Колпака крепко побили. Серова чуть помяли.
- Завтра! Завтра, - торжествовал выкинутый на улицу Колпак. - Завтра не то, паря, увидишь! Не то испробуешь! Танцы что? Танцы - финтифирюльки ребячьи! Финтифирюльки... Финти... Фи... Ты, паря, шибко интеллигентный. Хотя, может, это и ничего. Был в свое время даже князь-юрод... Сам царь в монастырь некий приехал однажды... Глядь, а князь этот в юродах на паперти обретается... - "Личность эта нам знакомая... - сказал царь игумену. - Поберегите мне его..." И поберегли... Но это потом, потом расскажу... Завтра... Так что до завтрева, до завтрева...
* * *
Тихой серой мышью Ной Янович Академ перешмыгнул больничный двор.
Уже несколько дней он содержался Хосяком в палате #30-01. За пределы отделения Академа больше не выпускали.
Ной Янович перешмыгнул двор и вонзился морщинистым и сухоньким, как щепка, удивительно живым и подвижным тельцем в густой кисельно-белый воздух 3-го медикаментозного.
Он на секунду лишь задержался в дверях: прикидывая, чем бы сейчас призаняться: погонять по туалету Рубика или поклянчить витаминов у молоденькой ординаторши-практикантки. И ребячье сознаньице Ноя Яновича, годное ныне лишь для недолгих и несложных мыслительных операций, тоже на миг замерло, как замирает маленький шарик ртути из разбитого градусника на краю стола.
Как раз в этот миг, миг замиранья и несложных размышлений, на шею Ною Яновичу опустилась чья-то рука. Он был дерзко и нагло ухвачен за шкирку, поднят в воздух и все никак не мог повернуть назад свою коричневую от бессмертной старости мордашку, чтобы разглядеть обидчика. Крик "Ратуйте!", уже готовый сорваться с рудиментарно-раздвоенного языка, к языку этому словно бы и присох: обидчик сам развернул к себе обижаемого - на Академа внимательно, с медицинским прицелом и прищуром глядел заведующий 3-м отделением.
- Вы меня как-то в последние дни избегаете, Ной Янович... И это весьма печально. Кто же прячется в туалете? А под солярами зачем целый день сидеть? Дни-то еще погожие...
- Имшш... мшш...
- Да не шипите вы. Я понимаю: вися в воздухе, отвечать не очень-то удобно. Но что поделаешь. Сами виноваты.
- Эмм... ффсс...
- Да вы и не говорите ничего. Вы, Ной Янович, только головкой вашей рахитической в ответ на вопросы мои кивайте: да или нет. Вопросы-то давно назрели. Итак, вопрос первый: вы в последние дни много общались с этим отвратительным изготовителем ядов, с Воротынцевым. В палату инсулиновую зачем-то заскакивали. Он что, собирался и через вас какие-то писульки на волю передать? Да или нет?
Ной Янович, только что готовившийся дурашливо, может, даже на коленях, выпрашивать витамины, молчал, голову держал ровно и прямо.
- Так. Ясно. Перехватим покруче.
Хосяк, одной рукой свободно удерживавший Ноя за шкирку, поднял его к самому своему лицу:
- Я тебя сейчас вверх ногами у себя в кабинете подвешу. И лекарства вводить буду. Знаешь, куда? У тебя что в трусах, гнида? А в карманах? Ну, говори: передавал Воротынцев что-то за стены больницы? Кивком: да или нет?
Ной Янович продолжал вылупленными глазами бессмысленно и тускло глядеть мимо Хосяка, глядеть в одному ему видную вечность.
- Ну, тогда все. Зажился ты на этом свете. Помрешь, а с нас никто и не спросит. Возраст! Тебе лет сколько? Девяносто с хвостиком. Воротынцеву пятьдесят было. А помер, бедняга, без звука. Он ведь тоже, дурачок, не все понимал...
Академ в руках у Хосяка дернулся, попытался что-то крикнуть.
- Да не хрипи ты, Ной Янович, сделай милость! Все равно ведь никто не услышит. А услышит... Защитников у тебя тут нет. Кроме меня, конечно, кроме меня. А то ведь, не дай Бог, Полкаш с Цыганом про художества твои узнают. Что тогда? Они ведь очень неинтеллигентные люди. Очень!
Хосяк еще на сантиметр приблизил к себе Академову мордашку. И тот, не выдержав концентрированного и направленного взгляда, прикрыл наконец веками слезящиеся, в желтых пятнышках глаза, как бы давая понять: он ответит.
- Так-то лучше. Ну-с, стало быть, еще один вопрос. Последний. Но по существу. Вы жить хотите? Отвечайте, и кончим разговор.
Ной Янович привык жить. Привычка эта была крепкой, была неизбывной. Вопрос Хосяка был дурацкий. И сам Хосяк, по мнению Ноя Яновича, был круглый дурак, имбецил. Кто же спрашивает о жизни? Но на всякий случай, чтобы больше этого кретина не сердить, Ной Янович бешено закивал вверх-вниз головой: да-да-да!
- Ну, тогда шагом марш ко мне в кабинет! Остальное там договорим.
Хосяк легонько опустил безвесное тельце на пол, при этом тельце в воздухе изящно развернул, задав ему нужные направление и скорость.
Ной Янович упал на четвереньки и сначала так, на четвереньках, на второй этаж и побежал. При этом он даже тихо порскнул от смеха, так это новое положение ему понравилось. Но потом, вспомнив о зловредном шутнике, оставшемся у него за спиной, быстро встал на ноги и степенно, как ему казалось, соблюдая достоинство, присущее всем докторам наук, - засеменил наверх.
А наверху приняла его в объятия Калерия.
- Раздевайтесь, Ной Янович.
- Чего, чего это! Я здоров... здоров... Мочусь хорошо! Сахар в порядке!
- Так Афанасий Нилыч велел. Да вот он и сам идет.
- Что ты с этой гнидой разговариваешь! Ишь, моду взяла! Готовь серу!
- Нет! - не закричал даже - завизжал Академ, которому лет пятнадцать назад серу в наказание уже вводили. - Нет! - он кинулся к Калерии, как обезьянка, прижался к ее ногам, лизнул языком пахучий подол белого халатика.
- Ну, Ной Янович! Не надо, успокойтесь! Афанасий Нилыч пошутил.
- Нет-нет-нет-нет!
- Тогда снова вопрос. - Хосяк взъерошил пальцами непослушную свою шевелюру. - Черт с ним, со всем тем хламом, что у вас в карманах болтается. И с тем, что вы в трусы зашили. Оставьте себе на память. Воротынцеву никакие листы больше не нужны. А нам не в историю же болезни бумажки эти подшивать! Вас мы сейчас отпустим. Да и я хотел всего только по попке вас за одно дельце отшлепать.
- По поп... По поп...
- Да, да, по попке! Подглядывать нехорошо, Ной Янович!
Ной Янович, который действительно не далее как вчера вечером подглядывал за Калерией и Хосяком, устроившимися в кабинете последнего, заполыхал густым коричневым румянцем.
- Очень, очень нехорошо.
- Я не бу... не бу... боль... - Ной Янович потупился.
- Ну, прощаю вам. Я ведь добрый. Всех прощаю, потому как что с вас возьмешь? Да вот и Серов этот, тоже хорош гусь! Убежал и пакет наш увез. Он-то, может, случайно увез, а мы теперь мучайся! А вы ведь в палату к нему заходили. Сидели даже у него на кровати не раз. Знаем, знаем. Мы, конечно, не думаем, что это вы ему пакетик взять подсказали, да заодно и бежать помогли...
- Ни-ни-ни...
- Но ведь когда он, симулянт, лежал с закрытыми глазами, делая вид, что от шока отходит, вы-то, конечно, его вещички слегка перерыли? Да и под матрац наверняка слазили. Так ведь?
- Под матрац - ни-ни! Я только подушечку! Подушечку шевельнул! Простынку приподнял только...
- Ну, а там конвертик лежал или пакетик. Так? А на нем значилось: в Прокуратуру Российской Федерации...
- Ни-ни-ни! Какая прокуратура! Какая! Я прокуратуру в руки бы не взял!
- Ну так, значит, частному лицу...
- Цастному, цастному!
- Ну, а раз частному, - стало быть, вам и бояться нечего. Стало быть, и сдавать вас в прокуратуру никто не станет.
- Не ста... не ста... не ста...
- Ну, а адресок-то у этого частного лица в Новороссийске или в Харькове?
- Какой Хайков? Москва! Москва!
- Ну, так вы мне на бумажке его и нарисуйте. Память-то у вас ого-го! Марра помните? То-то. Я вас с Калерией Львовной оставлю, вы ей и нарисуете. И никакой серы! Да, кстати. Серов этот к вам неплохо относился, вы с ним вроде как друзья были. А?
- Друззя-друззя-друззя...
- Ага. Ну и сказал он, наверное, где в Москве живет, да где дачка у него?
- Сказай, сказай! Не мне, Воротынцеву сказай... А я подслушал. Нехорошо, нехо...
- Ну, один раз, может, оно и ничего, подслушать. Да и подсмотреть тоже. А? Только вот чего я не пойму. Вы ведь уже старик дряхлый. Зачем вы за мной и Калерией Львовной подсматриваете? Неужели все еще удовольствие получаете?
- Получа... получа...
- Хорошо. Учтем. Доставим вам такое удовольствие еще разок. Завтра в машине с нами проехаться не хотите ли? Мы ведь с вами тоже теперь друзья?
- Хоти-хоти-хоти...
* * *
Серов сидел на паперти близ Лавры, ждал Колпака. Тот запаздывал. Утро сияло томное, туманное, молочное. Серов после вчерашнего скандала в дискотеке чувствовал себя на удивление собранно и уверенно, манера поведения Колпака ему неожиданно понравилась, и хотя поначалу было тяжко и стыдно смотреть на вывернутое наружу чужое нутро, он решил при случае действовать сходным образом.
"При юродствовании христианская святость прикидывается не только безумной, но даже и безнравственной"... Попирая тщеславие... Да, именно попирая тщеславие действует Колпак. А цель? Цель ближайшая - поношение от людей... Да, поношение... А при поношении что происходит? То и происходит! Выявление противоречия между глубинной православной правдой и гадким, да к тому ж и поверхностным здравым смыслом происходит! Потому-то жизнь юрода и есть непрерывный перескок да качанье: от спасения нравственного к безнравственному глумлению над ним! - размышлял про себя Серов. - Посмеяние миру, посмеяние миру несем! И уж в дальнейшем не мир над нами ругается - мы над ним! Да, так! Ведь вся та неправда, которая царит и в мире, и в России, требует исправления, требует корректировки христианской совестью... Потому-то юродивые так на Руси и ценились. Но то давно было. А теперь... Теперь надо... Надо на дачу... На дачу надо... При чем здесь дача?" - поперхнулся он про себя непонятно откуда просочившимся в мозг словечком...
"На дачу... На дачу... Вернись на дачу... И в Москву не надо ехать! Рядышком ведь... На дачу съезди..."
Опять забуйствовали, забурлили, запетушились в голове проломившие внезапно какой-то заслон голоса.
Серову казалось, что теперь он мог бы юродскими мыслями и действиями (пойти, встать, дернуть лоток, опрокинуть шкатулки и брошки, растрощить ногами двух-трех Горбачевых деревянных) голоса пресечь и исторгнуть. Но ничего этого делать он не стал. "Может, и правда съездить? Лену попроведать. Ушел ведь как? Ушел тяжело. Поговорить, объяснить. Про Колпака рассказать. Жаль, Колпак разорвал брошюрку. Там интересно было. Но и так Лена поймет, и так..."
"Съезди... Съезди на дачу... Съезди..."