Александр ВЯЛЬЦЕВ

Беззвездность

На путях литературного одиночества


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 2 (10), 1998. - СПб.: Феникс, 1998.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-901027-13-2
            С.84-114.



            В классицизме отражено традиционное для искусства разделение: одни переживают (события), другие записывают. В том случае, если это тянет на сюжетную вещь, если это, скажем, реальное (а не астральное) путешествие. В ХХ веке это правило изменилось: и пишущие и переживающие - это одни и те же люди. Требование письма с натуры является непременным. Но эта же "натура" спасает многих современных писателей от необходимости мыслить и даже знать много выше среднего уровня. Натура выразительна и глубока. Зачем же быть глубоким еще и писателю? Фотоаппарат не сложнее реальности, вот и писатель не сложнее фотоаппарата. Он даже лучше него, потому что может сразу сделать из реальности карикатуру, а фотоаппарат не может.
            Эти - во все влезающие и все "переживающие" - уже не книжные люди. Когда же читать, когда надо участвовать? Они ценят слог, но богатства смыслов ускользают от них. Все, что они могут сделать на этом поле, - вычурно и искусственно. Это и есть постмодернизм: производство по чужим лекалам за отсутствием настоящей потребности и способности. Их "духовное" - словно взято напрокат: создать текст, словно сварить кастрюлю щей и бросить когда нужно "духовного", словно лавровый лист в суп. Это и называется истинным профессионализмом.
            Да, было плохо, но были вещи, в которые мы верили до восторга. Была темная мучительная страна, но был пафос, игра и идеалы. Страна выплеснула большевистскую блевотину, а заодно и все хорошее, что в ней, стране, было. Остался пустой таз с черной грязью на дне. Что лучше?
            И самое страшное, что литература сдохла, не греет. Это же страшно, до какого пигмейства и мизерности она докатилась! Этому даже нет объяснений. Раньше-то мы все знали почему. Теперь - глубокая загадка.
            Начиная с шестидесятых, наша литература упражнялась в агрессии и цинизме. Это был ответ на железобетонную тупость и жестокость режима. Слово было произнесено, и оно было талантливо и мощно. С тех пор многое изменилось, и, наверное, пришло время сказать новое слово, более мягкое и человеколюбивое. Вернуться от цинизма к состраданию, тем более необходимому в стране, которую без конца трясет от всевозможных несчастий.
            Зачем мне чужие фантазии или чужой, достаточно бедный жизненный опыт? Все мудрое начинается с ограничения: себя, своих пристрастий, своего эгоизма, в том числе литературного. С присматривания к другим. Кровь литературы никогда не кровь одного. Она течет от многих и между многими. Иначе она (литература) становится нежизнеспособной, как больной малокровием или гемофилией.
            Все-таки литературе нужен пафос. Нужно, чтобы автор чувствовал себя выше и правильнее окружающей жизни. Чтобы он действительно знал, зачем он это пишет, что он такого непременного хочет сказать. И его герой должен быть его альтер эго, должен быть страдающим, возвышающимся и конфликтующим с жизнью. Или, в случае "безличного", якобы беспристрастного повествования от третьего лица - сам автор должен быть этим центром, этой мерой и шкалой. Читатель должен отсчитывать от него, видеть мир его глазами. И эта шкала должна быть по возможности высока.
            Что делает современный писатель: он изображает ничтожного героя с ампутированным мозгом, чьими глазами мы видим весь остальной мир, серый, убогонький, такой же неполноценный, как и зеркало, его отражающее. Либо он, писатель, так просто пишет обо всех скопом, как бы глядя на них из-за угла, - но сам при этом изо всех сил пытается быть им сродни, таким же деревянным человечком с ампутированным мозгом и душой. Это считается высшим шиком реализма и беспафосности. (Все это относится и к Яркевичу, и к Вик. Ерофееву, и к Хургину, и множеству других.)
            Я вовсе не говорю, что мне так дорог "нас возвышающий обман". Ибо то, что они, современные писатели, якобы правдиво отображают - для литературы ценности не представляет. Литература это вовсе не пресловутое зеркало. Если это и подражание жизни, то в моменты ее, жизни, максимального напряжения и чувствования, а не просто так.
            Все наше зеркало, которым мы тщимся что-то такое "отразить", - это жалкая фасетка, в которой блестит капелька мира. Но если прежние хиппи говорили, что в капле воды они могут увидеть весь океан, то современные авторы от всего океана видят одну каплю, и ту цвета плевка. И тщательно отображают ее во всех переливах своей фасеткой. Ценность этого действа, повторяю, нулевая.
            Впрочем, космические монахи, проповедующие конец света, или пронизанная экологическими и социальными проблемами мистика (так и хочется сказать: проблемная мистика) - это... не скажу "еще хуже" - хуже некуда - это одинаково скверно. Даже современный любовный роман, вероятно, лучше, хотя и не читал. Тут и рвение какое-то вымученное, и проблемы с чужого плеча. Глобальности выглядят глупо, когда произносятся не от имени всех, а только якобы всех. Тогда они превращаются, как метко было подмечено, в фанфаронады. Автор-то думает, что оказал честь этим всем, делая их похожими на себя. И очень в этом ошибается. Лучше бы он писал про свое наболевшее, про свои личные проблемы, если они у него, конечно, есть. Тут хоть имеется презумпция правды, пусть даже низко летающей.
            А если проблем нет, то лучше помолчите: прошу, не беспокойтесь обо мне и меня не беспокойте. Человечество как-нибудь с глобальными проблемами само справится. Все глобальные проблемы либо очень просты и тупы, либо - неразрешимы. В любом случае опять же неинтересны для литературы.

            Точка в конце текста. Однажды я беседовал с писателем С. И писатель С. сказал мне: раньше, когда я кончал роман, я чувствовал, что во вселенной что-то перевернулось. Теперь я не чувствую ничего: просто поставил точку, и все.
            Конечно, раньше писатель был ферзь: и роль, и стать, и общественное значение - все другое. Писатель за счет государства посылался в творческие командировки, пытливо собирал материалы, а весь народ выступал как бы коллективным заказчиком его труда. Так что последняя точка была чем-то реальным, как тысячепервый трактор. И даже те, что отсидели все это славное время в подполье, - и на них падал свет, как на младших отпрысков знатных фамилий. Их не любили, их знали, их боялись, а они не боялись никого. Горе городу, обидевшему своего писателя, - уж они бы и правда правду порассказали такую...
            Проще говоря, тогда и были только - партийные функционеры и писатели - две силы, два антипода. Государство вещало о победах, писатели - о мазуте вдоль победных дорог, об оставшихся от победной рубки пустых бутылках. Государство и держало писателя отчасти как придворного шута, которому дозволяется в необидной форме говорить правду, отчасти как знахаря-переводчика, заговаривающего мелкие болезни до лучших времен, к тому же на понятном народу языке. С другой, неофициальной стороны - писатель и его роман были всем, чего были лишены советские люди: политикой, философией, другими нормами поведения, стилем и картиной жизни, более богатой и яркой (как суррогат мира за бугром) - для одних; воскрешающей то, что можно было бы назвать народной правдой, - для других. А у всего народа существовал большой остаток жизни и чувствования, этой литературой заполнявшийся. Современными сказками и обещаниями.
            Теперь все есть в естественном виде: всяческая правда, как правило, бесконечно от себя далекая, открытый мир, политика и политики... экономисты, бизнесмены, и главное - есть конкретные дела, куда себя можно без остатка приложить. Писатель не в силах создать ничего равного реальному пирожку или пейджеру, не может посоревноваться с прожженным политиком или профессионалом, отняв у него трибуну учительства или демагогии. Он остается дилетантом широкого профиля, чуть грамотнее выражающим свои несложные мысли, но и только.
            Да и интерес к экспериментам и обещаниям поослаб - лучше бы в этой стране их вовсе не было.
            И писатель стал ничем не лучше других. И его роман - его частным делом, интересным в лучшем случае лишь друзьям и критикам. И точка в конце романа - просто точкой, а не кнопкой, от которой содрогается мир. Из небожителя его разжаловали в простого смертного. Хуже - в чудака, зануду, почти бездельника, кто хочет жить на чужих харчах, захребетником, ну, может, попадет когда в референты к политику или в друзья к бизнесмену, если повезет.
            И писатели сами поняли это - оттого и потянулись на хлеба коммерческого романа, думая, как N, что должны уметь себя прокормить. Лучше бы они опять шли в сторожа. Лучше бы новый андеграунд. Но нет: уже развращены, уже губу раскатали, уже, вкусив, не откажутся от компьютера и не меньше революционного поэта Маяковского хотят посмотреть Мадрид. И кто за это бросит в них камень?
            И нет уже железной необходимости в отказе, нет того пафоса и той безвыходности, как было еще пятнадцать, скажем, лет назад. Все же теперешнее твое положение это лишь вопрос денег, которых у кого-то излишек, вопрос связей и обаятельности. Тебе даже не надо особенно продаваться. Так, чуть-чуть подмахивать время от времени, держа руку на пульсе правой руки мецената.
            Вопрос о возможности прокормить себя литературой довольно тонкий, хотя и не сложный. Грубые прихваты современных писателей не позволяют им уловить нюанс: написать интересную историю, не попав в детектив, не завернув в авангардно-интеллектуальное чтиво, банальное, легковесное, малосодержательное, с великолепной произвольностью решающее чисто субъективные проблемы. Последнее приятно ткать, но чтобы это печатать, надо пастись и даже жить в редакциях, чем-то удивительно устраивать снобов, делающих литературный процесс.
            Печатать коммерческую продукцию тоже не просто. Тут все наоборот относительно привычной литературной нормы. Поток сознания, что-то под Фолкнера - это плохо, а какой-то корявый текст человека в наколках или домохозяйки - это хорошо. Совсем недопустим интеллектуализм: мысли, сравнения, ассоциации. Иные показатели качества: предложения должны быть короткие, а объем большой, не менее шести постельных сцен и не меньшее количество драк на роман. Важно не как, а про что. Любым доступным способом потрепаться о том, что и само по себе интересно.
            Думаю, что в прежнее подцензурное время легче было напечатать какую-нибудь небольшую вещичку, меньше лукавить и подделываться, чем теперь. Советская литература все же была больше похожа на литературу, чем вот это. И советский редактор все же очень хороший нейтральный текст официального автора мог пропустить именно из-за его литературных достоинств, к которым он тоже не был совсем равнодушен.
            Теперь литературность текста является его главным грехом - даже если все остальные нелепые требования соблюдены. Автор никак, даже минимально, не может быть удовлетворен своей работой - это только унижение и подлянка. Текст должен быть гадостью и по содержанию, и по форме. Поэтому их лучше делать неписателям: N, NN, той домохозяйке из "Я сама".
            А что делать писателям, о чем им писать? Теперь, видимо, надо писать лишь о маленьком, о самом простом. О своем детстве, о сомнительной взрослости, о буднях, все же полных смысла, как все в этой жизни, простейших и главнейших ощущениях, понятных всем. Как человек мог и не стал, или как пытается стать - вопреки. Лучше, выше, дальше себя, выходит из зоны банальности, кладбища усредненности... Вот место, где писатель может еще утверждать свою ценность, быть интересен, хотя бы как вития-универсал, шпион чужих жизней. Такой же, как средний человек, не властный, не толстый, только чуть-чуть более внимательный и едкий.
            Ведь и этот простой человек, когда пройдет стресс социальной ломки, требующий сильных наркотиков, поймет, что там, где море крови, литры спермы, километры шикарных апартаментов, где бесконечное мочилово, интриги, безумные страсти и запутанная генеалогия - все это не есть его жизнь ни в коей мере, не есть жизнь вообще. Что подобное "искусство" ни один вопрос не поставит и тем более ни на один не ответит, ну, разве только намекнет, что не надо ради того, чтобы переехать из своей пятикомнатной квартиры во дворец - похищать детей и травить родственников. Что потраченное время ничем не обернется, что все усилия души окажутся мыльным пузырем, исчезновение которого надо будет немедленно компенсировать выдуванием нового.
            Своя же литература все еще плетется в хвосте у набоковского или андрейбеловского стиля, борхесовских игр, литературоведения или абстрактного философствования. Чтобы любить это, нужны и образование, и наивность, то есть незнание первоисточников, гораздо более интересных, чем тот же Борхес, Эко, Аласдер Грей, не говоря о Пелевине. А как это совместить: опытность и неискушенность?
            И еще. Мы, наверное, последняя страна, которая сохраняла классическое отношение к искусству. А что такое классическое отношение - это наличие мощного социального заказа. Это уверенность художника в своем праве заниматься искусством, это сильная ролевая позиция художника, его общественный авторитет. Крупное искусство бывает при наличии крупного квалифицированного зрителя его. И крупной поддержки от этого зрителя, либо возможности обходиться без нее. У бедных Баха с Моцартом были их князья. У Пушкина - его дворянство ("У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения... наши поэты сами господа...") У Маяковского, Твардовского, Тарковского - мощное государство, дающее деньги, посылающее в командировки, устраивающее их жизнь, отличную от жизни смертных. Ты был отчасти небожителем (по надетым на тебя погонам) и старался.
            Мне этот писательский идеал изначально был противен: ответственный и поэтому подотчетный, слишком связанный с конъюнктурой, обещаниями, общественным заказом. Это значило быть под софитами, играть даже для друзей роль какого-то всезнайки, мудреца, знатока души, неутомимого рассказчика (будто из тебя брызжет, как из фонтана, с переизбытком. А все как раз наоборот)... Мне больше нравился образ западного писателя - изначально дилетанта, самовольно и дерзко севшего за пишущую машинку, меняющего свою жизнь и взгляды на более бескорыстные и критичные, свободного от вкусов как официоза, так и оппозиции. "Турист с пишущей машинкой", как писатель Бартон Финк из фильма братьев Коэнов, "философ на базаре", словно монах в келье, наблюдатель, не участвующий в тараканьих забегах, в пошлой битве мелких самолюбий. Книги, культура, аллюзии, глубины и оттенки смыслов, завихрения сюжетов - вот было содержание его жизни, поле его душевной битвы. Большая гипертрофированная голова и маленькое подчиненное сердце. Весь этот поверхностный блеск, контрастирующий с повседневной серостью. Это был сознательный выбор - неучастия, нежелания жить в данном варианте мира (словно - щелк - и можно попасть в другой), немонашеская форма отречения (почти совпадающая с практикой занятия искусством, но не до конца - шире и антагонистичнее).
            Да, без этого имиджа небожителя, без чьего-либо разрешения и опасливого внимания. И все же избранный, словно удостоившийся откровения. Пишущий силой дерзкой и активной души, серьезно и страстно относящейся к жизни. Даже, может быть, мало заботясь о форме, языке, сюжете и всей этой снобистской ахинее, придуманной академиками и генералами от литкритики, которая, как волшебный ключик, пускает в большую литературу. Тот, кто ненавидит "большую литературу". Как ненавидит былые стройки века. Кто, словно Сезанн: хочет быть писателем по сердечному влечению.
            Теперь мы нечаянно добились этого, как и весь мир, поставив жирный крест на классике. И все застонали: никто в России не хочет быть в литературе частным лицом. И нам вдруг стало недоставать "большой литературы".
            А мне вдруг стало ясно, что надо жить, чтобы понимать, утомляться, переживать и пачкаться. Что искусство не дает понимания, хоть и дает сочувствие. Там есть приемы и задачи, противоположные истине. Которую можно понять лишь опытом (и желанием понимать информацию опыта). "Бог постигается жизнью", сказано у Толстого. Что же может быть выше этого, где и искусство лишь одна из форм разговора о Нем.
            И я не буду славословить столу. Хотя бы потому, что не все пишут за столом. Так Гоголь с Кьеркегором предпочитали конторку.
            Вообще, рождать истины за столом, воспевать свой труд за столом - в этом есть что-то жалкое, какая-то ненужная, некрасивая физиологичность. По-моему, идти в поле за бороной - куда как бонтоннее. Ну кому какое дело, как ты рождаешь свои мысли и записываешь буковками? Вот если бы речь шла об огненных письменах, о Мене, Текел, Упарсин... Написанные буквы ничего не стоят. Лишь история и ситуация делают их знаменитыми.
            Пользуются успехом только плохие вещи. Очень хорошие вещи никому не нужны. Жизнь - очень хорошая вещь, но никто не скажет, что ему вполне достаточно жизни. Очень хорошая вещь сложна и тревожна, как сама жизнь. Она не оставляет человеку иллюзий. Если бы не эффекты и не имя мастера - сколько произведений остались бы современным читателем не востребованными.
            Ах, литература, литература! Литература скользит по поверхности. Это или для людей, которые понимают ей цену, или для людей, которые не понимают ничего. Литература только лакирует действительность, не влезая в глубину. И когда человек сталкивается с настоящей жизнью - самые любимые писатели не в силах помочь. Это вещь не для взволнованного человека, у которого мир рушится, а для спокойного и даже скучающего. Литература не объясняет - она не в силах это сделать. Она или развлекает или обманывает псевдорешениями. Она - в области идей и мифов. Она на верхнем уровне постижения вещей. Впрочем, философия барахтается примерно там же. Потому что все эти тексты пишутся людьми не отчаявшимися, а спокойными, с коммерческой сметкой. Все гораздо хуже. Можно лишь приблизиться. Узнать досконально нельзя.
            Наверное, теперь и в самом деле, по большому счету, не до литературы. Но и теперь я не подам голос за ее смерть. Как ни крути, как ни развенчивай - а литература все же пробуждает чувства, этих сонь, укрывшихся периной и отвернувшихся от мира к стене, предоставив все права рассудку. То есть, без метафор, искусство производит то единственное, на что не способны самые лучшие труды по философии и истории. Литература завершает человека, уже наполненного сознанием и рефлексами. Это - как прикосновение Бога, вызывающее в человеке странную способность любить и, может быть, еще более странную способность - сочувствовать. И если философия и история ориентируются на человека познающего, то литература - на человека страдающего. В этом ее таинственный и уникальный смысл...
            В конце концов, книжка или десяток книг - не так уж много в борьбе за главный вопрос существования. И какая бы бездна книг ни была уже написана - это не перекроет всей его площади. Возможно - лишь по причине лукавства: прямо глядя в лицо несомненному факту бессмысленности и трагичности жизни - умудряться уходить от ответа, отвечать совсем не на тот вопрос, подолгу сосредоточиваясь на каждой мелочи. Иначе - одной книжки было бы достаточно, чтобы все понять и сделать вывод. Вместо этого - героические потуги в течение тысячелетий - избежать неизбежного, обмануть рок...
            ...Et tout le reste est litterature (А все остальное - литература), - сказал Верлен. И все же, думаю, на этом остальном еще можно стоять...


    2. ОПЫТ РЕТРОСПЕКТИВНОГО ЧТЕНИЯ

            О русской литературе ...Причины великой русской литературы в том, что дух оказался в чужой стране, это трагедия чужеродности, сродни овидиевой ссылке. Приняв все лучшее из Европы, дух очутился в несоциализированной, дикой, контрастнейшей стране, уникально бедной, обделенной и граждански и исторически, и баснословно богатой естественно. Почерпнутое на Западе богатое сознание не нашло здесь успокоения. Но нашло взамен огромные ресурсы красоты и невысказанности чисто русских колоритов, которые, вдруг высказанные, становятся общечеловеческими. Дух очистился от излишеств и изнеженности и, полюбив ссылку как родину, заговорил языком библейских пророков, чей Бог - Бог народа, не имеющего места под солнцем.
            Гоголь всю жизнь мечтал сделаться чиновником и приносить пользу, и лишь в силу обстоятельств оказался писателем. Но никогда - в мыслях - он не оставлял своего идеала. Писательство он принял как замену чиновничьему служению, для которого он был просто слишком неорганизован, и некоторую его форму. Поэтому все поучал и "просвещал" Россию, словно Павел галатов. И даже любовь у него в полном согласии с душевной склонностью "должна быть передаваема по начальству".

            Чехов, на самом деле, сентиментален и не добр. Он может писать очень трогательные рассказы, вроде "В овраге", но все они написаны будто не из любви к людям, а из ненависти к жалкой и пустой жизни, что автор и доказывает жалкими и пустыми судьбами своих героев. А любил-то он небоскребы, канализацию, хрустальные дворцы. Урбанист он был и ненавидел русскую провинцию. Не понимал крестьян, считая, что они не живут, а страдают. Ненавидел свое сословие, полагая, что те тоже лишь скучают и помогают другим страдать, спать на полу - среди нечистоты и тараканов ("Невеста"). Чем дальше, тем он становился все больше Горьким, все чаще и площе проповедовал: "учиться", "работать", воображая светлые горизонты, жизнь без труда для крестьян, освобожденных от лишних потребностей, - в духе Федорова или Толстого ("Дом с мезонином"), так что даже и школы с лечебницами им не нужны, а надо сразу большое и главное.
            Кажется, он совсем не понимал тонких структур жизни и, видя тоску, столь свойственную высокоорганизованной духовной материи, предлагал единственное дурацкое лечебное средство: "работу". Большевики потом некритично восприняли этот совет.

            Сравните: знаменитое стихотворение Гумилева "Рабочий": "Пуля, им отлитая, просвищет / Над седою, вспененной Двиной, / Пуля, им отлитая, отыщет / Грудь мою, она пришла за мной..." и т.д. - и песню Визбора "Спокойно, товарищ, спокойно": "Спокойно, дружище, спокойно... Уже изготовлены пули, / Что мимо тебя просвистят".
            Это как бы полемика. Полемика с духом начала века, с его amor fati, с его зачарованностью роком и разочарованностью в жизни, с восторженным ожиданием и приятием гибели - от избытка ли нереализованных сил, нравственной усталости, от скуки, от надежды на обновление или надежды, что пронесет... Это были несколько неврастеничные, но все же мужественные, полные сил характеры, выведенные в ходе социального отбора.
            Человеку второй половины ХХ века слишком хорошо известно, что мрачные предсказания - сбываются, что пуля действительно отлита и что она действительно скорее всего до тебя доберется. Что смерть не где-нибудь за тридевять земель, а совсем рядышком. Что не умереть трудно, а уцелеть. Что уцелеть вообще очень трудно. Поэтому не бойся, приятель, может быть, пронесет.
            Герой Гумилева - это классический трагический герой в трагических обстоятельствах. Он мужественно приемлет рок и устремляется к гибели с радостным звоном щита. Он на своем месте, и за него не страшно.
            Герой Визбора - это нетрагический герой в трагических обстоятельствах. Скорее герой мелодраматический. Он из другой пьесы. И за него страшно. Герой Гумилева исчез, перевелся, пытаясь исчерпать трагическое, принять его на свою грудь, - перевелся и в России, и где бы то ни было. А трагические обстоятельства остались. Их даже стало больше.
            И теперь мы поняли, что просто жизнь - отличнейшая штука, ибо так мало мы ее видели за последний век. И, оглянувшись назад, чувствуем - у каждого из нас довольно шансов не дожить и не умереть в своей постели, при нотариусе и враче. И что, для разнообразия, это было бы совсем неплохо.
            "Сказка о рыбаке и рыбке" - это то же самое, что и сон Дасы из "Игры в бисер" Гессе - и более оригинальные восточные сюжеты: человек как бы засыпает и проживает иной вариант жизни - до самого конца, до гибели, своей или всего ему дорогого, - и возвращается в исходную точку, обогащенный новым экзистенциальным опытом.

            Говорят о сходстве Газданова с Марселем Прустом. Скорее его надо сравнить с Хемингуэем. Газданов чуть ли не единственный в русской литературе - не сентиментальный писатель. Как абсолютно не сентиментален Хемингуэй, еще более Генри Миллер и Селин. Представить что-то еще менее сентиментальное затрудняюсь. Все развитие литературы от сентиментального XIX века шло по усилению несентиментальности. Достоевский - абсолютно сентиментален. Тем более Тургенев. Толстой пытался быть несентиментальным, но ему это мало удавалось. Один Лермонтов, кажется, чего-то здесь достиг. Русская литература сентиментальна по своей сути, и в этом ее уникальность. Тем более в ХХ веке, когда так никто не пишет и не думает. Когда пишут, как Сартр, Миллер, Селин, когда не рефлексируют, не переживают, когда лишь бессмысленно движутся вперед, совокупляются, убивают, пьют, дерутся и проклинают этот мир, не созданный для таких утонченных натур.
            Герой Газданова в русле этой традиции почти не рефлексирует, не мучится, не бьется головой об стену. Он не в конфликте с собой. Газдановский герой почти не воспринимает действительность или воспринимает ее как-то тупо, со стороны. Он не участник, он вообще не знает, зачем это все существует. Смеется, когда по русской парадигме надо плакать над поющим о любви нищим; бурчит: "Зачем существуют женщины?", выходя от случайно и походя соблазненной служанки, вместо того, чтобы каяться и ломать руки ("История одного путешествия"). Зато мощной ногой, как и у Набокова, у Газданова утверждается культ силы, здоровья, столь противный невротической русской классике. Их герои спортивны и интеллектуальны, подобно героям Фицджеральда и Хемингуэя: они плавают, боксируют, играют в теннис и воюют. Они знают несколько языков и путешествуют по миру, используя экстенсивный тип жизнестроительства. Интеллектуалы, но не интеллигенты. Они прекрасные любовники и коммерсанты. И даже если они бедные писатели, то налета трагизма нет и в помине. Спасают эрудиция и климат. Южное солнце, свободный воздух Европы, расцвет науки, потеря родины в конце концов сделали их более европейцами, чем сами французы. Излечили их дух и создали для него новые ценности - сильного, всего добивающегося мужчины, индивидуалиста, не конфликтующего с миром, - столь он полноценен и здоров. Одинаково хорошо смотрящегося на спортивной площадке, в постели, в конторе, за письменным столом. Он может даже, не испытывая никаких душевных мук, убить негодяя ("История одного путешествия", "Возвращение Будды", "Великий музыкант").
            И у Набокова, и у Газданова на уме английское воспитание. Один сам учился в Оксфорде, другой - посылает туда учиться своих героев. Набоков сам как будто персонаж Газданова: и эрудиция, и теннис, и европейский лоск - все то же.
            Эта душа решила заняться европейскими ценностями, перестать быть гостьей, к тому же ущербной. Мы научились играть в теннис. У нас все стало хорошо. Игрока в теннис не могут убить, а это немаловажная для нас ценность. Жаль, нельзя остаться лишь игроком, да и игроком не всегда возможно быть.
            Самосознание газдановского героя тщательно снято или спрятано - все то, чем отличалась русская литература до изгнания. Но чувствительность, сентиментальность, тем не менее, прорываются - через неглавных героев, вдруг, загадочно - и тем более чудесно. Чем реже - тем ценней. Герой холоден и равнодушен лишь до времени, в окружении ложного и непроявленного бытия. И в критический момент лишь он способен на жалость, на какие-то чувства. Это не много, но и это удивительно в нашем бесчувственном, негероическом и несентиментальном мире.
            Мне нечему учиться у Газданова. Я не чувствую ни этой жизни, ни этой психологии. Я на другое зол и по-другому люблю. Прежде всего, душа этих русских мне неинтересна. Рыхлая и бесформенная, она немедленно потеряла все характерное, что накладывал на нее серый бескрайний русский пейзаж и русская история. Русский хорош только дома, в изоляции. Ни одному русскому эмиграция на пользу не пошла.
            Впрочем, Газданов и сам это все понимает. Всю человеческую силу и уверенность он перечеркивает силой случая или рока. И все становится на свои места. Обнаруживается место и для слабости, и для любви, и для высочайших эмоций.
            ...Я, собственно, ничего не имею против европейских ценностей. Но хотелось бы, чтобы и Россия осталась Россией. Те несчастные, что пересели на мерседесы, просто выбрали самую легкую и очевидную шкалу ценностей. Чуть больше лоска и блеска, конечно, не помешало бы этой разваливающейся империи. Даже тех же ресторанов.
            Но великое искусство не делается в ресторанах и кафе. Там делается великая постмодернистская игра. Людьми, которые многое, но не глубоко знают и которые хотят жить интересно. За счет искусства, на его корнях, на крышке его гроба.
            Западные туристы едут в Прагу за Кафкой, но Кафки там не найдут. Найдут музей его имени, книжки, слова. Прага - отличный город. Но Кафка писал о другой Праге. За Кафкой надо ехать в Россию (банальность).
            В Праге удобно, весело. Новый Париж: дешевый, космополитичный, красивый. Мы такими никогда не будем.
            Когда-то Питер был культурнее и богаче творчески, чем Москва. Он был большим европейцем. Теперь Питер провинциализируется, а Москва наращивает мафиозность, превращаясь в северный Лас-Вегас и Сингапур в одном лице. В ней неспокойно и тухло. И тускло. И нище. И малокультурно. Но все же поболее, чем у них. Славные люди уезжают, но вряд ли они что-нибудь там создадут. Русская талантливость дома. Талантлива ситуация, а не мы. Мы прибиты, обескровлены, истощены. Это кафкианские условия. Но почему-то этого никто не ценит. Все эти любители искусства. Мумии вы любите, а не искусство! Тщеславие свое потешить! Страдать за него вы не хотите. Немного пива, немного секса, немного искусства (чужого) - вот ваш идеал. И все вы якобы "творцы" - чтобы иметь деньги на первые два компонента. И удовлетворить тщеславие от общения с третьим. Новое соединение с Европой принесет пользу, но не думайте, что очень большую.

            Вижу, что лучшие книги мы давно прочли. Как-то ночью показывали фильм по повести "Тьма" Леонида Андреева - не очень хороший, но все же сподобивший вновь этой повестью заинтересоваться.
            Первый раз я читал ее лет десять-одиннадцать назад и, как теперь ясно, ничего не понял: показалось вычурно и неоправданно густо с "мыслительностью". Какой-то испорченный Достоевский. Согласен, что этот, ныне практически забытый писатель, заслуживает всяческих порицаний. Но в начале восьмидесятых все было по-другому. Помню, какое большое, почти до шока, впечатление произвел на меня "Рассказ о семи повешенных". Да и "Жизнь Василия Фивейского", и "Иуда Искариот" - казались тогда очень хороши.
            Теперь понял, как действительно хороша и умна "Тьма": даже на фоне всяческих "Ночей" в современной литературе. Повесть о Христе-бомбометателе. Решившем стать тем, "подлинным", который проводит время среди мытарей и блудниц, ибо врач нужен не здоровым, но больным. Погрузиться в грязь жизни, отдаться (в самом невозвышенном смысле) людям - чтобы понять, что такое жизнь. Который более не хочет "быть хорошим", который более не хочет быть героем, ходящим по краю, потому что так тоже было легче. Легче быть вне людей, вне мира, среди идей и возвышенных утопизмов. Тешиться обманом и презирать тех, кто живет. То есть пачкается. В конце концов пачкается.
            Но особенно интересна повесть показом женщины. Он (революционер Алексей) - прост и чист. Она (проститутка Любка) - глубока, сложна и нечиста. Он силен своей ясностью и "чистотой". Она сильна своим темным опытом и знанием жизни, презирающим все слезливое и фальшивое. Она побеждает его как более сложное и богатое существо. Он также - в конце концов - побеждает ее как существо более цельное и бескомпромиссное. Сталкиваются две правды, взаимоуничтожаясь и взаимообогащая друг друга.
            Вновь, как в "Преступлении и наказании", сталкиваются возвышенный убийца и сострадательная мудрая грешница. Некий духовный слон и гибкая, все понимающая и хрупкая змея. И лишь они двое могут понять друг друга. И спасти. Или погубить, но окончательно. Сталкиваются прекрасные, гордые и безжалостные идеи и несентиментальная мудрость, почерпнутая из грязи и ничтожества, тоже по-своему гордая, много за себя заплатившая. Мудрость, которая никогда не встанет и не полетит. Которая бессознательно хочет утянуть в грязь то, что еще чисто. И которая любуется на него и восторгается. И учит его жалеть и любить, потому что легкие и чистые любить не умеют.
            Здесь любовь человеческая, телесная и духовная одновременно, - против знания и истины. Несчастные жизнелюбцы против слепых цельных и счастливых самоубийц.
            Это тот случай, когда ситуация не укладывается в простое поучение, то есть в антитезу: эгоизм - бескорыстие. Герой бескорыстен, и бескорыстие его никому ничего не дает. Он жесток и эгоистичен в самом своем бескорыстии. Он бескорыстен для себя, для своей чистоты, своей гордости. Даже не готовь он преступление, он все равно был бы ужасен.
            Что же касается Любки, то здесь говорить о добродетели вроде бы вообще неуместно. С точки зрения корневого христианства - она существо абсолютно погибшее. И встав на позицию не оправдания человека, а оправдания непреложности заповедей - так все и есть. Не объясняя, не стараясь понять - что можно было сделать в этом положении (и можно ли что-нибудь?), и не перевесит ли жертва человека и его трагедия его формальной вины перед законом?
            Ведь для того и существует литература, чтобы проверить человека на душевную универсальность, на возможность объяснения и примирения всех кошмаров жизни. И дать иной ответ, нежели дает догма. Ведь, вновь возвращаясь к Достоевскому, только раскаявшаяся проститутка может понять раскаявшегося убийцу. И путь к вершинам идет через пропасти, а не по прямому благоустроенному шоссе, по которому катятся лимузины мещан.
            И неспроста она, эта Любка из борделя, не читает: она уже все знает о жизни. Она уже знает что-то такое, по сравнению с чем все написанное - свод нелепостей и пустозвонства. Мудрый человек, наверное, действительно избегает чтения, чтобы не потерять истину, добытую ужасной ценой, не растранжирить ее на дешевые блестки. Она цельна, проста и огромна - она написана огромными буквами как вывод всей жизни. Кто еще не сделал этого вывода - путь ищет. Или напротив - скрывается от этой истины за стопками книг, может быть, подойдя к ней слишком близко и ужаснувшись ее лику.
            Чем же кончается повесть? - Герой губит себя ради любви, как настоящий герой, ради живого человека и его небольшого счастья - отказавшись от красивой гибели и легкого бессмертия. Он в свою очередь становится мудр и жалостлив.
            Мне не хочется называть это "подвигом", как в романе Набокова, потому что в таком отношении к жизни нет ничего, кроме гордыни, большого замаха и замаскированного самоутверждения. Ты не делаешь ничего "великого", ты просто живешь, как все. Просто любишь, как все, просто отдаешь себя другому. Потому что равен ему, как бы ни был ты умен и "возвышен духом". Ты что-то губишь в себе, от чего-то отказываешься - чтобы быть с людьми и понимать людей. Потому что более здесь нет ничего, что стоило бы понимать.

    "Постскриптум", вып.10:
    Следующий материал





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.10

Copyright © 1998 Александр Вяльцев
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru