Тотем как повторение пройденных несовершенств
Если бы я стал думать о первом акте творения как о взрыве, как о выбросе энергии, то множественность биологических видов я представил бы себе как брызги. Но если бы я стал думать о христианском смысле творения, то множественность видов я бы представил себе как полный и закрытый реестр несовершенств. Как будто Творец испробовал на животных и растениях все виды отклонений от основной магистральной линии прежде, чем появился человек.
Я бы стал думать о нетерпении материи получить хоть сколько-нибудь крохотную частицу свободы воли и распорядиться ею по собственному усмотрению. О муравье, поторопившемся выпросить у Создателя энергии и богоподобия размером на свою крохотную муравьиную жизнь. О слоне, поторопившемся употребить свою долю жизненной силы на достижение выдающихся размеров, на отращивание хобота и ушей. О динозаврах, поторопившихся заполонить землю и выработавших запас своей прочности в обозримый срок полностью, вплоть до поголовного исчезновения.
И, в конце концов, когда я начинаю думать о человеке, наследнике всех животных и растений, наделенном таким исключительным богоподобием, что даже Господь не погнушался сойти в его облике на землю, а я далек от мысли, что свои мессии были когда-либо или когда-либо будут у коров или крокодилов, так вот, когда я думаю о человеке, получившем так много, но продолжающем заблуждаться, расходующем дарованную ему свободу воли на своеволие, то в его заблуждениях я усматриваю неизбежное тяготение к тому или иному из несовершенств, исповедовавшихся до него тем или иным биологическим видом. Потому что его отклонения на пути к совершенству в нашем развернутом времени неизбежно повторяют отклонения от магистральной линии эволюции животных и растений в свернутом времени творения. Ведь все заблуждения уже были опробованы до человека и ему невольно приходится повторяться. Это значит, что одни в своих несовершенствах напоминают насекомых, другие - пернатых, третьи - семейство кошачьих, четвертые - грибы или траву. В этом проглядывает родство человека с теми или иными из них. Тотем.
В мире нет ничего случайного. Есть только такие длинные цепи ассоциаций, соединяющие столь далековатые друг от друга вещи, что мы теряем связь между ними. И когда была как гипотеза выдвинута идея очередной литературной тусовки, предполагающая, что непреднамеренно среди стихотворений каждого из нас обязательно есть хотя бы одно, центром которого является животное и оно есть тотем автора данных стихов, то сначала это выглядело как ничем не мотивированная нелепость. Согласитесь, что нелегко признать своим тотемом не какое-либо благородное существо, а, скажем, обыкновенную комнатную муху.
И вот, когда я понял, что из моих стихов, согласно этой идее, следует, что мой тотем - обыкновенная комнатная муха, я отверг это с негодованием. Но моя собственная жена (в чьих глазах еще мы ничтожней, чем в глазах собственных жен), ведущая наблюдение за мной вот уже в течение пятнадцати лет совместной жизни, напомнила мне о моей всегда бывшей для нее подозрительной любви к выпускам телепередачи "В мире животных", посвященным насекомым. И сам я вспомнил, с каким интересом, даже страстью и возбуждением смотрел когда-то еще западногерманский документальный фильм о простой комнатной мухе. Действительно, согласился я тогда, ничей другой образ жизни не кажется мне более оправданным, чем образ жизни комнатной мухи, монотонно кружащей на одном и том же месте и назойливо бьющейся в прозрачное оконное стекло, совсем как человеческая душа, колотящаяся о прозрачное стекло неба без всякой надежды достичь его сияющих высот. Как мне знакома эта неспособность остановиться, оценить обстановку, это упрямое нежелание признать существующим что-либо простирающееся за пределы собственной ограниченности. Эта добровольная редукция взаимоотношений с реальностью. Но в этом мире, где любые усилия обречены на нерезультативность, может, и следует обойтись минимальными средствами. Замкнуться на себе, удовлетворившись отрывочными представлениями о внешнем, сегментным мутным зрением и судорожной дискретностью движений. Ведь когда я смотрю на муху, потирающую передними лапками, совершающую ими омовение хоботка и головы и таким образом молящуюся своему мушиному Аллаху, разве мне не знакомо дословно содержание ее молитв. И разве это содержание не вмещает всего того, о чем я сам молюсь ночами.
Может, и стоит перемениться, преодолеть приговоренность к своему начинающему коснеть к сорока годам жизненному пространству. И почему бы комнатной мухе не перемениться, не выбрать местом обитания свежие луга и поля, почему бы ей не потрафить почвенникам и славянофилам, не стать крепкой деревенской жительницей, спутницей хлебопашца, кормильца, "богоносца окаянного сочинения Федор Михайловича Достоевского", а не безродным космополитом кружить по комнате, чей наэлектризованный воздух потрескивает одиночными разрядами, источаемыми включенным телевизором, транслирующим из Госдумы очередной акт отечественной "пошленькой оперетки", где бесчисленная политическая мошкара вьется в воздушных потоках внимания международной прессы. Вот когда не нужны никакие дополнительные доказательства, что эволюция избыточна. Что она дала маху и проскочила муху. Что содержание, демонстрируемое цивилизацией, не требует более сложных биологических видов и форм, и быть комнатной мухой оправданней, чем быть человеком.
И если вы скажете, что может быть пошлее комнатной мухи, я возражу - действительность, в которой нам всем приходится существовать.
Рассеяние отечественного постмодернизма
Постмодернизма в России нет. То есть он как бы провозглашен. И даже пишутся о постмодернизме критические статьи. Проводятся конференции. Нет-нет, да и встретишь, пересекая анемичные московские пространства, отца русского концептуализма Дмитрия Александровича Пригова, протаранивающего тяжелыми немецкими ботинками где-нибудь на бульварах глубокий отечественный снег. Или, забежав в театр Московского университета, случайно перехлестнешься взглядом с главным штатным теоретиком нашенского постмодернизма Виктором Ерофеевым, на чье либретто была сочинена опера знаменитым постмодернистом от музыки Альфредом Шнитке и с большой помпой исполнена где-то в Европе оркестром под управлением самого Ростроповича. Еще покажут иногда в телевизоре флегматичную бородку Сорокина. И все же постмодернизма в России нет. Потому что, по существу, ничего в России нет, кроме неуемных пространств, деструктирующих любые формы, кроме тоталитарных. И нет постмодернизма в России главным образом потому, что нет больше этих тоталитарных форм. Потому как модернизм только и может существовать как оппозиция некоему классицизму. А постмодернизм - как оппозиция соцреализму, то есть эклектичному классицизму, но никак не эклектике жизни.
Хорошо и уютно жилось постмодернизму в железных тисках коммунистического тоталитаризма. Потому что на любой самой отшлифованной поверхности, если рассматривать ее в микроскоп, всегда есть некоторые симпатичненькие каверны, укрывшись в которые не чувствуешь давления тоталитарного пресса. А при дряхлеющем, ржавеющем, шамкающем тоталитаризме вся поверхность пресса испещрена этими кавернами. Для всех находится какая-нибудь укромненькая каверна. И никем не ощущается никакого давления. Так что дряхлеющий тоталитаризм это давление только обозначает.
Но вот, как только не стало давления, отсиживаться в кавернах стало как-то неудобно, неоправданно. Повылез постмодернизм из своей лакунки, распространился стремительно по всей поверхности отечества, за год-два стал никому не интересен и сгинул. Умер, как бы и не живя. Где-то он еще барахтается в ослабевающих волнах тающего к нему интереса. Но уже созывает конференцию о кризисе культуры. Потому как, с его точки зрения, какая же культура без постмодернизма. Но вот штука, конференция созывается, но не собирается. Хотя, может быть, может быть. Может, когда-нибудь соберется. Может, прокричит эта конференция напоследок во всепоглощающую российскую пустоту о существовании постмодернизма. Только пустота глуха. Она даже и не поведет своим гигантским трансцендентальным ухом. Она даже не притворится, что не услышала. Она действительно не слышит.
Постмодернизм и великая русская пустота не имеют сообщающихся семиотических систем. Пустота метафизична, а постмодернизм не метафизичен сам по себе. Метафизичность заимствуется постмодернизмом. И заимствуется она им у русского метафизичного тоталитаризма. Заимствуется посредством оппозиции ему - этому последнему рецидиву ложно понятого классицизма.
Но правда давно уже не тут. Не в социальной оппозиции. Даже "подпольный человек" Федора Михайловича Достоевского уже недостаточно подполен. Правда уже в том, чтобы вообще не вступать с социумом в полемику. Для этого надо быть, по меньшей мере, деревом или травой. Потому что даже прибитая мышь пищит. Даже паук в своей "немоте паучьей" драпает на своих паучьих ножках. И только вытаптываемая трава не смеет уклониться. Она гибнет с единственной мыслью: на все Божья воля. Разве можно теперь высказаться, не войдя с кем-либо в противоречие. И только шум деревьев и трав - это единственная речь, произносимая помимо каких бы то ни было точек зрения. Помимо противопоставления добра и зла. В области чистого добра. Вот где теперь подлинный андеграунд.
Сколько хочешь возражай деревьям или траве, запрещай им расти, они не услышат. Они вырастут снова по неписаным и необоримым законам своей внутренней жизни. Они самососредоточены. Чуткостью своих корней они вслушиваются в немоту, посредством которой с ними общается Некто свыше. Тот единственный в мире собеседник, в отсутствие Которого вечно сиротствуешь, по Ком вечно тоскуешь. И Кого слушал бы и слушал, как слушал в детстве голосом своей теперь уже умершей бабушки рассказываемые сказки. Пока мы самососредоточены - мы не одиноки. В полемике мы забываем Того, Кто всегда на нашей стороне.
Самососредоточенность поверхностно понимают как покорность и стыдятся ее. Но разве назовешь покорностью способность растений вырастать и вырастать каждый год, пробиваясь ростком в асфальтовой трещине, приживаясь на торцах полуразрушенных церквей. Я бы назвал это дерзостью почище вооруженного восстания или выступления против ненавистного политического режима. Борьба с режимом так же бесполезна, как и сам режим. Режим нельзя уничтожить, его можно только изжить.
Но изживается режим, и вместе с ним изживается оппозиция ему. Изживается передразнивающий, гипертрофирующий или попирающий его постмодернизм. Потому что то, что не метафизично, не автономно, не самодостаточно и не жизнеспособно.
Изживается неметафизический постмодернизм, но продолжают свое метафизическое существование на беспредельных российских просторах его отдельные представители. И продолжают свои поиски новых оппозиций. Может, теперь это будет оппозиция новой для России буржуазности. Ведь всегда хочется что-нибудь опровергнуть. Исключить из жизни.
Но никого и ничто опровергнуть нельзя. Даже себя. Хотя бы потому, что каждый из нас уже есть. Уже возражает фактом своего существования.
Никто не правее других в силу высказываемых суждений и даже совершаемых поступков. Этот мир не вычисляем методом вычитания или деления. Потому что количественно он неисчерпаем. Наш мир исчерпаем качественно. Вот почему вечное повторение истории дискретных дихотомий бессмысленно как изобретение вечного двигателя.
Но что же не бессмысленно. Именно преодоление всякого противопоставления, всяческого контекста, выход за пределы контекста.
Смысл вне контекста - вот где подлинный андеграунд.
Реабилитация свободы
Свобода не нужна никому. А нужны всевозможные разновидности несвобод. Например, независимость или суверенитет. Зависимость от идеи независимости. Или отказ от собственного "я" в пользу совокупного этнографического образа жизни.
Для чего быть русским, украинцем или поляком и каждому сообща со своим народом разделять национальную ответственность, если легче носить фольклорную косоворотку, жрать водку, матюгаться и быть русским только в силу одних этих свойств. Или уминать сало, глотать горилку, называть русских москалями и только поэтому быть украинцем. Пить "Виборову", отращивать шляхетские усы, презирать восточных славян, втайне цепенея от страха перед ними, и бить кулаком об стол: еще Польска не сгинела! И всем единодушно проклинать жидов и коммунистов.
И еще, по славянскому обыкновению, давить всяческую индивидуальность. Не вылезай, ты что, лучше всех?
А главное, никакой общенациональной ответственности. Потому что, отгородившись идеей независимости, можно потом еще лет семьдесят списывать свои неудачи за счет проклятого коммунистического прошлого, как до этого семьдесят лет списывали за счет проклятого наследия царизма.
Ведь это очевидно, что свобода не нужна никому. Не нужна сейчас, как не нужна была в семнадцатом году. А нужна была удобная форма, извиняющая и оправдывающая бесполезность миллионов существований как для каждого в отдельности, так и для всей нации и даже человечества в целом.
Может быть, на Западе кому-нибудь нужна свобода? Ничего подобного. На Западе, как и на Востоке, употребляется не свобода, а ее суррогат.
Нацепи, например, что-нибудь намеренно-небрежное: рваные джинсы или майку с подтеками не отстирывающихся жирных пятен от вчерашнего гамбургера, вставь в ухо или ноздрю, а лучше в бровь или губу креольскую серьгу. Изрыгай через слово "шит" или "сан оф э бич", а лучше "сан оф э фак". Покуривай, полулегально бравируя, то есть как бы старательно прячась, но так, чтоб все были об этом осведомлены, марихуанку. И вот ты уже свободный человек. Это не важно, что на какой-нибудь вечеринке ты топчешься среди полузнакомых людей с равно доброжелательным ко всем выражением лица, подчеркивающим, что ты рад здесь всем. Ведь это совсем не значит, что тебе до всех них есть дело. Просто ты предпочитаешь одиночество на людях одиночеству в тюремной камере.
Вот и вся разница. На Востоке исповедуют коллективную независимость, а на Западе - индивидуальную. То есть на Востоке предпочитают коллективные разновидности несвобод, а на Западе - индивидуализированные, хотя, в конечном счете, тоже приобретающие массовый характер.
Пока мир был разделен на два резко враждующих лагеря, сохранялась иллюзия, что стоит перебежать с тоталитарного Востока на демократический Запад, и ты автоматически становишься свободным. Хотя и эта иллюзия довольно позднего происхождения. Ведь сравнительно недавно на Западе перестал быть популярным коммунизм или маоизм, и мои парижские друзья, выращивающие на балконе в кадке коноплю, покуривая очередную антибуржуазную "торпеду", вспоминают о своем троцкистском прошлом, как о чем-то экзотическом. Но теперь, когда напряженность противопоставления Восток-Запад спала, вовсе стало очевидным, что человек свободен не потому, что он западный немец, француз или американец, как это представлялось раньше, или приобретший национальную независимость поляк, украинец или, тем более, русский, как обманываются этим многие теперь, а потому, что он личность.
Чего боится прячущийся за спину коллективной или индивидуально-массовой несвободы человек? За националистическими или массовыми стереотипами он прячется от необходимости остаться один на один с ответственностью за состоятельность собственной жизни, осмысленность собственной судьбы. Чтобы не остаться одному со своими страданиями, он готов обмануть себя любыми видимостями свобод. Потому что быть по-настоящему свободным значит иметь мужество чувствовать себя несчастным.
На самом деле, не так уж это страшно - чувствовать себя несчастным. В пережитом страдании амброзия и нектар жизни. Человек страдающий, а вовсе не "хомо сапиенс", "хомо советикус" или "хомо демократикус" - венец творения Божия. И потом, удается ли действительно так надежно спрятаться от страданий за спиной всех этих всевозможных несвобод. Или все они только иллюзия облегченности бытия. И свобода ли нужна человеку или, по крайней мере, то, что он понимает под свободой, то есть прямолинейное распространение воли в пространстве, не встречающее преград.
Казуистически безукоризненна формула: "моя свобода кончается там, где начинается свобода другого человека". Но так ли отчетливы границы. Вот два человека, стиснутые приступом страсти, неостановимо переливаются друг в друга, как два свободно сообщающихся сосуда. Как определить, где граница. Где кончается удовольствие одного и начинается удовольствие другого. Разве что мужчина - подлец, а женщина забеременеет, и тут сделается очевидным, чем кончилось ее удовольствие. Но даже и в зоне абсолютной безупречности этой формулы, в зоне направленности человеческой воли на самого себя, как далеко может простираться представление о том, что такое несвобода? Например, вправе ли мы выбирать свою оболочку или вовсе отказаться от нее. Свобода ли это, рождаться всегда только с двумя ногами и не слишком привлекательным половым органом между ними. И как это в отношении цвета кожи или внешней привлекательности. И вот мы уже слышим феминистские призывы разрушить стандарт красоты. Что это, действительное желание равенства для всех или столь же действительное нежелание чувствовать себя несчастной из-за собственной неудавшейся произведшим тебя родителям внешности, или пусть даже из-за внешности кого-то другого.
Не ложно ли это понятая свобода воли. Из присущей (присущей ли?) человеку свободы воли прямолинейно выводится свобода выбора. И вот ты уже вправе предъявлять претензии родителям за то, что, когда ты еще пребывал в состоянии сперматозоида, они не поинтересовались, в комбинации с какой яйцеклеткой ты предпочитаешь родиться на свет Божий. Не в этом ли существо вековечного конфликта "отцов и детей".
На самом деле, если что и может следовать из свободы воли, то уж никак не свобода выбора, а свобода невыбора. То есть когда ты свободно отказываешься от претензий за какие-либо собственные несовершенства к окружающим и переносишь вину за них целиком и полностью на себя. Потому что если люди и делятся на какие-либо категории, то самая важная, проникающая сквозь все человеческое сообщество, это не цвет кожи, пол или идеологические воззрения, а распределение чувства вины. Независимо от этнографической принадлежности ты можешь быть либо одним из тех, кто исповедует свободу выбора и во всех своих бедах винит окружающих, либо из тех, кто действительно свободен и имеет мужество страдать самому и винить самого себя.
Но та ли это свобода, о которой грезило человечество и на чей алтарь было принесено в ХХ веке столько кровавых жертв? То ли это невесомое порхание, которое мы обычно понимаем под словом "счастье"? И нужна ли кому-нибудь свобода без этого порхания? Чего же именно, свободы или порхания мы жаждем? И тут я должен вернуться к тому, с чего начал. Если свобода тяжела, если с ней привносится в жизнь "привкус несчастья и дыма", то свобода не нужна никому.
Она и вправду не нужна. Провозглашенная некогда как высшая ценность, она принесла, в конечном итоге, личное одиночество на Западе и коллективное рабство на Востоке. На мой личный вкус одиночество худшее зло, чем рабство. Потому что теперь, кажется, уже очевиднее, как избавиться от рабства. А как избавиться от одиночества? Одиночество гораздо более продолжительная форма рабства, чем тотальная несвобода. Гораздо легче переносимая, но более долговечная и въедливая.
Поэтому я выбираю не свободу, а зависимость. Я выбираю столько зависимости, сколько могу вместить, и еще чуточку больше. Но я выбираю зависимость не от прямолинейного насильственного чуждого мне волеизлияния, а зависимость от судеб тех, без кого останется незавершенной моя судьба. А значит я выбираю формулу, согласно которой моя свобода начинается там, где начинается свобода другого человека. Короче, я отстаиваю свое право быть человеком страдающим. Но вот чудо. Знаю по собственному опыту. Пройдешь сквозь "привкус несчастья и дыма", преодолеешь страдание, и тебя подхватывает некое порхание, окатывает волна освобождения. Так что, может быть, свобода все-таки осуществима?
P.S.
Несколько слов об авторе. У Марка Алексеевича Шатуновского недостаточно внешних признаков, чтобы факт его существования можно было доказать. Он родился 6 марта 1954 года, но это событие как-то слабо запечатлелось в его памяти. Он учился в школе и на филфаке Московского университета, но не стал от этого ни грамотней, ни образованней. Разве что срочная служба в армии конкретизировала его в качестве ефрейтора запаса, но зато теперь приходится гадать, то ли он канет в Лету, как подавляющее большинство дослужившихся до этого чина, то ли, что еще хуже, прославится подобно ефрейтору Шикельгруберу. Говорили, где-то и когда-то он читал стихи вместе со Ждановым, Еременко, Парщиковым, а, может быть, с Бунимовичем, Арабовым, Искренко, но точно с кем и когда, никто не вспомнит. Вроде бы у него есть жена и дочь. Но дочь, заполняя школьную анкету, никогда не знает, как ответить, кем работает ее отец. А жена, желая заполучить какие-либо свидетельства литературных успехов мужа, в редких рецензиях находит упоминание о нем в категории "и другие". Правда, он стал членом Союза писателей, к чему немалые усилия приложил Кирилл Владимирович Ковальджи, чей некогда знаменитый в Москве поэтический семинар будто бы довольно регулярно посещал, но так как этот семинар отошел в область преданий и легенд, а от Союза писателей сохранился один лишь ресторан, посещаемый малопохожими на писателей личностями, даже и этот факт не позволяет считать доказанным существование Марка Алексеевича Шатуновского. Вроде бы в театре Московского университета целый сезон игралась написанная им пьеса "Траектория улитки, или Анекдот о смерти Сталина", но последующие бурные общенациональные события развеяли достоверность этого мелкого в общем-то происшествия. Его стихи и проза переводились на английский и французский языки и публиковались в американских и французских журналах, но кто в достаточной степени владеет иностранными языками, чтобы гарантировать их идентичность оригиналу. Остается последнее вещественное доказательство - книга стихов "Ощущение жизни". Но сам факт ее публикации в никому не известном парижском издательстве AMGA вызывает сомнение. Ну, для чего, скажите, было издавать ее на русском языке в Париже? И потом, разве стихи могут быть хоть сколько-нибудь серьезным доказательством?..
|