Вып. 3 (5), 1996. - СПб.: Феникс, 1996. Дизайн обложки А.Гаранина. ISBN 5-85042-072-X С.216-251 |
День был занят переупаковкой, разборкой снаряжения, подгонкой обуви и так далее, а также мыслями о высоте, атмосфере, ледниках, вертикальной зональности, S-образной кривой диссоциации оксигемоглобина, диалектической сущности S-образных зависимостей и их универсальности, о филэмбриогенезе, сопряженной эволюции, благородных газах и инерционности стационарных состояний. Высота давала себя знать, но это не было неприятно, хотя и трудно, слабостью можно было даже куражиться, отправляясь за водой, которая стекала с гигантских сосулек на изломе подмытого ледника, в грязно-голубом гроте, и наполняла бидон за минуту. Эта слабость давала законный повод поиграть в старость, пококетничать с нею, мучительным же были только более сложные манипуляции, которые были бы неприятны и на равнине, например, привинчивание и заточка триконей. И одышка не была неприятной, хотя возникала от всего; нельзя было выпить кружку воды, не задохнувшись (а, приехав, я рассказывал знакомым, что нельзя было застегнуть ширинку, не задохнувшись, - так получалось лучше, романтичнее), но одышка не была неприятной, я дышал с удовольствием. Мы отложили в сторону лишнее, то, что следовало оставить здесь, чтобы не тащить через ледник. Сверху был сложен аккуратный тур с запиской. Н.К. устроила половецкие пляски, требуя, чтобы я оставил здесь тонкую, весом не более 100 грамм, но богатую прекрасными мыслями книжку Дж. Гексли "Рак как биологическая проблема". В этом сказалась исконная женская ненависть к книге. Любая женщина готова поднять квартиру вверх дном для того, чтобы найти одну или две тонкие брошюры, которые нужно выбросить, потому что для них "нет места". Я подозреваю, что для книг "не было места" и у хозяйки средневекового замка. Я отстоял сэра Джулиана. Пользуясь безменом, распределили общественный груз. Мне достались (сам взял, потому что у меня был маленький рюкзак) мясные консервы, что было, как выяснилось впоследствии, тактической ошибкой. Так, в суете, прошел этот день, ограниченный рамками замусоренной площадки, с несколькими только прорывами в ледяной и водяной грот и в леса, в ее леса и ее снега. Поход начался на следующий день. Под тяжестью рюкзака я чувствовал себя металлическим и квадратным, чем-то вроде среднего танка, только не таким сильным, но этим тоже можно было куражиться и кокетничать - тем, что нельзя было позволить себе ни одного лишнего движения; все было строго и экономно, и мысли тоже убавили прыть и приняли солдатское направление: сказали "стой!", значит стой, сказали "иди!" - идешь, а хорошо бы посидеть еще, и жрать хочется неимоверно. Мы шли по девственной траве вдоль синих озер в ледяном ложе; справа из изумрудной зелени поднимались горы, слева начинался огромный ледник. Это был ледник Федченко, и некоторые горы и даже целые хребты поднимались прямо из ледника; ледник обтекал их, как острова, они торчали изо льда, как позвонки гигантского крокодила или звероящера, а выше были еще горы, и еще выше - еще горы, извергающие ледники из своего чрева. Впрочем, может быть, мы все это увидели потом, на следующий день, а в этот день мы ушли недалеко, обедали приторной китайской свининой фирмы "Великая стена" и не то слепнями, не то оводами, налетевшими в жирное варево. Ночевали на морене возле самого ледника, где в серых сумерках среди начинающих выстуживаться камней пробегала маленькая мышка. А перед тем, в зареве заката, сделавшего траву почти черной, как трава Аида, мы собирали эдельвейсы. Были еще какие-то цветочки, вроде герани. Она росла, проклятая, и здесь, как вдоль того шоссе, по которому я несся на велосипеде, пока мог крутить педали, в тот день, когда узнал, что В. стала чьей-то женой, и в траве, под кустом, где я лежал с сухими глазами, тоже светились блеклые венчики герани. Я заложил несколько эдельвейсов между страницами книги Гексли. Наутро мы пошли по леднику, по ребристой поверхности льда, проточенного тысячами струек воды, по втаявшим в поверхность льда плоским обломкам камня, иногда просто по воде, держа курс на небольшой хребет, островом выступавший посреди течения ледника. Все это я видел в первый раз, потом видел еще много раз и думал, что увижу еще много раз; видеть это стало для меня жизненной необходимостью. Я не имел права видеть В., но чтоб продлилась жизнь моя, я должен был быть уверен, что увижу ледники и камни, втаявшие в лед, и сверкающие пики - еще хотя бы раз. А теперь знаю, что никогда не увижу. На середине ледника кто-то сказал: "Да ведь это пик Сталина" - и показал на гору, служившую задником декорации, замыкавшей долину. Гора была далеко и, на первый взгляд, не казалась выше других гор; только оценив протяженность покрытого снегом склона, можно было понять, что она выше. Гора была как бы двухэтажная, как будто на гору взгромоздили еще одну гору; до середины это была обыкновенная гора, а потом еще одна, по форме напоминающая палатку или пилотку. День кончался быстро, а до хребта, каждый камешек которого мы, казалось, видели утром, было еще неблизко, и солнце под его стены приходило поздно (как решили теперь наши бывалые), и мы свернули налево, где отрог вдавался в ледник и был, как рука великана, готового принять нас на свою ладонь. После короткой перебранки между бывалыми, мы ринулись к спасительной terra firma. (Склока тлела все время, обостряясь иногда из-за жратвы или выбора дороги - других разногласий не было. Темы героические, но...) Пригодная для ночлега площадка, покрытая песком, нашлась за завалом каменных обломков, под желобом, по которому эти камни, по всей вероятности, и сошли вниз. Мы таскали камни, чтобы расчистить место для палаток и чтобы привязать растяжки, и опять меня за что-то ругали. Горели походные примусы, спускалась ночь, а я все таскал камни от завала туда, где метались тени в слабом потустороннем отблеске примусов; стало совсем темно и звездно и холодно, и Нина подошла ко мне в дальнем конце площадки у завала. Она была в коротком пиджачке, и ей было холодно, а я стоял с двухпудовым камнем в руках; потом положил его, тихо, чтобы на нас не посветили фонариком, и так мы стояли под звездами ночи, в пяти шагах от ледника. Ночь была белая, как смерть, и наползала на нас кубическими километрами белого льда, вспухающего за каменным завалом; лед сковал всю эту страну, зафиксировал ее, как цветок, брошенный в жидкий азот, и только ему самому, леднику, этот холод был не страшен; он сам был порождением холода и создавал холод, чтобы жить и не давать жить другим. Это была его среда, и он мог в ней двигаться, правда, медленно, зато неотвратимо. Так мы простояли минуту или две в пяти шагах от белой смерти в черной ночи, и несколько раз потом мы приходили туда с В. (она подходила ко мне так, как подошла тогда Нина, она уже знала, как это делается), и мы стояли в пяти шагах от смерти, все равно, какого она была цвета, но лучше всех была та, белая, на площадке за каменным завалом, спасибо Нине, и у меня в руках бывал автомат и карманы набиты магазинами, чтобы бить и бить в смерть длинными очередями, если она вздумает сократить расстояние, подойти ближе пяти шагов. На следующий день мы двинулись дальше, теперь уже в связках. Одна связка - пять человек, другая - четыре. Я шел в связке с Н.К., Ниной и Петром, а оппозиция бывалых, прихватив традиционно-нейтрального Сашу, - в другой. Я тоже был нейтрален, но попал в число верных престолу. Такие шутки жизнь часто играет с теми, кто не позаботился о том, чтобы четко объявить о своей позиции. Правда, в данном случае своей позиции у меня не было. Мы шли, и Алькин альт звенел над снегами - песенка Клерхен, такая, какой ее не пела ни одна певица, не додумалась ни одна. Ледник был покрыт лежалым, но довольно рыхлым снегом, иногда слюдяной коркой смерзшихся кристаллов. В темных очках прикрытые снегом трещины рассматривались достаточно хорошо - они отсвечивали какой-то нездоровой желтизной. Светофильтры съедают часть дымки и, кроме того, переводят освещенность в диапазон, где человеческий глаз чувствует себя лучше. В темных очках я видел пейзаж четче и с бульшим количеством деталей, чем в обыкновенных. Этот безумный полдень в ледяной чаше обрушивался залпами света в зрительные бугры мозга, снега горели синеватым пламенем. Ультрафиолетовый пожар материи. Мы слишком приблизились к солнцу, и оно прямой наводкой било по нам трассами жестких излучений; они пробивали навылет и уходили в лед или отражались от его поверхности (чтобы снова рикошетом прошить нас) - как от зеркала, отшлифованного грубо (но именно поэтому, а также из-за его непомерной величины мы находились все время под сильным огнем сразу со всех точек, с неисчислимых маленьких граней, каждая из которых посылала свой зайчик, как укол, и нас даже не нужно было держать под прицелом, мы сами, двигаясь, попадали под огонь все новых и новых батарей). Свет рвал молекулы в наших клетках и синапсы в мозгу, он рвал воду, и мы пили воду с жалящими обрывками жидких кристаллов, от которых у нас распухали и трескались губы. Мы шли, петляя среди замаскированных трещин, а В. бежала прямо по трещинам, ее держали хрупкие снежные мостики над черной, звенящей каплями бездной, она бежала по осыпям, и ни один камень не сдвинулся под ее легкой поступью, пробежала по снежному флагу, развевавшемуся над дальней вершиной, слетела на ледник и снова побежала впереди, как если бы торопилась с автобуса на лекцию. А я провалился в трещину и застрял горбом рюкзака в полуметре под поверхностью льда, повисел немного и нащупал ледяной выступ под ногами. Внизу была черная бездна, в которую срывались капли. В окошке чистого неба с тонким, как паутина, бегущим облачком появилась встревоженная голова Н.К. Вместе с Ниной и Петром Н.К. организовала страховку, сняла с меня рюкзак, обругала за то, что я пытался достать свалившуюся под ноги кепку (как Тарас - люльку), но я все равно достал; после чего вылез наружу, затылком вперед, навзничь. Мы отползли от опасного места. В сущности, это был пузырь в леднике, купол в духе современных архитектурных веяний - мало несущих опор и много пустоты. Благодарность я испытывал года два, потом забыл. И опять день кончился очень быстро - солнце в эти дни каталось по небу на взбесившейся колеснице, - и тень от горы броском настигла нас посреди ледника. Ясно было, что засветло нам до камней не добраться, но почему-то мы с Таней и Вадимом сделали бессмысленный марш-бросок по направлению к леднику слева, который, чарующе изгибаясь, вытекал из пленительно-широкого, как таз женщины, цирка, отверстого, как лоно роженицы, а горы вздымались, бугрились вокруг, как складки живота и грудей. Нам велено было посмотреть, не найдется ли там места для лагеря. В синеющих сумерках, не пройдя и четверти расстояния, мы повернули обратно, к зыбкому, меняющему очертания дальнему пятну, где были люди и палатки. Это была первая ночевка на льду. Палатки растянули на связанных ледорубах и вбитых в лед ледовых крючьях, а под спальные мешки подстелили все, что было можно, вплоть до носовых платков. Ужинали в палатках, а потом открыли банку по-восточному неумеренно сладкой халвы; вязкая хриплая сладость чувствовалась даже в горле. Наверное, столь же сладка и цветистая восточная лесть. После халвы началась мучительная последовательность 999 операций, связанных с частичным раздеванием в тесноте и заползанием в мешок; и зря, потому что я все равно вылез, чтобы послушать, как потрескивает ледник, здесь и там, и выше, и ниже, и посмотреть, как по сумасшедшим диагоналям от вершины горы слетают вниз, на ледник, апокалиптические фигуры и пляшут под "Вальс сердец" (поет Эдит Пиаф) - Любовь и Ревность и Смерть. И неразличимые в темноте, но страшные, небывалые звери, сгустки силы и злобности, с воем саксофона рассекают километровые пласты воздуха, твердеющего от холода. В эту ночь мы спали впятером. Всего нас было девять человек - и две палатки; мы чередовались - одну ночь в одной палатке спали впятером, другую - в другой: так было справедливо. Саша же, как самый худой, переходил из одной палатки в другую; он всегда ночевал сам-пятый, но на высоте высшая математика как-то забывается, поведать нам о нашей ошибке мог только сам Саша, уж он-то знал, но он промолчал и безропотно таскал одр свой из палатки в палатку. На следующий день мы встали поздно, и по жаркому, обуглившемуся снегу полезли вверх, без веревки, растянувшись на километр или полтора, неверными шагами, вдыхая подгоревший воздух, и во рту был вкус толченого кирпича - должно быть, это эритроциты выступили из капиллярного ложа. Мы шли по дну огромной снеговой чаши, тлеющей синеватыми огоньками; материя в ней тлела и разрушалась, как сахар в пунше. Растянувшаяся цепочка слабых полубольных людей с помраченным сознанием ползла по леднику под близким синим небом, оставляя после себя конфетные бумажки и желтоватые пятна на снегу - вялые существа, согнувшиеся под тяжестью запасов своей отвратительной пищи - консервированных кусков мяса других живых существ. Обедать никто не захотел, все только пили и лежали вповалку под натянутыми в виде тента палатками. Небо выглядывало из-за горы, дразнило синевой из-за близкого уже перевала. Мы с Сашей взяли свои рюкзаки и, не связываясь, быстро (довольно быстро) пошли на перевал. И вот уже линия перегиба близко, как горизонт на астероиде, и наш путь к ней - это взлетная дорожка в небо; если его продолжить, мы пойдем по воздуху, как Христос по воде, быстро, все быстрее, В. уже там и бежит дальше, по воздуху, держит курс на выплывающие из-за перевала громады, а мне нужно настичь ее на самом верху, но она бежит дальше, черная точка ввинчивается в воздух; мне нужно ее догнать в полете, над ледяной чашей цирка, в десятке метров над черной вершиной, над пустыней, в черном воздухе стратосферы, над голубым морем, в котором ходят стада голубых рыб. Белый купол перевала медленно, как купол обсерватории, поворачивался под нашими ногами, наконец щелчком встал на место, и мы увидели ошеломляющие снежные громады Дарваза и ледяные плато, плавающие, как айсберги, вровень с нашими глазами, игольчатые леса истаявших фирновых полей и вершину слева, на которую можно было бы подняться за полчаса; огромный утес, вертикальный и плоский сверху, как палуба авианосца, и далеко-далеко внизу - травянистую площадку, не больше копейки. Мы оставили свои рюкзаки и пошли обратно. Я даже бежал под уклон и прибежал как раз тогда, когда первая партия готовилась к выходу. Мы с Сашей еще раз взошли на перевал, неся чьи-то рюкзаки; я еще раз спустился, чтобы встретить на полпути вторую, последнюю группу, и опять нес чей-то мешок. (Этой скудной пищей долго питалось мое воображение, даже тогда, когда я уже не мог бы дойти до этого перевала. Я жалел только, что ничего больше не случилось в тот день: было бы больше реалистических деталей для фантастических конструкций. Хорошо, когда знаешь, как следует, как это делается.) Мы спустились с перевала и заночевали в синей тени утеса, в "рериховской" синеве, на поле трещин, как полярники на дрейфующей льдине, как на шлюпке возле борта гигантского окаменевшего корабля, может быть, Ноева ковчега (должно быть, он был немалым, и вряд ли его смастерил сам Ной) - плывущего сквозь облака и тысячелетия, как Летучий Голландец, и, может быть, динозавры потому и погибли, что были слишком велики для ковчега. Кругом были трещины, отходить от палаток было велено не дальше, чем на пять шагов, и в полубреду этой ночи, после дня, когда я почувствовал свою силу, можно было говорить все, что угодно, чего я не мог уже лет десять (а еще раньше было не нужно), а теперь было можно, потому что я оказался сильным и потому что было высоко; стены между людьми развалились, и они снова стали, как братья и сестры. В этот вечер и эту ночь я ничего не говорил, хотя мог бы говорить, но потом, если я разговаривал с женщиной, как с сестрой, то почти всегда в этой палатке, в ту ночь, в синеве под утесом, и женщины понимали, обычно не сразу, но объяснить можно было все. Но В. там не было, так разговаривать с нею было нельзя, даже на льдине среди поля трещин. Весь следующий день мы шли, ломая игольчатое кружево истаявших фирновых полей, которых никогда не видел, но должен был прозревать Чюрленис, и я тоже должен был прозревать до того, как увидел, потому что иначе картины Чюрлениса не казались бы мне прекрасными, и огромный цирк на противоположной стороне, в Дарвазе, медленно наплывал на нас; потом петляли по ледопаду, по кромке отвесных ледяных стен лабиринта, окруженные пропастями справа и слева, и по наиболее хрупким и ненадежным мостикам Нина, как самая легкая, шла первой, потому что люди - братья и сестры; Нина была самая легкая, и ей пришлось стать самой отважной, а если бы самым легким был кто-нибудь другой или другая, то самым отважным стал бы кто-нибудь другой или другая. Она переносила над бездной самые тяжелые рюкзаки, и я, вернувшись сердцем на много лет назад, с восхищением следил за ее героической фигуркой. В изоляции времени произошел пробой, и Нина была почти как первая любовь, ей можно было сказать все, и неважно было, поймет она или не поймет, - в отличие от В., Нина имела право не понять, последняя женщина, которая имела право не понять, и, кажется, она это понимала и была обижена, что я ей ничего не сказал. Мы жевали развратно соленый и скользкий от жира сервелат и снова шли, затерявшись среди складок ледопада, а под вечер, съехав по ледяному желобу, оказались на морене и ночевали без палаток, под звездами, как братья и сестры. Половину следующего дня мы шли по раскаленной морене, где в ложах из каменных обломков неслись, как поезда по параллельным путям, потоки грязной воды, которые потом сольются и станут Ванчем, и брызги этих потоков, попав на раскаленные камни, испарялись мгновенно, так же, как капли пота, упавшие с наших лбов. Мы были в мертвых владениях каменного великана, и в любую минуту могли услышать ритмичный хруст и скрежет каменных глыб, крошащихся под его тысячетонными шагами; это было царство камня, тысячелетиями припекаемого солнцем вдали от глаз людских. Мы разбивали камни, с силой бросая их на большие каменные блоки, потому что внутри камня прячутся красивые разноцветные кристаллы, в трещинах и пустотах, там, где осело раскаленное дыхание магмы, и В. предстала в диадеме из больших голубых кристаллов, скрепленных куском железной проволоки, с рубином на нежном лбу, возле переносицы, и спортивный костюмчик, в котором она каталась на лыжах в Отрадном и пробежала весь путь по леднику, она милостиво сменила на длинное, до земли, платье. В этих местах геологи взрывали горы и собирали кристаллы кварца, из которых наиболее чистые и правильные идут в оптику и еще какую-то технику. Мы нашли кучу забракованных друз, желтоватых, мутноватых, но и они привели нас в восхищение. Горы и камни приобрели еще одно свойство, которого у них раньше не было. Они стали хранилищем драгоценных камней и руд, в них были спрятаны цветные камешки, достойные того, чтобы за них пролилась кровь (но только там, внизу, в многоцветье и многолюдье долины. В горах кровь, живые эритроциты, умирающие на снегу, - это святотатство, там кровь благородна, ее можно только съесть, слизнуть, если она выступила наружу. Там могла пролиться кровь Нины). Вот гора, и никто не знает, что в ней и где, - может быть, достаточно один раз врезать ледорубом, и прольются сокровища Великих Моголов, - а, может быть, так далеко, что не достать, но они есть, как в других горах - отпечатки и окаменелости невиданных животных и растений. И еще внутри горы протянули свои щупальца рудные жилы, металл мягкий и проникающий, как скальный крюк, некогда живые металлические звери в каменной толще. Их ржавая кровь застыла, остановилась и стала рудой. Все это были тщательно продуманные в свое время следствия прекрасного плана, ясные для создателя еще тогда, когда он сгонял атомы из вакуума мирового пространства, где нужно ждать сто лет, чтобы услышать тихий мгновенный писк, - это пролетел протон, разогнанный космическими полями тяготения, странствующий, semper idem, от одного конца Вселенной до другого; или, если не тогда, то во всяком случае, тогда, когда Земля была кипящим железно-каменным шаром, - уже тогда ему было ясно, как прекрасен будет прозрачный камень, синий, как окаменевший раствор электронов, на нежном лбу В., и какие поправки в первоначальный план творения нужно внести, чтобы это когда-нибудь получилось, пусть хотя бы один раз за всю историю планеты. Мы перебрались через потоки, несущиеся по естественным дамбам, как поезда, и вышли на левый берег долины. А еще через некоторое время увидели палатки самодеятельного альпинистского лагеря. В лагере было всего несколько человек, остальные - на восхождении. Нас угостили компотом и показали разложенные на камнях индивидуальные музейчики полудрагоценных камней, красных и синих, кажется, они назывались "гранатами" и "аметистами" и были найдены в маршрутах. Вскользь было упомянуто о нескольких взятых шеститысячниках. Виктор Яковлевич под неодобрительными взглядами своей жены сыграл деревенскую плясовую на гитаре, и мы пошли дальше по хорошей тропе мимо рудных гор, зная теперь, что здесь еще и "пощелкивает". Горы пощелкивали. Свистели квартальные сурки. Прошли мы немного и заночевали на траве, у ручья, пришедшего с гор, на ровной площадке с видом на ледопад, в циклопических складках которого мы блуждали весь вчерашний день. Я выложил у костра геометрическую фигуру из двух десятков консервных банок, которые я совершенно напрасно тащил через перевал (а до того тащили ишак и верблюд). Если бы я знал язык морских сигналов, то выложил бы знак, флажки для которого, по всей вероятности, держат только на адмиральском корабле: "Стыдно, девушка". Но, поскольку я этих знаков не знал, Н.К. не стало стыдно. Она вместо этого приготовила блюдо с красивым альпинистским названием, похожим на "брандахлыст", состоявшее из бараньего жира, жаренного в свином жиру и залитого пережаренным говяжьим жиром. Не пропадать же продуктам. В сочетании с переменой климата на тропический, это блюдо произвело эффект поистине изумительный, и если бы не раблезианское поручение, связанное с установлением мер длины (не совсем, как у Рабле, но вроде того), было возложено на нашу группу, то ванчские мили были бы самыми короткими в мире. До геологического поселка "Дальнее" оставалось полтора десятка километров, спешить было некуда, но я был уверен, что мне предстоят еще многие дороги (эта - только начало), и хотел домой. Многим не хотелось уходить из гор, а мне хотелось. Впрочем, мне не так хотелось уехать домой, как добраться до Ванча, где должно было ожидать письмо или телеграмма от милых близких (терминология Гомера в переводе Жуковского). Я был молод, никогда еще перерыв в связи не был таким длительным, как в этот раз, и мне не терпелось получить подтверждение наиболее вероятной гипотезы - что дома все благополучно. Получив это подтверждение и послав домой телеграмму, я мог остаться еще на несколько дней в этих краях с Н.К., Ниной и Петром, хотя мне не очень этого хотелось, хотелось чего-то нового - в данном случае "новым" было возвращение к привычному и прежнему. К Дальнему мы шли, кто как хотел. Здесь уже росли кусты, а потом начали попадаться домики, но и сюда заползали языки ледников, настолько грязные, что иногда не сразу можно было заметить, что идешь по леднику. Они лежали, полупогребенные, засыпанные землей, смирные и нестрашные, издыхающие или уже издохшие, съежившиеся; между ними росли кусты и деревья. Может быть, какой-нибудь ледник кончался в глубине чьего-нибудь двора, издыхал на задворках между сараями. Машина из Дальнего в Ванч должна была уйти только завтра утром. Мы валялись на пропотевших кошмах, ели через силу, провожали масляными глазами чистеньких девушек в чистеньких платьицах (были здесь такие две или три), устроили дешевую распродажу нестираного белья и изодранной горной обуви (по-видимому, традиционную для всех, возвращающихся с гор); я даже постирал кое-что в ручье, который через определенные промежутки времени делался желтым и мутным, поскольку геологи рвали в горах породу в поисках оптического кварца. Наконец был устроен смотр собранных нами по пути камней, груз горного хрусталя и т.д. Добыча Нины потянула больше 20 кг, а ее рюкзак, вместе с камнями, весил почти столько же, сколько она сама. Поздно вечером в Ванч пошла машина с молодыми таджиками, которых призывали на военную службу; я поехал с ними (хотя предстояло ехать всю ночь по долине, которую стоило увидеть днем), и мы ехали всю ночь мимо заснувших кишлаков, с песнями из "Бродяги" по-таджикски (было похоже на хинди), мимо помостов на деревьях, которые устраиваются для засады на медведей и леопардов; у Корбетта и Андерсона они называются "махан", и здесь они назывались "мохан"; через журчащие ручьи. Ломали ветки придорожных яблонь, если на них были спелые плоды. Если в кишлаке жили родственники кого-нибудь из призывников, машина останавливалась возле хоны, поднимался галдеж, в окнах зажигался свет, а когда машина рывком брала с места, по кузову ходила бутылка-другая самогона, правда, не всегда, и пили тоже не все. К утру парни угомонились, притихли. Утро было нежное, розовое. Долина Ванча оказалась широкой, в ней было много кишлаков и садов. В боковые ущелья уходили клинья густых лесов, "палонг - много, медведь - очень много, чушка - совсем много, никто не стреляй". Когда начала подниматься жара, мы въехали в Ванч. Ни письма, ни телеграммы для меня не оказалось. Я чувствовал себя скверно, и негде было приклонить усталую голову в этом пыльном поселке. Я получил деньги по аккредитиву, постригся и побрился в парикмахерской. Остригли меня в соответствии с непреходящей модой памирского тракта: под уголовника. Мучительно долго тянулся этот пыльный и жаркий день - последний, потому что, не получив телеграммы из дому, я не мог остаться здесь и увидеть леса, где палонг - много, медведь - очень много, чушка - совсем много. Я очень беспокоился и очень устал. Меня поддерживала только гордость человека, побывавшего там, наверху, и совершившего традиционный подвиг, о самой возможности которого знали лишь избранные, а необходимым он был только для меня. Я был совсем дурной от жары, бессонной ночи, самогона, "Беломора" и нетерпения, когда, в середине дня, приехали остальные. Самолета в этот день не было, а на вопрос, будет ли завтра, нам ответили просто и хорошо: "А ... его знает". Вадим проявил сноровку, связался с Душанбе и, произведя наших титулярных советников от науки в статские (или тайные?), получил заверения, что летающая из Хорога "этажерка" сделает посадку в Ванче. Остаток дня мы провели на полу в комнате комендантши гостиницы, так как в самой гостинице, где было всего две комнаты, все койки были заняты. Опять была переупаковка и невообразимый бедлам, какой всегда бывает во временном обиталище людей, только что вернувшихся с гор, вообще с "поля", отвыкших соразмерять свои движения и манеры с размерами комнаты, живущих еще привычками походного быта, походными понятиями о гигиене и стыдливости. Наутро прилетела "этажерка", но она могла взять только пятерых. Н.К., Петр с Ниной и Саша остались. Они, впрочем, еще раньше договорились с шофером грузовика, что он отвезет их в Душанбе. А мы улетели. Я впервые летел в таком маленьком самолете и так низко над горами. Первый вираж мне как-то сразу не понравился, потом уж было ничего. Самолетик юлил по ущельям и несколько раз прошел над невысокими перевалами - красные зубцы надвигались неумолимо, как вершины лунных гор на неуправлямый снаряд, в котором летели герои Жюля Верна - Барбикен и его спутники, но "этажерка" протарахтела над зубцами и спланировала над склоном вниз, в долину. Скоро мы, привыкшие к тому, что даже малые расстояния измеряются днями трудного пути, - очень скоро мы приземлились в Душанбе. Было очень неловко и неприятно, стыдно своей грязной одежды и запаха грязных рюкзаков; но после бани, в свежей рубашке и брюках было совсем другое дело. Мы стали, как все, и можно было отдаться горделивому чувству (пока что только горделивому, но еще не высокомерному) - что мы вернулись оттуда, где никто не бывал, ну, почти никто, практически никто, и видели прекрасное, и думаем о нем, а больше никто не думает, думают о другом, и на будущий год я пойду туда, где никто не бывал, и тоже вернусь; кончились грязь и труд, пот и сопли подвига - только что не кровь; я - интеллигентный человек в чистой отглаженной рубашке, преломляю белый пушистый хлеб за белоснежной (не белоснежной) скатертью в ресторане "Вахш"; молоденькая тоненькая (немолодая расплывшаяся) официантка приносит изысканные блюда, а оркестр наяривает - увы, не божественного Моцарта. Ну что ж, раз не Моцарта, может быть, попробовать другой стиль, стиль шоферской закусочной? Я хорошо потрудился и я хороший человек, впервые за много лет я могу ничего не делать и наслаждаться простыми жизненными благами, которые жизнь дарит каждому, не совсем дарит, но все равно, можно считать, что дарит - всем, кроме меня, а сейчас и меня подарила - свободным временем и спокойной совестью, вкусной пищей и дымом папиросы. Я заказал 250 грамм водки. Этот заказ официантка выполнила почти так же быстро, как выполняла все заказы соседнего столика, где пили и рассказывали похабные анекдоты несколько солидных мужчин начальственного вида со своими дебелыми и накрашенными спутницами. К моему столику подсел деловитый пижон. Я подумал, не рассказать ли ему о перевале, и как умна книга Гексли, и как прекрасен Моцарт, которого мне так хотелось сейчас услышать, - но не рассказал, а только выпил за его здоровье и вышел на тенистую, в фонарях, как в алмазах, улицу города - женщины, которая встречает спустившихся с гор чистой баней и вкусной едой и музыкой, запахом ночных цветов и фонарями в темной листве, девушками, яркими и пестрыми, как цветы и бабочки, и можно наслаждаться жизнью, только нет Моцарта. Самолет вылетал завтра утром. Я не пошел ночевать к знакомым Вадима, где сейчас были все наши (номеров в гостинице не было), и отправился вверх по проспекту, заглядывая в иллюминированные окна магазинов, где все съестное было желанным, заглядываясь на девушек, которые все были желанными, - опрокинутые колокольчики на смуглых, желанных ножках, - под плеск воды в арыке и запах ночных табаков, в густой тени чинар и карагачей, где нужно идти, обнявшись. Я был спокоен и ничего и никого не боялся и никуда не спешил - это был тот самый драгоценный покой, в котором мне было отказано природой, а теперь я вырвал его - жарой и холодом, грязью и потом, и теперь я знал, как это делается, если даже это не навсегда, а, может быть, теперь уже навсегда. Мысли были ясными, адекватная модель мира была у меня в голове, и я мог ее спокойно изучать - ведь на то и создан человеческий мозг, чтобы быть вместилищем адекватной модели мира, а познание - вопрос времени. Я был горделив, но не высокомерен, следовательно, великодушен без юродства и задней мысли. Истины, которые обычно попадаются, как исключение, как жемчужные зерна в грудах серой пустой породы, были в тот вечер нормальным продуктом деятельности моего мозга. Со мной заговорила женщина лет тридцати, не красивая и не дурная, обыкновенная; мы пошли с ней, и я пробыл у нее до утра, пока листья чинары не затрепетали на сером утреннем небе. ИЛ-18 сделал круг над Душанбе. Из желтой мути "афганца", как из желтого моря, еще раз поднялись черные пики, а дальше стояли снежные хребты, но стекла иллюминатора были слишком мутными, и было некрасиво и неинтересно. Мы пролетели над пустыней, над многими днями караванного пути в песках. Сверху были видны иногда серые прямоугольнички строений. В некоторые из них человек, быть может, не заглядывал уже столетия, а ученый - никогда. Зная скорость полета, я пытался определить величину видимых с воздуха объектов, длину барханов, километры и дни пути, мысленно собирал в кучу всех змей и ящериц и скорпионов, которые ползали и бегали на участке земной поверхности в поле моего зрения. Получалось очень мало; очень мало живого, прекрасного и умопомрачительно высоко организованного на поверхности нашей каменной и песчаной планеты. В Москве мы пересели на другой самолет и прилетели в Ленинград, где в ближайшее же время произошли два события: моя великодушная горделивость - потому что никто не хотел признать моего права на нее - стала превращаться в тайное высокомерие, и - но это выяснилось позже - примерно в те же дни В. забеременела девочкой, которая на нынешней неделе пошла в первый класс. О, если бы я мог пройти хоть одну еще дорогу! 4 августа - 5 сентября 1968 P.S. "Постскриптум", вып.5: |
Вернуться на главную страницу | Вернуться на страницу "Журналы, альманахи..." |
"Постскриптум", вып.5 |
Copyright © 1998 Михаил Бобович (наследники) Copyright © 1998 "Постскриптум" Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон" E-mail: info@vavilon.ru |