Михаил БОБОВИЧ

Таджикистан, 1960 год


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 3 (5), 1996. - СПб.: Феникс, 1996.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-85042-072-X
            С.216-251


            На следующее утро мы с Ниной отправились на ту сторону за моим рюкзаком. Рюкзак оказался на месте, бинокля не было. Вчера скала была мокрая, по ней стекала тонкая, как лист целлофана, пленка воды. Теперь эта вода была льдом, но на наших глазах до нее добралось солнце, и тускло отсвечивающий ледок стал мокрым, расплылся, и снова побежала вода. Мы пошли обратно по хрустальному и кружевному готическому и мавританскому городу, белому и голубому, и слева сверкал жирным слюдяным блеском фирновый склон цирка.
            День был занят переупаковкой, разборкой снаряжения, подгонкой обуви и так далее, а также мыслями о высоте, атмосфере, ледниках, вертикальной зональности, S-образной кривой диссоциации оксигемоглобина, диалектической сущности S-образных зависимостей и их универсальности, о филэмбриогенезе, сопряженной эволюции, благородных газах и инерционности стационарных состояний. Высота давала себя знать, но это не было неприятно, хотя и трудно, слабостью можно было даже куражиться, отправляясь за водой, которая стекала с гигантских сосулек на изломе подмытого ледника, в грязно-голубом гроте, и наполняла бидон за минуту. Эта слабость давала законный повод поиграть в старость, пококетничать с нею, мучительным же были только более сложные манипуляции, которые были бы неприятны и на равнине, например, привинчивание и заточка триконей. И одышка не была неприятной, хотя возникала от всего; нельзя было выпить кружку воды, не задохнувшись (а, приехав, я рассказывал знакомым, что нельзя было застегнуть ширинку, не задохнувшись, - так получалось лучше, романтичнее), но одышка не была неприятной, я дышал с удовольствием. Мы отложили в сторону лишнее, то, что следовало оставить здесь, чтобы не тащить через ледник. Сверху был сложен аккуратный тур с запиской. Н.К. устроила половецкие пляски, требуя, чтобы я оставил здесь тонкую, весом не более 100 грамм, но богатую прекрасными мыслями книжку Дж. Гексли "Рак как биологическая проблема".
            В этом сказалась исконная женская ненависть к книге. Любая женщина готова поднять квартиру вверх дном для того, чтобы найти одну или две тонкие брошюры, которые нужно выбросить, потому что для них "нет места". Я подозреваю, что для книг "не было места" и у хозяйки средневекового замка.
            Я отстоял сэра Джулиана. Пользуясь безменом, распределили общественный груз. Мне достались (сам взял, потому что у меня был маленький рюкзак) мясные консервы, что было, как выяснилось впоследствии, тактической ошибкой. Так, в суете, прошел этот день, ограниченный рамками замусоренной площадки, с несколькими только прорывами в ледяной и водяной грот и в леса, в ее леса и ее снега. Поход начался на следующий день. Под тяжестью рюкзака я чувствовал себя металлическим и квадратным, чем-то вроде среднего танка, только не таким сильным, но этим тоже можно было куражиться и кокетничать - тем, что нельзя было позволить себе ни одного лишнего движения; все было строго и экономно, и мысли тоже убавили прыть и приняли солдатское направление: сказали "стой!", значит стой, сказали "иди!" - идешь, а хорошо бы посидеть еще, и жрать хочется неимоверно. Мы шли по девственной траве вдоль синих озер в ледяном ложе; справа из изумрудной зелени поднимались горы, слева начинался огромный ледник. Это был ледник Федченко, и некоторые горы и даже целые хребты поднимались прямо из ледника; ледник обтекал их, как острова, они торчали изо льда, как позвонки гигантского крокодила или звероящера, а выше были еще горы, и еще выше - еще горы, извергающие ледники из своего чрева. Впрочем, может быть, мы все это увидели потом, на следующий день, а в этот день мы ушли недалеко, обедали приторной китайской свининой фирмы "Великая стена" и не то слепнями, не то оводами, налетевшими в жирное варево. Ночевали на морене возле самого ледника, где в серых сумерках среди начинающих выстуживаться камней пробегала маленькая мышка. А перед тем, в зареве заката, сделавшего траву почти черной, как трава Аида, мы собирали эдельвейсы. Были еще какие-то цветочки, вроде герани. Она росла, проклятая, и здесь, как вдоль того шоссе, по которому я несся на велосипеде, пока мог крутить педали, в тот день, когда узнал, что В. стала чьей-то женой, и в траве, под кустом, где я лежал с сухими глазами, тоже светились блеклые венчики герани.
            Я заложил несколько эдельвейсов между страницами книги Гексли.
            Наутро мы пошли по леднику, по ребристой поверхности льда, проточенного тысячами струек воды, по втаявшим в поверхность льда плоским обломкам камня, иногда просто по воде, держа курс на небольшой хребет, островом выступавший посреди течения ледника. Все это я видел в первый раз, потом видел еще много раз и думал, что увижу еще много раз; видеть это стало для меня жизненной необходимостью. Я не имел права видеть В., но чтоб продлилась жизнь моя, я должен был быть уверен, что увижу ледники и камни, втаявшие в лед, и сверкающие пики - еще хотя бы раз. А теперь знаю, что никогда не увижу.
            На середине ледника кто-то сказал: "Да ведь это пик Сталина" - и показал на гору, служившую задником декорации, замыкавшей долину. Гора была далеко и, на первый взгляд, не казалась выше других гор; только оценив протяженность покрытого снегом склона, можно было понять, что она выше. Гора была как бы двухэтажная, как будто на гору взгромоздили еще одну гору; до середины это была обыкновенная гора, а потом еще одна, по форме напоминающая палатку или пилотку.
            День кончался быстро, а до хребта, каждый камешек которого мы, казалось, видели утром, было еще неблизко, и солнце под его стены приходило поздно (как решили теперь наши бывалые), и мы свернули налево, где отрог вдавался в ледник и был, как рука великана, готового принять нас на свою ладонь. После короткой перебранки между бывалыми, мы ринулись к спасительной terra firma. (Склока тлела все время, обостряясь иногда из-за жратвы или выбора дороги - других разногласий не было. Темы героические, но...)
            Пригодная для ночлега площадка, покрытая песком, нашлась за завалом каменных обломков, под желобом, по которому эти камни, по всей вероятности, и сошли вниз. Мы таскали камни, чтобы расчистить место для палаток и чтобы привязать растяжки, и опять меня за что-то ругали. Горели походные примусы, спускалась ночь, а я все таскал камни от завала туда, где метались тени в слабом потустороннем отблеске примусов; стало совсем темно и звездно и холодно, и Нина подошла ко мне в дальнем конце площадки у завала. Она была в коротком пиджачке, и ей было холодно, а я стоял с двухпудовым камнем в руках; потом положил его, тихо, чтобы на нас не посветили фонариком, и так мы стояли под звездами ночи, в пяти шагах от ледника. Ночь была белая, как смерть, и наползала на нас кубическими километрами белого льда, вспухающего за каменным завалом; лед сковал всю эту страну, зафиксировал ее, как цветок, брошенный в жидкий азот, и только ему самому, леднику, этот холод был не страшен; он сам был порождением холода и создавал холод, чтобы жить и не давать жить другим. Это была его среда, и он мог в ней двигаться, правда, медленно, зато неотвратимо. Так мы простояли минуту или две в пяти шагах от белой смерти в черной ночи, и несколько раз потом мы приходили туда с В. (она подходила ко мне так, как подошла тогда Нина, она уже знала, как это делается), и мы стояли в пяти шагах от смерти, все равно, какого она была цвета, но лучше всех была та, белая, на площадке за каменным завалом, спасибо Нине, и у меня в руках бывал автомат и карманы набиты магазинами, чтобы бить и бить в смерть длинными очередями, если она вздумает сократить расстояние, подойти ближе пяти шагов.
            На следующий день мы двинулись дальше, теперь уже в связках. Одна связка - пять человек, другая - четыре. Я шел в связке с Н.К., Ниной и Петром, а оппозиция бывалых, прихватив традиционно-нейтрального Сашу, - в другой. Я тоже был нейтрален, но попал в число верных престолу. Такие шутки жизнь часто играет с теми, кто не позаботился о том, чтобы четко объявить о своей позиции. Правда, в данном случае своей позиции у меня не было.
            Мы шли, и Алькин альт звенел над снегами - песенка Клерхен, такая, какой ее не пела ни одна певица, не додумалась ни одна.
            Ледник был покрыт лежалым, но довольно рыхлым снегом, иногда слюдяной коркой смерзшихся кристаллов. В темных очках прикрытые снегом трещины рассматривались достаточно хорошо - они отсвечивали какой-то нездоровой желтизной. Светофильтры съедают часть дымки и, кроме того, переводят освещенность в диапазон, где человеческий глаз чувствует себя лучше. В темных очках я видел пейзаж четче и с бульшим количеством деталей, чем в обыкновенных.
            Этот безумный полдень в ледяной чаше обрушивался залпами света в зрительные бугры мозга, снега горели синеватым пламенем. Ультрафиолетовый пожар материи. Мы слишком приблизились к солнцу, и оно прямой наводкой било по нам трассами жестких излучений; они пробивали навылет и уходили в лед или отражались от его поверхности (чтобы снова рикошетом прошить нас) - как от зеркала, отшлифованного грубо (но именно поэтому, а также из-за его непомерной величины мы находились все время под сильным огнем сразу со всех точек, с неисчислимых маленьких граней, каждая из которых посылала свой зайчик, как укол, и нас даже не нужно было держать под прицелом, мы сами, двигаясь, попадали под огонь все новых и новых батарей). Свет рвал молекулы в наших клетках и синапсы в мозгу, он рвал воду, и мы пили воду с жалящими обрывками жидких кристаллов, от которых у нас распухали и трескались губы. Мы шли, петляя среди замаскированных трещин, а В. бежала прямо по трещинам, ее держали хрупкие снежные мостики над черной, звенящей каплями бездной, она бежала по осыпям, и ни один камень не сдвинулся под ее легкой поступью, пробежала по снежному флагу, развевавшемуся над дальней вершиной, слетела на ледник и снова побежала впереди, как если бы торопилась с автобуса на лекцию. А я провалился в трещину и застрял горбом рюкзака в полуметре под поверхностью льда, повисел немного и нащупал ледяной выступ под ногами. Внизу была черная бездна, в которую срывались капли. В окошке чистого неба с тонким, как паутина, бегущим облачком появилась встревоженная голова Н.К. Вместе с Ниной и Петром Н.К. организовала страховку, сняла с меня рюкзак, обругала за то, что я пытался достать свалившуюся под ноги кепку (как Тарас - люльку), но я все равно достал; после чего вылез наружу, затылком вперед, навзничь. Мы отползли от опасного места. В сущности, это был пузырь в леднике, купол в духе современных архитектурных веяний - мало несущих опор и много пустоты. Благодарность я испытывал года два, потом забыл.
            И опять день кончился очень быстро - солнце в эти дни каталось по небу на взбесившейся колеснице, - и тень от горы броском настигла нас посреди ледника. Ясно было, что засветло нам до камней не добраться, но почему-то мы с Таней и Вадимом сделали бессмысленный марш-бросок по направлению к леднику слева, который, чарующе изгибаясь, вытекал из пленительно-широкого, как таз женщины, цирка, отверстого, как лоно роженицы, а горы вздымались, бугрились вокруг, как складки живота и грудей. Нам велено было посмотреть, не найдется ли там места для лагеря. В синеющих сумерках, не пройдя и четверти расстояния, мы повернули обратно, к зыбкому, меняющему очертания дальнему пятну, где были люди и палатки.
            Это была первая ночевка на льду. Палатки растянули на связанных ледорубах и вбитых в лед ледовых крючьях, а под спальные мешки подстелили все, что было можно, вплоть до носовых платков. Ужинали в палатках, а потом открыли банку по-восточному неумеренно сладкой халвы; вязкая хриплая сладость чувствовалась даже в горле. Наверное, столь же сладка и цветистая восточная лесть. После халвы началась мучительная последовательность 999 операций, связанных с частичным раздеванием в тесноте и заползанием в мешок; и зря, потому что я все равно вылез, чтобы послушать, как потрескивает ледник, здесь и там, и выше, и ниже, и посмотреть, как по сумасшедшим диагоналям от вершины горы слетают вниз, на ледник, апокалиптические фигуры и пляшут под "Вальс сердец" (поет Эдит Пиаф) - Любовь и Ревность и Смерть. И неразличимые в темноте, но страшные, небывалые звери, сгустки силы и злобности, с воем саксофона рассекают километровые пласты воздуха, твердеющего от холода.
            В эту ночь мы спали впятером. Всего нас было девять человек - и две палатки; мы чередовались - одну ночь в одной палатке спали впятером, другую - в другой: так было справедливо. Саша же, как самый худой, переходил из одной палатки в другую; он всегда ночевал сам-пятый, но на высоте высшая математика как-то забывается, поведать нам о нашей ошибке мог только сам Саша, уж он-то знал, но он промолчал и безропотно таскал одр свой из палатки в палатку.
            На следующий день мы встали поздно, и по жаркому, обуглившемуся снегу полезли вверх, без веревки, растянувшись на километр или полтора, неверными шагами, вдыхая подгоревший воздух, и во рту был вкус толченого кирпича - должно быть, это эритроциты выступили из капиллярного ложа. Мы шли по дну огромной снеговой чаши, тлеющей синеватыми огоньками; материя в ней тлела и разрушалась, как сахар в пунше. Растянувшаяся цепочка слабых полубольных людей с помраченным сознанием ползла по леднику под близким синим небом, оставляя после себя конфетные бумажки и желтоватые пятна на снегу - вялые существа, согнувшиеся под тяжестью запасов своей отвратительной пищи - консервированных кусков мяса других живых существ.
            Обедать никто не захотел, все только пили и лежали вповалку под натянутыми в виде тента палатками. Небо выглядывало из-за горы, дразнило синевой из-за близкого уже перевала. Мы с Сашей взяли свои рюкзаки и, не связываясь, быстро (довольно быстро) пошли на перевал. И вот уже линия перегиба близко, как горизонт на астероиде, и наш путь к ней - это взлетная дорожка в небо; если его продолжить, мы пойдем по воздуху, как Христос по воде, быстро, все быстрее, В. уже там и бежит дальше, по воздуху, держит курс на выплывающие из-за перевала громады, а мне нужно настичь ее на самом верху, но она бежит дальше, черная точка ввинчивается в воздух; мне нужно ее догнать в полете, над ледяной чашей цирка, в десятке метров над черной вершиной, над пустыней, в черном воздухе стратосферы, над голубым морем, в котором ходят стада голубых рыб.
            Белый купол перевала медленно, как купол обсерватории, поворачивался под нашими ногами, наконец щелчком встал на место, и мы увидели ошеломляющие снежные громады Дарваза и ледяные плато, плавающие, как айсберги, вровень с нашими глазами, игольчатые леса истаявших фирновых полей и вершину слева, на которую можно было бы подняться за полчаса; огромный утес, вертикальный и плоский сверху, как палуба авианосца, и далеко-далеко внизу - травянистую площадку, не больше копейки.
            Мы оставили свои рюкзаки и пошли обратно. Я даже бежал под уклон и прибежал как раз тогда, когда первая партия готовилась к выходу. Мы с Сашей еще раз взошли на перевал, неся чьи-то рюкзаки; я еще раз спустился, чтобы встретить на полпути вторую, последнюю группу, и опять нес чей-то мешок. (Этой скудной пищей долго питалось мое воображение, даже тогда, когда я уже не мог бы дойти до этого перевала. Я жалел только, что ничего больше не случилось в тот день: было бы больше реалистических деталей для фантастических конструкций. Хорошо, когда знаешь, как следует, как это делается.)
            Мы спустились с перевала и заночевали в синей тени утеса, в "рериховской" синеве, на поле трещин, как полярники на дрейфующей льдине, как на шлюпке возле борта гигантского окаменевшего корабля, может быть, Ноева ковчега (должно быть, он был немалым, и вряд ли его смастерил сам Ной) - плывущего сквозь облака и тысячелетия, как Летучий Голландец, и, может быть, динозавры потому и погибли, что были слишком велики для ковчега. Кругом были трещины, отходить от палаток было велено не дальше, чем на пять шагов, и в полубреду этой ночи, после дня, когда я почувствовал свою силу, можно было говорить все, что угодно, чего я не мог уже лет десять (а еще раньше было не нужно), а теперь было можно, потому что я оказался сильным и потому что было высоко; стены между людьми развалились, и они снова стали, как братья и сестры. В этот вечер и эту ночь я ничего не говорил, хотя мог бы говорить, но потом, если я разговаривал с женщиной, как с сестрой, то почти всегда в этой палатке, в ту ночь, в синеве под утесом, и женщины понимали, обычно не сразу, но объяснить можно было все. Но В. там не было, так разговаривать с нею было нельзя, даже на льдине среди поля трещин.
            Весь следующий день мы шли, ломая игольчатое кружево истаявших фирновых полей, которых никогда не видел, но должен был прозревать Чюрленис, и я тоже должен был прозревать до того, как увидел, потому что иначе картины Чюрлениса не казались бы мне прекрасными, и огромный цирк на противоположной стороне, в Дарвазе, медленно наплывал на нас; потом петляли по ледопаду, по кромке отвесных ледяных стен лабиринта, окруженные пропастями справа и слева, и по наиболее хрупким и ненадежным мостикам Нина, как самая легкая, шла первой, потому что люди - братья и сестры; Нина была самая легкая, и ей пришлось стать самой отважной, а если бы самым легким был кто-нибудь другой или другая, то самым отважным стал бы кто-нибудь другой или другая. Она переносила над бездной самые тяжелые рюкзаки, и я, вернувшись сердцем на много лет назад, с восхищением следил за ее героической фигуркой. В изоляции времени произошел пробой, и Нина была почти как первая любовь, ей можно было сказать все, и неважно было, поймет она или не поймет, - в отличие от В., Нина имела право не понять, последняя женщина, которая имела право не понять, и, кажется, она это понимала и была обижена, что я ей ничего не сказал. Мы жевали развратно соленый и скользкий от жира сервелат и снова шли, затерявшись среди складок ледопада, а под вечер, съехав по ледяному желобу, оказались на морене и ночевали без палаток, под звездами, как братья и сестры.
            Половину следующего дня мы шли по раскаленной морене, где в ложах из каменных обломков неслись, как поезда по параллельным путям, потоки грязной воды, которые потом сольются и станут Ванчем, и брызги этих потоков, попав на раскаленные камни, испарялись мгновенно, так же, как капли пота, упавшие с наших лбов. Мы были в мертвых владениях каменного великана, и в любую минуту могли услышать ритмичный хруст и скрежет каменных глыб, крошащихся под его тысячетонными шагами; это было царство камня, тысячелетиями припекаемого солнцем вдали от глаз людских. Мы разбивали камни, с силой бросая их на большие каменные блоки, потому что внутри камня прячутся красивые разноцветные кристаллы, в трещинах и пустотах, там, где осело раскаленное дыхание магмы, и В. предстала в диадеме из больших голубых кристаллов, скрепленных куском железной проволоки, с рубином на нежном лбу, возле переносицы, и спортивный костюмчик, в котором она каталась на лыжах в Отрадном и пробежала весь путь по леднику, она милостиво сменила на длинное, до земли, платье.
            В этих местах геологи взрывали горы и собирали кристаллы кварца, из которых наиболее чистые и правильные идут в оптику и еще какую-то технику. Мы нашли кучу забракованных друз, желтоватых, мутноватых, но и они привели нас в восхищение. Горы и камни приобрели еще одно свойство, которого у них раньше не было. Они стали хранилищем драгоценных камней и руд, в них были спрятаны цветные камешки, достойные того, чтобы за них пролилась кровь (но только там, внизу, в многоцветье и многолюдье долины. В горах кровь, живые эритроциты, умирающие на снегу, - это святотатство, там кровь благородна, ее можно только съесть, слизнуть, если она выступила наружу. Там могла пролиться кровь Нины). Вот гора, и никто не знает, что в ней и где, - может быть, достаточно один раз врезать ледорубом, и прольются сокровища Великих Моголов, - а, может быть, так далеко, что не достать, но они есть, как в других горах - отпечатки и окаменелости невиданных животных и растений. И еще внутри горы протянули свои щупальца рудные жилы, металл мягкий и проникающий, как скальный крюк, некогда живые металлические звери в каменной толще. Их ржавая кровь застыла, остановилась и стала рудой.
            Все это были тщательно продуманные в свое время следствия прекрасного плана, ясные для создателя еще тогда, когда он сгонял атомы из вакуума мирового пространства, где нужно ждать сто лет, чтобы услышать тихий мгновенный писк, - это пролетел протон, разогнанный космическими полями тяготения, странствующий, semper idem, от одного конца Вселенной до другого; или, если не тогда, то во всяком случае, тогда, когда Земля была кипящим железно-каменным шаром, - уже тогда ему было ясно, как прекрасен будет прозрачный камень, синий, как окаменевший раствор электронов, на нежном лбу В., и какие поправки в первоначальный план творения нужно внести, чтобы это когда-нибудь получилось, пусть хотя бы один раз за всю историю планеты.
            Мы перебрались через потоки, несущиеся по естественным дамбам, как поезда, и вышли на левый берег долины. А еще через некоторое время увидели палатки самодеятельного альпинистского лагеря. В лагере было всего несколько человек, остальные - на восхождении. Нас угостили компотом и показали разложенные на камнях индивидуальные музейчики полудрагоценных камней, красных и синих, кажется, они назывались "гранатами" и "аметистами" и были найдены в маршрутах. Вскользь было упомянуто о нескольких взятых шеститысячниках. Виктор Яковлевич под неодобрительными взглядами своей жены сыграл деревенскую плясовую на гитаре, и мы пошли дальше по хорошей тропе мимо рудных гор, зная теперь, что здесь еще и "пощелкивает". Горы пощелкивали. Свистели квартальные сурки. Прошли мы немного и заночевали на траве, у ручья, пришедшего с гор, на ровной площадке с видом на ледопад, в циклопических складках которого мы блуждали весь вчерашний день.
            Я выложил у костра геометрическую фигуру из двух десятков консервных банок, которые я совершенно напрасно тащил через перевал (а до того тащили ишак и верблюд). Если бы я знал язык морских сигналов, то выложил бы знак, флажки для которого, по всей вероятности, держат только на адмиральском корабле: "Стыдно, девушка". Но, поскольку я этих знаков не знал, Н.К. не стало стыдно. Она вместо этого приготовила блюдо с красивым альпинистским названием, похожим на "брандахлыст", состоявшее из бараньего жира, жаренного в свином жиру и залитого пережаренным говяжьим жиром. Не пропадать же продуктам. В сочетании с переменой климата на тропический, это блюдо произвело эффект поистине изумительный, и если бы не раблезианское поручение, связанное с установлением мер длины (не совсем, как у Рабле, но вроде того), было возложено на нашу группу, то ванчские мили были бы самыми короткими в мире.
            До геологического поселка "Дальнее" оставалось полтора десятка километров, спешить было некуда, но я был уверен, что мне предстоят еще многие дороги (эта - только начало), и хотел домой. Многим не хотелось уходить из гор, а мне хотелось.
            Впрочем, мне не так хотелось уехать домой, как добраться до Ванча, где должно было ожидать письмо или телеграмма от милых близких (терминология Гомера в переводе Жуковского). Я был молод, никогда еще перерыв в связи не был таким длительным, как в этот раз, и мне не терпелось получить подтверждение наиболее вероятной гипотезы - что дома все благополучно. Получив это подтверждение и послав домой телеграмму, я мог остаться еще на несколько дней в этих краях с Н.К., Ниной и Петром, хотя мне не очень этого хотелось, хотелось чего-то нового - в данном случае "новым" было возвращение к привычному и прежнему.
            К Дальнему мы шли, кто как хотел. Здесь уже росли кусты, а потом начали попадаться домики, но и сюда заползали языки ледников, настолько грязные, что иногда не сразу можно было заметить, что идешь по леднику. Они лежали, полупогребенные, засыпанные землей, смирные и нестрашные, издыхающие или уже издохшие, съежившиеся; между ними росли кусты и деревья. Может быть, какой-нибудь ледник кончался в глубине чьего-нибудь двора, издыхал на задворках между сараями.
            Машина из Дальнего в Ванч должна была уйти только завтра утром. Мы валялись на пропотевших кошмах, ели через силу, провожали масляными глазами чистеньких девушек в чистеньких платьицах (были здесь такие две или три), устроили дешевую распродажу нестираного белья и изодранной горной обуви (по-видимому, традиционную для всех, возвращающихся с гор); я даже постирал кое-что в ручье, который через определенные промежутки времени делался желтым и мутным, поскольку геологи рвали в горах породу в поисках оптического кварца. Наконец был устроен смотр собранных нами по пути камней, груз горного хрусталя и т.д. Добыча Нины потянула больше 20 кг, а ее рюкзак, вместе с камнями, весил почти столько же, сколько она сама.
            Поздно вечером в Ванч пошла машина с молодыми таджиками, которых призывали на военную службу; я поехал с ними (хотя предстояло ехать всю ночь по долине, которую стоило увидеть днем), и мы ехали всю ночь мимо заснувших кишлаков, с песнями из "Бродяги" по-таджикски (было похоже на хинди), мимо помостов на деревьях, которые устраиваются для засады на медведей и леопардов; у Корбетта и Андерсона они называются "махан", и здесь они назывались "мохан"; через журчащие ручьи. Ломали ветки придорожных яблонь, если на них были спелые плоды. Если в кишлаке жили родственники кого-нибудь из призывников, машина останавливалась возле хоны, поднимался галдеж, в окнах зажигался свет, а когда машина рывком брала с места, по кузову ходила бутылка-другая самогона, правда, не всегда, и пили тоже не все. К утру парни угомонились, притихли. Утро было нежное, розовое. Долина Ванча оказалась широкой, в ней было много кишлаков и садов. В боковые ущелья уходили клинья густых лесов, "палонг - много, медведь - очень много, чушка - совсем много, никто не стреляй". Когда начала подниматься жара, мы въехали в Ванч. Ни письма, ни телеграммы для меня не оказалось.
            Я чувствовал себя скверно, и негде было приклонить усталую голову в этом пыльном поселке. Я получил деньги по аккредитиву, постригся и побрился в парикмахерской. Остригли меня в соответствии с непреходящей модой памирского тракта: под уголовника. Мучительно долго тянулся этот пыльный и жаркий день - последний, потому что, не получив телеграммы из дому, я не мог остаться здесь и увидеть леса, где палонг - много, медведь - очень много, чушка - совсем много. Я очень беспокоился и очень устал. Меня поддерживала только гордость человека, побывавшего там, наверху, и совершившего традиционный подвиг, о самой возможности которого знали лишь избранные, а необходимым он был только для меня. Я был совсем дурной от жары, бессонной ночи, самогона, "Беломора" и нетерпения, когда, в середине дня, приехали остальные. Самолета в этот день не было, а на вопрос, будет ли завтра, нам ответили просто и хорошо: "А ... его знает". Вадим проявил сноровку, связался с Душанбе и, произведя наших титулярных советников от науки в статские (или тайные?), получил заверения, что летающая из Хорога "этажерка" сделает посадку в Ванче. Остаток дня мы провели на полу в комнате комендантши гостиницы, так как в самой гостинице, где было всего две комнаты, все койки были заняты. Опять была переупаковка и невообразимый бедлам, какой всегда бывает во временном обиталище людей, только что вернувшихся с гор, вообще с "поля", отвыкших соразмерять свои движения и манеры с размерами комнаты, живущих еще привычками походного быта, походными понятиями о гигиене и стыдливости.
            Наутро прилетела "этажерка", но она могла взять только пятерых. Н.К., Петр с Ниной и Саша остались. Они, впрочем, еще раньше договорились с шофером грузовика, что он отвезет их в Душанбе. А мы улетели. Я впервые летел в таком маленьком самолете и так низко над горами. Первый вираж мне как-то сразу не понравился, потом уж было ничего. Самолетик юлил по ущельям и несколько раз прошел над невысокими перевалами - красные зубцы надвигались неумолимо, как вершины лунных гор на неуправлямый снаряд, в котором летели герои Жюля Верна - Барбикен и его спутники, но "этажерка" протарахтела над зубцами и спланировала над склоном вниз, в долину. Скоро мы, привыкшие к тому, что даже малые расстояния измеряются днями трудного пути, - очень скоро мы приземлились в Душанбе. Было очень неловко и неприятно, стыдно своей грязной одежды и запаха грязных рюкзаков; но после бани, в свежей рубашке и брюках было совсем другое дело. Мы стали, как все, и можно было отдаться горделивому чувству (пока что только горделивому, но еще не высокомерному) - что мы вернулись оттуда, где никто не бывал, ну, почти никто, практически никто, и видели прекрасное, и думаем о нем, а больше никто не думает, думают о другом, и на будущий год я пойду туда, где никто не бывал, и тоже вернусь; кончились грязь и труд, пот и сопли подвига - только что не кровь; я - интеллигентный человек в чистой отглаженной рубашке, преломляю белый пушистый хлеб за белоснежной (не белоснежной) скатертью в ресторане "Вахш"; молоденькая тоненькая (немолодая расплывшаяся) официантка приносит изысканные блюда, а оркестр наяривает - увы, не божественного Моцарта. Ну что ж, раз не Моцарта, может быть, попробовать другой стиль, стиль шоферской закусочной?
            Я хорошо потрудился и я хороший человек, впервые за много лет я могу ничего не делать и наслаждаться простыми жизненными благами, которые жизнь дарит каждому, не совсем дарит, но все равно, можно считать, что дарит - всем, кроме меня, а сейчас и меня подарила - свободным временем и спокойной совестью, вкусной пищей и дымом папиросы. Я заказал 250 грамм водки. Этот заказ официантка выполнила почти так же быстро, как выполняла все заказы соседнего столика, где пили и рассказывали похабные анекдоты несколько солидных мужчин начальственного вида со своими дебелыми и накрашенными спутницами. К моему столику подсел деловитый пижон. Я подумал, не рассказать ли ему о перевале, и как умна книга Гексли, и как прекрасен Моцарт, которого мне так хотелось сейчас услышать, - но не рассказал, а только выпил за его здоровье и вышел на тенистую, в фонарях, как в алмазах, улицу города - женщины, которая встречает спустившихся с гор чистой баней и вкусной едой и музыкой, запахом ночных цветов и фонарями в темной листве, девушками, яркими и пестрыми, как цветы и бабочки, и можно наслаждаться жизнью, только нет Моцарта.
            Самолет вылетал завтра утром. Я не пошел ночевать к знакомым Вадима, где сейчас были все наши (номеров в гостинице не было), и отправился вверх по проспекту, заглядывая в иллюминированные окна магазинов, где все съестное было желанным, заглядываясь на девушек, которые все были желанными, - опрокинутые колокольчики на смуглых, желанных ножках, - под плеск воды в арыке и запах ночных табаков, в густой тени чинар и карагачей, где нужно идти, обнявшись. Я был спокоен и ничего и никого не боялся и никуда не спешил - это был тот самый драгоценный покой, в котором мне было отказано природой, а теперь я вырвал его - жарой и холодом, грязью и потом, и теперь я знал, как это делается, если даже это не навсегда, а, может быть, теперь уже навсегда. Мысли были ясными, адекватная модель мира была у меня в голове, и я мог ее спокойно изучать - ведь на то и создан человеческий мозг, чтобы быть вместилищем адекватной модели мира, а познание - вопрос времени. Я был горделив, но не высокомерен, следовательно, великодушен без юродства и задней мысли. Истины, которые обычно попадаются, как исключение, как жемчужные зерна в грудах серой пустой породы, были в тот вечер нормальным продуктом деятельности моего мозга. Со мной заговорила женщина лет тридцати, не красивая и не дурная, обыкновенная; мы пошли с ней, и я пробыл у нее до утра, пока листья чинары не затрепетали на сером утреннем небе.
            ИЛ-18 сделал круг над Душанбе. Из желтой мути "афганца", как из желтого моря, еще раз поднялись черные пики, а дальше стояли снежные хребты, но стекла иллюминатора были слишком мутными, и было некрасиво и неинтересно. Мы пролетели над пустыней, над многими днями караванного пути в песках. Сверху были видны иногда серые прямоугольнички строений. В некоторые из них человек, быть может, не заглядывал уже столетия, а ученый - никогда. Зная скорость полета, я пытался определить величину видимых с воздуха объектов, длину барханов, километры и дни пути, мысленно собирал в кучу всех змей и ящериц и скорпионов, которые ползали и бегали на участке земной поверхности в поле моего зрения. Получалось очень мало; очень мало живого, прекрасного и умопомрачительно высоко организованного на поверхности нашей каменной и песчаной планеты.
            В Москве мы пересели на другой самолет и прилетели в Ленинград, где в ближайшее же время произошли два события: моя великодушная горделивость - потому что никто не хотел признать моего права на нее - стала превращаться в тайное высокомерие, и - но это выяснилось позже - примерно в те же дни В. забеременела девочкой, которая на нынешней неделе пошла в первый класс.
            О, если бы я мог пройти хоть одну еще дорогу!

            4 августа - 5 сентября 1968


              P.S.
              Не думать о ней, не думать, а вспоминать что-нибудь совсем другое. Каждое лето запасаться воспоминаниями, а осенью, зимой, весной - тратить, записывая. И присматривать за собой, подглядывать: каково это - думать не о ней, жить, чтобы не жить, пить ради похмелья? Так тоска превращает правду - в прозу - вроде бы на глазах у читателя, - но роль читателя неясна, даже как будто не предусмотрена.
              Автор покончил с собой в 1988 году, лет пятидесяти, совершенно безвестный. Бесчисленные рукописи сохранены друзьями.


      "Постскриптум", вып.5:                      
      Следующий материал                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.5

Copyright © 1998 Михаил Бобович (наследники)
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru