Юрий ЦЫГАНОВ

Гарри-бес и его подопечные

Роман


        Постскриптум: Литературный журнал.

            Под редакцией В.Аллоя, Т.Вольтской и С.Лурье.
            Вып. 3 (5), 1996. - СПб.: Феникс, 1996.
            Дизайн обложки А.Гаранина.
            ISBN 5-85042-072-X
            С.133-177



    Не знаю, как и начать... Решительно не представляю.
            И молчать не могу!
            В душе такой замес, такой испуг и разлад поселился, такое ощущаю брожение ума и угнетение психики, что чувствую, если тотчас не начну - погибну, взорвусь от переизбытка впечатлений.
            А начать не могу.
            Ну, никак. Хоть взрывайся, хоть трескайся!
            Сижу как псих, глазами по орбитам вращаю и мысль пытаюсь приблизить. А она ни в какую. Вся сжалась, падла, и лежит трупом.
            Что еще? Еще всякая дрянь в голову лезет. Всякое занудство и кошмары.
            Еще? Еще эта... туманность наплывами, прискорбие и звон в ушах.
            А ликования нет. И этого нет... как его? ответственности за происходящее. И озорства нет. Такого пушкинского легкого дурачества. Нет, и все тут.
            Как писатель Гоголь, над листом склонился и муку принимаю.
            Тот тоже все начать не мог. Тоскливо ему, зябко в пустом кабинете, неуютно в бескрайнем пространстве земли русской. А внутри как-то так: то тревожно, то подло, то за державу обидно. Сам нахохлился, желваками играет, глаз свой въедливый щурит, внутренним зрением что-то высветить силится и ждет, ждет... Себя изводит, но ждет. Душевный разлад превозмочь пытается.
            А я так не могу. Я зверею от ожидания. Я готов, как писатель Салтыков-Щедрин, весь свой саркастический дар в население бросить. Чтоб взорвалось население от моих язвительных пассажей. И читатель принялся рвать меня на части. А я бы каждой частью, каждым бездыханным членом обличал бы и обличал.
            Вот как хотелось бы. А начать не могу...
            Можно, конечно, начать так:
            Что, бля, добаловались? А?! Союз нерушимый бомжей и шалашовок, орден сексотов и блатарей. Что? вшивота ветошная, шпана штопаная, доигрались? Экспроприаторы, бля, экспериментаторы, пролетарии прикинутые, рвань номенклатурная, приехали? Да? Фарца рублевая, хипня стебанутая, лохи совковые, дошло? Куда въехали, дошло?
            Но на этом придется и кончить, поскольку прибавить тут нечего.
            Да и не о том я миру поведать хотел.
            О любви хотел поведать. Роман. Огромный, длиннющий, толстенный. Чтобы всю жизнь читать и не прочитать. Читать и не начитаться.
            Потому как ни в какой рассказ, ни в какую, не приведи Господи, повесть любовь лично у меня не вмещается. А что уж говорить о всяких там новеллах, сонетах, ессе, письмах и прочей ерунде.
            Роман - дело другое. Это непреходящая ценность. Это понятие вечное. В нем что хочешь уместится. Как в Ноевом ковчеге, всего навалом. Каждой твари по паре. То есть у каждой твари свой дружок. В смысле интерес друг к дружке у них присутствует. Иначе говоря, кто-то кому-то приглянулся на том печальном ковчеге. И что из этого следует?
            Для серьезного прозаика, пишущего о любви, из этого следует завязка с вытекающей из нее драмой и неминуемой развязкой. Для серьезного думающего прозаика все остальное мура, сотрясение воздуха и ничего не стоящий треп. Вот что из этого следует.
            А посему, за дело. Пора начинать роман о любви. Через душевный разлад и преодоление, через сомнение и суету. Просто разбежимся и нырнем в его бурлящие воды. Не задумываясь, головой вниз. Гоголь, друг, благослови!!
            Скажем, так:
            Ни в котором царстве, в советском государстве жил-был художник.
            Не-не, не то. Совсем не то. Не благословил.
            Почему художник? Опять художник... опять повальное пьянство, пустая болтовня и сомнительные личности в заглавных партиях.
            Хорошо, художника в отставку. Не нужен нам художник. Пусть будет бомж. Экзотично и актуально.
            Ни в котором царстве, в советском государстве жил-был бомж по кличке Пьеро.
            Так. Уже лучше. Но почему Пьеро в советском государстве? Гм... Этого точно никто не знал. Болтали разное. Говорили, например, что когда этот Пьеро напивался, как сукин сын, то начинал всех стращать. А стращал таким манером: скалил редкие зубы, плевался и брюзжал: "Придет наше времешко, шавшем шкоро придет... Вшех доштану, никого не жабуду, у нас руки дли-и-инные". В общем, отдаленное сходство с известным персонажем было. В трезвом состоянии также угадывались общие черты: слаб, обидчив, ликом бледен, здоровье отсутствует.
            Ладно. Пусть будет Пьеро. Пусть руки длинные. Но, черт побери, не с первых же страниц представлять его читателю. У читателя от таких персонажей зуд в костях. Мутит читателя от этакой шпаны. Вон их в живой природе, на каждом углу сколько. Стоят родимые, в глаза тебе преданно смотрят, а у самих водки целый мешок, а в карманах одни доллары. Какая уж тут любовь.
            Все. Пьеро тоже в отставку. На вторые роли где-нибудь пристрою отрицательным персонажем.
            Тэк-с. С разбегу не получилось. Выбираемся из бурлящих вод, пока бездна не поглотила. Сушимся и рассуждаем здраво.
            В одиночку мне до того ковчега не добраться. Напарник нужен. Один, ясное дело, затону. И все твари влюбленные останутся сиротами, и никто о них доброго слова не напишет и любовь их не воспоет. А будет мотать тот ковчег в грозных стихиях потопа, и летопись его странствия канет в небытие.
            Но не бывать тому! Вперед на поиски товарища. Без промедления, в путь!

            * * *

            ... куда вперед? на поиски какого товарища? - подумал я раздраженно в середине пути.
            Все товарищи мои ужасно безответственные люди. Они измучены, раздражены, экзальтированны и постоянно впадают в депрессию. К тому же пьют безбожно. А выпив, возбуждаются и теряют моральные ориентиры, пока не уснут, кроткие, как дети.
            С ними я потону в том потопе раньше, чем допишу первую строчку.
            Тут нужно нечто. Нечто неопределенное. Но непреходящее. И как можно менее реальное. То есть никаких правоборцев и диссидентов (а также пророков в данном конкретном Отечестве) не предлагать. Сограждане исключаются начисто.
            Нужно нечто отвлеченное и вечное, вроде Сфинкса. Или птицы вещей Гамаюн. Можно Чудо Лесное. Иль Заморское. Или такой персонаж - Лева Зверь. А? Или, к примеру, кот Баюн чем плох?
            Сидит Баюн на дубе и растекается мыслию по древу и волком по земли рыскает, и орлом под облакы ширяет... и поет! Все, что видит и слышит, все поет.
            А ночью по стране гуляет, желтым глазом посматривает да посвистывает. И все-то ему во тьме видно, каждая тварь земная и мелочь людская близка ему и понятна. И всю неправду в стране он подмечает, всякую нечисть высвечивает и всех рэкетиров-качков он прищучивает и разборку им учиняет. И пощады от него не жди, потому что любит он землю родную, как нежный сын, а не как временщик Непомнящий.
            Вот, вот кто мне нужен! Сразу видно, товарищ стоящий, не продаст. В нужном направлении вывезет. Внутренний разлад уладит, взрывоопасную ситуацию погасит. А надо, так и споет, и соврет, и навеет (человечеству) сон золотой.
            Господи, как кстати ты подвернулся, вовремя на глаза попался. Давай, кот, лети ко мне Красной конницей, спасай застрявшего в болоте бедолагу-писателя!
            - У нас тут опять модерн. Вернее, постмодерновый упадок. Короче, полный андеграунд. Слыхал про такое? Это когда все скисло, задохлось, полиняло, а жить надо. Это когда так жить нельзя, но хочется. Вдруг. И именно теперь. Это когда чувствуешь, что все, приехали, это конец. Спасенья ждать неоткуда.
            А внутренняя суть противится, ищет выхода, говорит: брось трепаться, спасет тебя только любовь. Садись и пиши роман о любви!
            И что же?
            Су-у-утками сидишь, в тему въехать пытаешься. Окна зашториваешь, телефон вырубаешь, веревками себя насмерть к столу прикручиваешь, глаза, кот, глаза закрываешь и... и... где вы, мысли? ау-у! где, падлы, прячетесь? Шуршат, как мыши в норе. Где шуршат? кого едят? А весь богатый, могучий, горячо и преданно любимый русский язык... м-м-м-м... Господи! съежился, как лежалый пирожок... жуешь, жуешь, а заглотить нету мочи.
            И вдруг выплывает из потемок герой романа. Какой-нибудь Чикатило с удавкой в руке. Или некто Вертухаев Вохр Вохрович, при галстуке, с челюстью металлической во рту и ваткой в ухе. Только появятся, так начинаешь судорожно прикидывать, как бы их побыстрее выключить. Без сюжета и интриги, без биографии и некролога. Чтобы никто их не заметил, чтобы в русской литературе не застряли.
            Нет, положительно, кот, надежда умирает последней, Если надежда помрет, все тогда, терять будет нечего. Тогда про Чикатилу опишу и про ватку в ухе. А бомж Пьеро будет скалиться и брюзжать целую вечность. Представляешь, что это за роман получится? Серо-черно-сизюлевый с красной каемочкой. Бессовестный и наглый будет роман. А народ, его прочитавший, станет бесстыдным и черствым. Он подумает, что ему все дозволено, и примется бомбить все в округе. Ты же знаешь, как Слово народ возбуждает, какими крайностями чревато его воздействие. Оно может звать к прекрасному, а может и наоборот, все очернить и толкнуть к вырождению.
            Так вот, я уже начал вырождаться и готов очернять. Выручай, кот, ты древний, мудрый, народный, тебя Пушкин воспел, сидишь высоко, кстати, в ночи видишь...
            - Не молчи, Баюн, соглашайся, а то я дел наделаю. Знаешь, какой я в беспамятстве? Страшное дело... Во мне все темное просыпается. Такое просыпается, что невозможно представить, что оно во мне есть. Ну, кот... И договоримся так: никакой действительности, реализм под запрет, ни слова правды, об окружающей среде ни звука. Над вымыслом слезами обольемся, а? Баюн, обольемся?
            - Согласен.
            - Браво, дружище! Забудем сомнение и печаль, уныние и суету. К чертям убогость дня сегодняшнего. Я предлагаю взамен полет воображения, поток беззастенчивой фантазии, море чистейшего кайфа без сна и отдыха!
            И пусть Вохр Вертухаевич гремит железной челюстью, а Чикатило ужом подползает к очередной жертве. Пусть бомж Пьеро прячет в пустом рукаве заточку. Нам нечего терять. Мы взлетим с тобой на древо, как два орла, независимые и гордые, оглядим свое царство любви и запируем на зависть недругам! Итак, приступим:

            ГЛАВА ПЕРВАЯ

            Задумка такая: ты мне рассказываешь сказку о любви. Для затравки, так сказать. Чтоб вдохновиться и запеть. Чтоб петь потом, не умолкая, целую главу. Дальше посмотрим. Главное начать. Кривая вывезет. Давай, кот, начинай. Ты рассказываешь, а я внемлю... "...внемлю сказке древней, древней, о богатырях, о заморской о царевне, о царевне, ах!" К корням хочу, к истокам припасть...
            - О царевне Ах не знаю. Знаю про Оха и Эха. Один был Мичурин, другой Циолковский. Друзья были не разлей вода. Друг без друга жить не могли. Но любви там не было. Поэтому слушай другую. Про козлушку. Очень древняя сказка, как ты любишь. С корнем и все такое...
            - С любовью?
            - С роковой. В духе Шекспира. В смысле, гора трупов в финале. Короче,

            КОЗОНЬКА
            Рок-сказка

            Жил-был старик со старухой. У них были сын да дочь, да козлушка. Старик стал сына посылать в лес козлушку караулить. Сын-от покараулил, да и пришел домой. Старик вышел на крылечко и стал спрашивать: "Козонька, сыта ли? Пояна ли?" - Коза-та и говорит:

        Я не сыта, я не пояна -
        Я по горочкам скакала,
        Я осиночку глодала!

            Вот старик-от сына-та бил, бил да и убил. Стал опять дочь посылать.
            Вот и дочь пошла караулить. Покараулила, да и пришла домой. Старик вышел на крылечко, стал спрашивать: "Козонька, сыта ли? Пояна ли?" - Коза говорит:

        Я не сыта, я не пояна -
        Я по горочкам скакала,
        Я осиночку глодала!

            Старик дочь-ту ну бить. Бил, бил, да и убил.
            Послал опять старуху - караулить козоньку. Вот и старуха покараулила и пришла домой. Старик вышел на крылечко, стал спрашивать: "Козонька, сыта ли, пояна ли?" - Коза опять говорит:

        Я не сыта, я не пояна -
        Я по горочкам скакала,
        Я осиночку глодала!

            Вот он, это, бил, бил старуху-ту, да и убил. И говорит: "Дай-ка я сам пойду покараулю".
            Вот сам сходил покараулил, пришел домой, да и стал спрашивать: "Козонька, сыта ли, пояна ли?" - Коза и говорит:

        Я не сыта, я не пояна -
        Я по горочкам скакала,
        Я осиночку глодала!

            Вот он козу-ту бил, бил да и убил. И сам-от пошел да с горя-то на осине и задавился.

            - М-да...
            - Что?
            - Да уж... вдохновила киска, нечего сказать. Нет, ты не кот Баюн, ты панк какой-то. Злой и жестокий.
            - Если я панк, то ты - натуральный хиппи.
            - В каком смысле?
            - В смысле прикинутый. В том плане, что любовь, любовь, цветочек полицейскому, поцелуйчик в губки, царевна, ах... А кто докажет, что в твоей царевне не присутствует коза? если вглядеться попристальней. А? Кто?
            - Не понял...
            - Так слушай доказательство ее пристутствия.

            ИСТОРИЯ ЛЮБВИ ЦАРЕВНЫ АХ
            (сюрная лавстори)

            Если вглядеться попристальней, то я ее знал. Не буду лукавить. Но хотел забыть. Но не смог. Ты напомнил.
            Это было что-то! Брови выщипывала, румян не признавала, одевалась от Хичкока. Вот вся такая сюрная и плотоядная, как университет на Ленинских горах. Сама огромная, а головки-от почти нет. Вместо головки-от звезда горит. Что-то в ней такое было от той эпохи. Ноги длиннющие от самой груди и пышное бедро сбоку. В общем, ах! Не идет, а надвигается. И только вперед. Не пятится, вбок не прыгает, никаких завихрений и кульбитов не признавала. Только вперед. Хичкок таких любит. Поэтому и одевает.
            А маленьких кто одевать будет? Я тебя спрашиваю, кто мелкой тетке пальто пошьет? Чтобы она вот так вырядилась, брови повыщипала и пошла, как умеет, в пальто от Хичкока, страх наводить да делами ворочать. Впрочем, нет... не смотрится... Кому они нужны, эти мелкие тетки? Но это так, отвлеченное рассуждение... Для нас сейчас главное - она.
            Надвигается, значит, неотвратимая, как эпоха. Вся в перьях, бусах, перстенях. Злато-серебро искрится и переливается, как водопад, звезда путь освещает. Еще лиса на пальто пристегнута, с глазками.
            Это ж надо представить, каких она дел в том пальто наворочала! Пальто колыхается, как мантия, разрез для крутого бедра от рукава. Из рукава пальцы толстые в перстнях вьются, воздух на ощупь исследуют, нужную ауру подыскивают. Не то... совсем не то... этот вообще хам, никуда не годится. Вдруг - хвать! - мужика престижного теми чуткими пальцами и прихватила. Он и обмяк. Звали мужика Корней.
            А шел тот Корней тоже прямо, но просто, воздух не щупал, ни в какой ауре посторонней не нуждался. Глупости все это и ему ни к чему. Шел и шел. Мог налево свернуть, мог направо. А мог вообще развернуться и встать. И стоять так целый час спиной к событию (которое как раз бы и не случилось!), пока шествует она напролом, пропуская через пальцы биотоки проходящей публики. Мог, да не сделал, и кто теперь разберет, чья в том заслуга.
            Шел и шел Корней по проспекту на восток среди прочего люда. Вдруг видит, звезда горит. Он и обмяк.
            Так началась их крутая лавстория.
            Прибрала его сразу, со всем содержимым. Жаром дышит - ах! - руками чуткими гладит - ах-ах! - и кровь сосет. Все подъела, ничего другим не оставила. Ни жене, ни детям, ни дальним родственникам. И товарищам от него никакой утехи. В общем, диссонанс и аллергию навела на всех повсеместную. "Эдак и мы так могли б, - говорили мелкие тетки, щурясь, - кабы совести не было б". - "Половцы пришли, - качали головами старики, - кровь большая будет". Народ чуток до этих дел.
            Корней, правда, так не считал. Он на звезду смотрел - царевну видел. Поэтому в средствах не считался. А средства были. Из родовитых он, таких больше нет. Этот последний.
            Пальто ей купил обычное, от Зайцева, на меху, чтобы бедро прикрыть. Виолончель подарил Страдивари, чтоб не скучала, музицировала в его отсутствии. Ложки серебряные носил. Все ложки по одной из семьи вытащил. Она поесть очень любила, вот он и носил. Потом половник фамильный принес и остался с ней жить.
            А местность в том краю была примечательная. Центральный проспект, бульвар роскошный (весь в цвету), троллейбус есть, за номером 9, публика по бульвару бродит престижная - предприниматели, киллеры, хасиды, омон, - памятник Надежде Крупской стоит. (Муж ее, Крупский, большой был человек, но жену любил страстно, как тот дед козоньку ту, - памятник ей воздвиг.)
            А от Центрального проспекта зигзагами и напрямую разбегаются множество переулков, закоулков, заулков, загогулин и тупиков. И в каждом таком заулке или тупике, если тщательно поискать, среди различных ненужных предметов можно найти ход в подземелье, приваленный камнем. Мы, коты, те места хорошо знаем.
            Сколько туда ни кричи, никого не докричишься. Однако не сомневайтесь, жители там есть. Если туда ненароком свалиться, лететь будешь долго. День, два, а то и неделю. И выбраться оттуда совсем не просто. Бывает, попадет туда пришлый человек, и все - нет человека, сгинул. Судьба, значит, такая, решает он.
            Жена в трауре, дети сиротами растут, а он жив-здоров, только знать никого не знает, ни жены, ни детей, и вся прошлая жизнь, говорит, мне просто померещилась. И принимается в том подземелье дворец возводить. Кто оловянный, кто медный, а кто и золотой.
            В такое подземелье и угодил Корней со своей царевной и принялся дворец возводить золотой. Царевна, правда, недолго в подземелье томилась. Я, говорит, голубых кровей, бледнею и чахну от такой бестолковой жизни. Дом себе неподалеку купила с парадным крыльцом и обстановкой. Салон открыла, экипажем обзавелась. В том экипаже к Корнею наведывалась. И, надо сказать, регулярно.
            А Корнею и так хорошо. Трудится, башни золотые выводит. Царевна подкатит - нарадоваться не может: Ах, царевна! - и грудь полнится пеной морской. Огромное море, величиной с океан, ласкает душу, повергает в истому. Страшное дело, сладость какая!
            А она, чтоб усладу продлить, знай хвостом лисьим крутит. То звезду на Корнея направит, то в другом направлении. В резко противоположном. Чаю попьет, хвостом махнет и пропадет.
            У Корнея море взыграет, забурлит, разольется, весь белый свет заполонит. И погружается он, как водолаз, в бездну морскую на самое дно. А там гадость всякая плавает - инфузории, туфельки, планктон - муть и тоска, одним словом. Сядет у камня замшелого и дрожит. Кругом темно, никакой перспективы не видится. Я морж, - стонет, - я морж...
            Но не будь он Корней, в самом деле, родовитый боярин, чтобы в том омуте сгинуть. Род у него древний - корни глубокие, крона, что атомный гриб, - предки не одну царевну на место ставили. Будет он из-за всякой, хоть и крутой, жизнь свою гробить.
            Выныривает тогда на поверхность и принимает спасительное решение: а не сходить ли нам в поход, дней эдак на пять-шесть, чтобы дым пошел и гарь над проспектом зависла и пепел на дом ее пал. А там посмотрим.
            С походом проблем никаких: одна получка пропивается, он другую из кармана достает. А получек у него много. В каждом кармане, считай, по две. Деньги к нему сами шли почему-то. Миллионщиком был. А одевался просто.
            Только Корней к кабаку, в закоулках происходит подвижка. Камни сами собой сдвигаются, выходы открываются, и из чрева земного на свет божий выползают художники. Слышат зов сердца: пора, брат, пора на войну! На свет щурятся, погожему дню радуются: в такую благодать и помереть не грех. Стоят, доспехи не спеша чистят. Кто пыль с пиджаков сдувает, кто мох из ушей выдирает, кто бородой трясет, моль выгоняет. У всех душа ликует. Чуют великую битву.
            ...и потянулся неспешно местный житель к источнику...
            А Корней уже в кабаке. Недолго думая, в кармане порылся, и - раз! - лимон на прилавок. Тараканы врассыпную. Мухи проснулись, с места снялись, кружат. Шелудивая Пьяница голову из-под стола выудил, моргает, обстановку оценить силится. Не может. Видит - лимон, знает - не его, а как к нему ноги приделать, в толк не возьмет. А Корней уже распоряжается:
            - Галлон водки, дюжину шампанского и для сугрева чего-нибудь. На остальное десерту всякого.
            Шелудивая Пьяница тут как тут.
            - Хошь, развеселю?
            - Не-а.
            А Шелудивая Пьяница уж стакан подхватил, разжевал и проглотил, не сморгнув. Хух, - говорит, - гадость. Запить бы...
            - И юмор твой убог, и сам ты черт-те что, - морщится Корней, однако стакан наливает. - Больше так не шути. Я этих дел не перевариваю.
            Хорошо же, думает Шелудивый, так, значитца, пабрезгал моим сообчеством, мироед.
            Вдруг грохот слышится, земля дрожит, посуда на столах подпрыгивает. Ох да эх раздается у входа. То Мичурин с Циолковским приют тоске своей ищут.
            Шелудивая Пьяница под стол хоронится. Пугает его проявление сильных чувств.
            - Ох, - говорит Мичурин, - знатно.
            - Эх, - говорит Циолковский, - космогонично.
            - Что это, - спрашивают, - невесел ты нынче? Водку пьешь, шампанским запиваешь...
            - Да, - отвечает Корней, - водку пью, шампанским запиваю, от того, что холод чую великий. Озноб необычайный душу студит. Звезда сияет, да холодна.
            - Циолковский, это по твоей части.
            - Ну, тык... это мы понимаем. Солнце светит, но не греет. К зиме это. Эх-х-эх...
            - К ядерной, - радуется Мичурин. - Шучу так. М-да... Берешь в компанию? Выпить мы здоровы.
            - Давай.
            А Шелудивая Пьяница, не попрощавшись, разом по-английски слинял, опрометью и стремглав Центральный проспект пересек, через Последний переулок, крадучись и озираясь, просквозил, семь положенных метров отсчитал, три метра отмерил, мусор разгреб, камень отвалил, да и сгинул.
            А Корней наливает и пьет, наливает и пьет. Уж полно товарищей к столу его приблудило, да не видит, не слышит он никого. Небывалая тяжесть придавила грудь.
            Видение странное встает перед ним.
            Лежит будто он в пустой зале. Вода сочится со стен, вода на полу. Водоросли к телу липнут, вяжут его.
            А в глазах синева разливается, да такая, что дух захватывает и сердце щемит. Живая будто, двигается сама в себе. Свет и покой несет то сияние.
            И видит он царевну внутри той синевы.
            Сидит она голая, играет на виолончели. Божественный и целомудренный инструмент в ее руках. Страстный оскал застыл на лице. Пальцы сжимают гриф, смычок елозит по струнам, и мерзкий скрип вместо звука вытягивается из нутра инструмента.
            Силится Корней встать, да не может. Опутали тело скользкие водоросли. И слушать невмоготу.
            - Что ты делаешь! - кричит.
            А она вся в истоме. Водит смычком, увлечена. Безобразный скрип разрушает сияние. И пышное бедро дрожит в напряжении.
            - Что ты делаешь, змея!
            - Да люблю я тебя, дурачок, - воркует царевна.
            - Коли любишь, не истязай.
            - А как умею, так и люблю...
            Тьфу! - думает Корней, выключая кошмарное видео, - это Кафка какой-то с Тарковским, Бунюэль и Дали. И этот, как его... Хармс, беззастенчивый и постылый. Но бедро, как на грех, впечатляет. Надо ребенка ей сделать, семью организовать. Материнство, кстати, вечно. Все остальное разврат.
            - Что? - говорит Циолковский.
            - Что ЧТО? - говорит Мичурин.
            - Что остановился, говорю, наливай.
            - Эх, Циолковский, бессмысленный ты человек...
            - Это почему?
            - Вон Корней тих, а сколько в нем потаенного смысла.
            На край стола ложатся две черные лапы. Следом появляется морда в гриве и бороде. Следом косматая грудь. В гриве тлеет бычок, на груди крест мерцает.
            - Кто?! - два желтых глаза обвели застолье и встали на Корнее, - такие?!
            - Корней, - представился Корней и протянул руку для знакомства, - а вас как?
            - Я Лева Зверь - всем зверям зверь! Мой учитель Леонардо да Винчи. Но я его превзошел.
            - Не надо тут ля-ля, - говорит Илюшка-пьянчужка (урожденный Илья Айзенштадт) и прикуривает от Левиной гривы.
            - Что?!! - глаза побелели, потом стали синими, потом снова желтыми, - ты сказал? Повтори!
            - Не надо тут ля-ля, - повторил Илюшка.
            - Давай! карандаш - докажу, - сказал Лева и посмотрел фиолетовым глазом. Второй остался зеленым.
            - Во дает! Не смеши компанию, родной... Ну откуда у художников карандаш?
            - Понятно. Давай "Агдаму" - "Агдамом" рисовать буду.
            К слову сказать, рисунок, сделанный Левой пятерней на скатерти, был вырезан Ильей Айзенштадтом и продан в годовщину смерти Зверя на аукционе Сотбис за пять тысяч фунтов стерлингов. В настоящее время рисунок находится в галерее Гугенхейма.
            В дальнейшем вечер был скомкан. У каждого прорвалось свое Я и обнаружилась жизненная позиция. Все принялись высказываться, напрягая ауру над проспектом, и каждый о своем, о наболевшем.
            - Вчера кино показывали, - говорил некто Туз, - про Шарикова. Так я чего подумал... ага, все мы, блин, Шариковы!
            А злой и саркастический Хромая Ерахта сказал буквально следующее: "Не-е, ты не Шариков, ты натуральный Тузиков! пффф..." Но Туз на это не среагировал. В смысле на рожон не полез. В том плане, что не вырубил обидчика, как тот просил.
            Драка случилась позднее. Затеял ее Птица. И это было естественно: Птица всегда затевал драку. Птица не признавал прелюдий, на манер: "Что ты сказал, повтори". Он игнорировал завязку, переходя непосредственно к финальной части. Не вставая с места, бил сидящее перед ним действующее лицо.
            А пока орал Циолковский. Или пел. Как на то посмотреть. И песнь его была печальна. В ней угадывалась ностальгия по промелькнувшей жизни, слышалось тотальное разочарование и едва уловимый проблеск надежды.
            - Извела меня кручина... Где труба?! Почему связи нет? Подколодная змея... С Егором говорить буду! Брат он кровный... Скушно мне, эх, как скушно! Знать, судьба...
            А Егор сидел в подземелье, приваленый камнем, и на звонки не отвечал. Он любил одиночество, поэтому пил один. В Егоре сидел бес. Звали его Гарри-бес. Гарри был неистов в желаниях и абсолютно равнодушен к жизни. Он говорил: "Все это было... было..." и жег при этом Егора изнутри. Страшное дело.
            Дальше взапел Мичурин. Или заорал. Как на то посмотреть. Сначала он спал, но разбудила его печальная песнь Циолковского. Песня Мичурина, напротив, была полна веры. Звучала она примерно так:

        Умом Россию не понять,
        Аршином общим не измерить.
        У ней особенная стать.
        В Россию можно только верить!

            Как выяснилось позднее, зря он проснулся. И голос подал тоже зря. Потому что Птица как раз дошел. Как раз последний стакан "Агдама" дошел до Птицыной сути. До стакана Птицын мозг колебался между светом и тьмой. После стакана тьма возобладала над светом.
            Последняя фраза Мичурина пришлась на начало погружения во тьму. И Птица, как бдительный часовой, шарахнул на звук. "Быть добру!" - сказал Птица. Песня угасла. Угас и Мичурин.
            Зато восстал Хромая Ерахта. Он давно наблюдал за Птицей. И чем больше наблюдал, тем меньше тот ему нравился. А песня Мичурина пришлась ему по душе.
            Отбросив костыль, Ерахта взлетел над застольем и повис на ассирийской бороде Птицы. Птица хоть и звался Птицей, но похож был на ассирийца. Один к одному. Такая ассирийская птица. Птица Асс.
            Так вот эту птицу Асс и прихватил Ерахта своими пальцами, своими могутными лапками. Двумя разъяренными бультерьерами вцепился инвалид в курчавую поросль Птицы.
            - Что же было дальше, спросишь ты? - произнес равнодушно кот Баюн. - А ничего, что бы меня удивило... Я же подумал: ничего себе развлечения... Со вкусом отдыхают художники.
            - Нормальные дела, - сказал Нормальные Дела, выпил водки и повис на Хромой Ерахте.
            А Коля Талала ничего не сказал, никуда не прыгнул и водки пить не стал.
            А экзальтированный ученик Леонардо да Винчи разволновался до крайности, крикнул "асса!" и, схватив стакан водки, опрокинул себе на голову.
            И тогда упал Ерахта, присвоив себе бульшую часть Птицыной бороды.
            На мгновение сознание вернулось к Птице. Вспышка света озарила его безумное чело. И он не упустил свой шанс. Подхватив стакан, он обрушил его на невинную голову Туза. - Быть добру! - пролилась кровь.
            И тогда взъярился Циолковский.
            Страшен был гнев Циолковского в лунную ночь ноября, 6 дня, года 1992, в кафе "Пицца" на Рождественском бульваре в канун Великого праздника Торжества Всех Угнетенных. Циолковский в одно мгновение уложил всех, кто не успел лечь сам. Птица был бит особо.
            Ассирийские перья долго еще кружили над затихшим застольем, легко и мирно, словно снег.
            Циолковский подсел к Корнею и сказал в оправдание:
            - Извела меня кручина.
            - Ничего, - сказал Корней и запел:

        В поле-поле чистом
        Стояло тут деревцо
        Тонко высоко.
        Под этим деревцем
        Траванька росла,
        Траванька-мураванька
        Листом широка,
        На этой на траваньке
        Цветы расцвели,
        На тех на цветах
        Расставлен шатер,
        Во этом во шатерике
        Разостлан ковер,
        На этом на коврике
        Столики стоят,
        На этих на столиках
        Скатерти лежат,
        На этих на скатертях
        Поилище стоит,
        У этого у столика
        Два стула стоят,
        На этих на стуликах
        Два братца сидят.


    Продолжение романа Юрия Цыганова                     


    "Постскриптум", вып.5:                      
    Следующий материал                     





Вернуться на главную страницу Вернуться на страницу
"Журналы, альманахи..."
"Постскриптум", вып.5

Copyright © 1998 Юрий Цыганов
Copyright © 1998 "Постскриптум"
Copyright © 1998 Союз молодых литераторов "Вавилон"
E-mail: info@vavilon.ru