I
Я долго сидел у окна, но мало думал. Нового о мире я узнал только то, что кубики шестнадцатиэтажек похожи на рафинад.
Солнце лижет наши дома. Дома стоят мокрые, ноздреватые, все в окнах.
Недавно дождь прошёл. Собаки бегают громко: шлёпают, довольные, по мягкой дождевой воде. Я высоко сижу, мне до брызг дела нет.
А за шестнадцатиэтажками начинаются огороды. Если оттуда смотреть какой я на пятом этаже?
Небось, выглядывает из норки эдакий мутный сахарный червячок...
А червячок-то машет вам рукой, огородники! У червячка-то ручки есть!
II
Теперь я должен рассказать, как оказался у окна, да ещё и зрителем, потому что раньше застать меня в подобной времяубийственной позиции было решительно невозможно. Да что там, я и в помещении-то старался не бывать!
В этом смысле благодатна была пора суматошного детства. Ни в какой детсадик я, разумеется, не ходил, произрастал во дворе... А вот дальше хуже пошло: испугавшись моего скорого всепонимания (потому что и без того я был гениальный ребенок), чтобы не рос так быстро, посадили меня в школу. А школа это крыша, т.е. потолок, выше которого не прыгнешь, как ни посещай всякие там секции и кружки. В школе я научился, с грехом пополам (да, ведь это грех!), ограничивать ради чего всё и было устроено свои притязания, но и этого показалось мало: не успел я распроститься с первокаторгой, как для пущей полировки меня вознамерились пересадить в армию... Тут уж я из последних душевных сил встрепенулся, отнёс документы в институт: томясь, отсидел положенное и поступил на работу.
Поскольку гения из меня не получилось (а получился всего лишь ограниченный и озлобленный талантище), на работе в пику всеобщей бестолковой умственности я стал проповедовать здоровый идиотизм. Объяснял, что глупые "Madness" и "Pixies" это лучше, чем серьёзные "Clash" и "Pearl Jam", и даже пивная группа "Дюна" полезнее Суеслава Добрынина. Меня с интересом слушали, но сочетание (не стилей, слов) коробило.
Что же тогда нездоровое, спрашивали, разум?
Конечно, отвечал я, разум это болезнь плоти, и относиться к его наличию надо правильно, со здоровым идиотизмом.
Сослуживцы пугались и не хотели.
Тогда я пошел на хитрость и объявил, что здоровый идиотизм не профанация, а серьёзный жизненный принцип. Я расчленил счастье и затолкал его в прокрустову колыбель категорий.
Поверить в мою теорию сослуживцам не достало решимости и теперь, но избавлением от объяснений наступило лето: автор был отправлен погулять месячишко-другой без отпускных. Заклубились стремительно друзья, моментально минули дней 60 перемежающегося веселья, и вот уже солнце разлило по улицам прогорклое масло августа, грозившее вскоре застыть сентябрьской желчью, помахать на прощание зелёно-жёлтой листвой. Угадав приближение приступов осенней тоски, я женился на девушке из приглянувшейся компании.
III
Съездим в центрик? Ну съездим? упрашивала она, ластясь.
Мы сосуществовали на окраине. Рядом лес и всё такое: думаю, мне-ребенку здесь бы понравилось, но теперь это не имело никакого значения. Нашей скоропостижной семье не исполнилось и недели, а мы уже жили втроём.
М-м... даже не знаю, отвечал умно. Может быть; не сейчас, и, почёсываясь вполне корректно, шёл в ванную, но на полпути, у входа в бабушкину комнату останавливался и надолго припадал к замочной скважине.
Ну что, что там? едва подбежав, сгорала жена нетерпением, что там сейчас, ну?!
Коленца.
Какие коленца, какие? Как в прошлый раз? Ну скажи!
Гораздо лучше. Фантастические! и тут она лопалась от нестерпимого желания увидеть эти небывалые, фантастические и закатывала истерику.
Медлительно отползал.
Неохотно делился заветным зрелищем.
Ах, бабушка, бабушка!
IV
Коленца же заключались в следующем. Очень просто:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жизнь моя непредсказуемо изменилась.
Медовый месяц прошел упоительно и страшно. Мы с женой пробирались в бабушкину комнату и устраивали там дикие оргии. Никто не заставлял меня ходить на службу.
Действительность принимала соблазнительные формы маниакального бреда, но в лучшие утренние часы, как ни в чем не бывало, я писал философический сценарий.
Самое удивительное, что в процессе писания я несколько отошёл от теории здорового идиотизма и даже не то чтобы отошёл, а уж скорее поднялся над собственной бурной практикой, чтобы узреть иной, повышенный уровень (этот уровень я называл про себя "новой серьёзностью"). Парадокс заключался в том, что дописывать сценарий и участвовать в оргиях мне приходилось под гнётом предыдущих воззрений, в то время как душою я всё более утверждался на противоположной стороне т.е. на стороне незаёмной, не показной вдумчивости, глубинной а ведь тоже по-своему трогательной! пристальности к миру.
Как бы подтверждением моих новых, отчасти диалектических взглядов на жизнь явился установленный косвенными методами факт, что и нашу комнату, оказывается, тоже кто-то тайно посещал.
V
Сценарий прочитала бабушка.
В полном согласии со своими теперешними опасениями, я был низвергнут и осмеян. "Во-первых, никакой это не, во-вторых, немолодой человек, ваши безнадёжно расхристанные, а притом ведь весьма скромные способности не дают вам никакого права пренебрегать соотнесённостью и соо́бразностью мировых явлений!"
Словно молнией пронзило мне мозг: бабушка, несомненно, таким явлением была! И я выслушал, как слушают голос свыше:
"Ума не приложу, чему может служить ваша мусорная коллекция метафор. А впрочем... Если вам небезынтересно мнение моих подруг, оставьте-ка на недельку".
Подруги приезжали к бабушке обыкновенно по пятницам. Та заваривала им кофе, и дом наполнялся... толком не знаю чем, мы спешили запереться в своей крохотной кукольной спаленке. Старухи ездили и носились по коридору, как угорелые, стучали подносом, звенели посудой, щебетали, хохотали, шуршали газетами, сражались тросточками, рукоблудствовали костылями и прыгали с разбегу. Складывалось впечатление, что никакая философия их в принципе интересовать не может, однако бред не покидал меня в ту тоскливую осень! каждую пятницу, мне казалось, мы меняемся местами, и уже бабушка с подружками пристально наблюдают нас. Изучают. Восхищаются? Составляют, по-видимому, абсолютно вздорные прогнозы.
VI
Мы совершенно забыли про общую лоджию!
Первого декабря я героически переполз заснеженную перспективу и удобно улёгся в тени подоконника.
Старушки звенели ложечками в чашках и высказывались, было похоже на то, в некоей предустановленной поочерёдности.
Упиваясь идеальной, словно во сне, слышимостью, я успел подслушать единственное предсказание: по мнению одной из развесёлых пифий, автору манускрипта не позднее вторника надлежало сойти с ума.
Этот примитивный вывод заставил меня мысленно взвиться. Я, как это у рецензируемых авторов принято, стал перебирать эпизоды и оттенки сочинения, стремясь найти, что же послужило исчерпывающим симптомом (всё равно как продавец негодной ткани доказывал бы крепость и достоинства каждой из составляющих её нитей), то есть, вообще, откуда такой странный вердикт. Я думал одно, я вспоминал другое разговор матерей мудрости с той стороны заснеженного стекла, равно как и снег, холод с этой перестали для меня существовать...
Отягощённый знанием о будущем, я не заметил, как заснул под приязненным светом окна, согреваемый мнилось теплом чужого разговора. Я спал, а разговор еще пару раз гладил меня то требовательно, то презрительно-нежно... Категоричность вывода подействовала, и во сне я почувствовал совершенное охлаждение к своему творчеству. А ближе к ночи разговор выключили, свет закончился, и я, припорошённый светлым снегом, провалился в следующий, куда более серьёзный и пустой сон глубоко, глубоко...
VII
Мне снилось или не снилось, переносят меня в комнату, растирают, поят горячим чаем и пирамидоном, силятся разбудить, а я всё падаю и падаю, и вот уже вокруг меня не родные женщины, а профессиональные врачи: смотрят на меня сурово, качают головами и прописывают шесть недель уколов и капельниц. А ещё запрещают говорить, только всё это не помогает, и тогда мне запрещают думать, потому что у меня осложнением поражён бывший самый главный (до женитьбы) орган, то бишь голова, и напрягать мне его теперь нельзя, не то, грозятся врачи, напрягать будет нечего, а это может негативно сказаться на моем общем самочувствии. С массой оговорок и ограничений через два месяца меня отпускают (в состоянии то ли слабоумия, то ли просто крайней слабости).
Теперь я подолгу сижу у окна, но думать мне ещё нельзя.
Иногда всё же, поперёк рецептов и рекомендаций, кое-что придумывается, или вспоминается.
Например, где-то посередине болезни я отослал вернее, думал, что отослал, сценарий в один петербургский журнал потому лишь, что никогда в этом городе не был (хотя, ввиду многочисленных свидетельств, он был всё-таки слишком реален).
Бабушка умерла.
Рукопись, замусоленную бабушкиными наперсницами, я так и не забрал тогда, и вот теперь сразу же нашёл в комнате. Подложил ей, пусть...
Решили везти в крематорий. Бумажные цветы на венках казали сквозь краску-пропитку непотребные надписи: "Маргарин солнечный", загадочное "Дро...". "Дро..."-что? Это было не всё равно!
Философия лежала побоку, т.е. справа у бабушкиной разлагающейся груди. Служащие говорят, что могила функционирует долго, а печь пожирает всё в пять минут, не остаётся даже пищи для размышлений. Никакой антисанитарии.
"Огонь, огонь, огонь..." серьёзно думаю я, пока всё скрывается в языкатом, шумном пламени...
VIII
Приходила бабушка, прочитала эти записи. По её мнению, мы блуждаем в потёмках, а точнее будет сказать, в кромешной тьме, такой чёрной и густой, что поневоле какие-то сполохи, наоборотные тени и червячки мерещатся. Долго их разглядываем, эту призрачную видимость, но ни руки протянуть перед собой не хотим, за каковое нежелание больно и поминутно бьёмся только так и ведая, что́ во тьме. Вернее, что во тьме что-то есть! Бабушка светится, но неярко, серым. Добром вспоминает двух подруг, Олечку и Ниночку: одну близкую, другую далёкую.
А про сценарий я спросить побоялся.