Черные бархатные глаза нос с едва заметной горбинкой чуть припухшие губки, на нижней содран кусочек кожи золотисто-русые кудри прямой точеный носик дымчатые глаза с зеленоватым отливом тонкие пальцы в серебряных колечках гладкие темно-каштановые волосы
Что еще вы хотите узнать о ней? Я вам, впрочем, все равно ничего не скажу. Всего вышеперечисленного на самом деле нет. Все дело тут в том, что ее нет. И не то что она любила, но бросила, или же не любила, но вот-вот должна без памяти влюбиться. Она просто отсутствует как факт в нашей жизни. Ведь правда, Саша?
Почему-то опять пошел снег. Мои мокасины давно промокли, и я стою на одной ноге, пытаясь одновременно удержать равновесие и собаку на поводке. Мой пудель виляет жопой и принюхивается, принюхивается. Возвращаться утром домой всегда малоприятно, да еще эта собака, гулянье с которой превращается порой в изучение чужих раскисших экскрементов. Набухает мартовский день, сырой и ущербный, как незастывший желатин.
Ночью мы сидели у Кати на кухне, на каких-то смутных аналогах стульев, и ели спутанные макароны, ложками. Вилок не было. Кетчупа тоже. Ее странные серые глаза пустовали и отражали разные углы квартиры. Странной квартиры с голыми стенами и театральной портьерой вместо занавесок. Свалом одежды на кровати и компьютером на пустом столе.
Не надо было нам с Сашей туда идти. Впрочем, все очевидно, и говорить тут нечего. Тихо падает снег, растекается декабрьская предновогодняя грязь по стертым ступенькам подъезда. В подъезде пахнет свежей краской и картошкой. Почему. Наверно, они на Пасху будут красить не яйца, а картофелины, чьи неровности черепа отнюдь не нарушат мировую гармонию. Скоро Пасха, что же касается упомянутого тут Нового Года, то это не страшно. Хронологические рамки весьма условны, будучи размыты поздним мартовским снегом, тающим на лету. Бодяга эта тянулась долго. Ибо не надо было мне туда идти, и тогда Саша не пошла бы тоже. А Саше совсем не надо было туда идти.
- Слушай, Саша, - перебивает она меня. - Ты вот уже третий раз сводишь разговор на Катю. Я что-то никак не въеду, в чем тут фишка.
Она встает, отодвигает стул и идет к стойке за очередным пивом. Здесь полутемно и очень душно, и фиговая, честно говоря, музыка, но пиво дешевое. Мы сидим втроем. Александр - он еще той ночью привел меня к Кате, сказав, что хорошо общаться с умными людьми, - я и она третья. Она знает Катю. Хорошо знает. Она ее давняя знакомая. Я курю сигарету за сигаретой и упорно смотрю куда-то в угол. То есть нет, курит Александр, а я играюсь с зажигалкой.
Она возвращается со своим пивом. Ну, говорю я, знаешь, иногда хочется, чтобы тебя кто-нибудь погладил по головке... И что, говорит она, хочется, чтобы именно Катя? из серии "розовый цвет вам к лицу, барышня"? думаешь, если мать педовка, то и Катя туда же? А ведь обычно бывает совсем наоборот.
- Если мать - кто? - спрашиваю.
Она смотрит на меня, потом соображает, что я, собственно, ничего про ее мать не знаю, да и слов-то таких не знаю. Наливает пиво в кружку, дует на пену. Катина матушка, говорит, из олдовых хипов, совсем олдовых, каких сейчас мало, в общем, просто легенда. Она закуривает и рассказывает дальше. Говорит, что мать родила Катю чуть ли не в четырнадцать и тут же скинула родителям. А через два года взяла и уехала с ней в Новосибирск. И еще долго моталась по всей стране. Потом все же осела в Москве. У нее дома посередине комнаты стояла зеленая бутыль с просветленным зародышем, и никто не смел ее трогать. Она говорила, что зародыш залетел туда и не хочет выходить, а она разговаривает с ним через стекло, но только когда напьется. Тогда она его видит и слышит. В ванной у нее было мыло для тела и другое, с запахом розового масла, для души. А в унитаз она насыпала землю и выращивала розы. Она очень любила цветы. На зеркале в прихожей висела зеленая сетка, чтобы мухи не прилетали из Зазеркалья.
Она была красавица - чудный хаер и огромные серые глаза. С мужиками, говорят, быстро завязала. Катин отец был чуть ли не последний. А с бабами было плохо. Жили вместе они по месяцу - по два, потом рвали, она очень страдала и старела на глазах. Последняя девушка бросила ее, а через две недели пригласила на свою свадьбу. Она пришла на венчание в церковь, отстояла всю церемонию, а потом подошла к священнику и сказала, что идет топиться, и если он может что-то сделать, то пусть делает, пока не поздно.
Потом надела все свои фенечки на дворовую собаку, причем та ее искусала, купила этой собаке на последние деньги пирожок с мясом и утопилась в Москве-реке в тот же вечер.
Здесь опять открыли окно. Бессердечные тетеньки. Пальцы окоченели, и я почти не могу писать. Я начинаю дышать на руки, потом прижимаю их к абажуру лампочки над столом, абажур покрыт зеленой краской и почти совсем холодный. Зимний ветер бегает по моей маленькой пятнистой книжке, теребит страницы. Я встаю и иду к противоположной стене зала взять словарь, спотыкаюсь по дороге о чей-то отодвинутый стул, никак не могу выбрать себе походку. Впрочем, Кати все равно не видно. Но она должна прийти. Я очень хочу, чтобы она пришла. Она подойдет к моему столу, закроет книжку, заложив читательским билетом, выключит лампу, обнимет меня за плечи и отведет в буфет. Там она купит нам горячего кофе, и мы встанем за высокий стол, лицом друг к другу, и я буду греть пальцы о пластмассовый стаканчик, а она размешивать сахар и смотреть на меня, немного исподлобья, очень внимательно. А потом она угостит меня сигаретой и поднесет зажигалку, проведя пальцами по моей руке. Когда мы вернемся в зал, она даст мне свой шарф и скажет, что ей не холодно. Читай, скажет, еще часа два, вечером поедем ко мне.
Мы едем с Сашей в метро. Жуткая давка, меня просто-таки складывают пополам. Я чувствую, как отрывается пуговица на куртке. Какая жалость. Я обнимаю Сашу за плечи, чтобы ее не затолкали в другой конец вагона. Но она, как обычно, говорит - убери. Я протискиваю руку обратно, между ее спиной и чьей-то еще спиной, и засовываю ее в карман. Саша облизывает губы и поправляет шарф. Народу становится меньше. Александр, говорит она. Да, говорю. Я высчитываю стихотворные размеры в рекламах на стене вагона. Я не помню, что она сказала. Хотя нет, помню: кто-то вышел и она предложила сесть. Мы садимся. Саша, говорю я весьма беззаботным тоном. Знаешь, кстати, что у Кати есть муж. Саша проводит языком по губам и поправляет шарф. Витя. Очень хороший парень. Похож на корсиканского пирата, и большая умница. Саша кончила поправлять шарф. Да, говорит, знаю. Слушай, взрываюсь я, черт возьми, но это же абсолютная утопия. Бред. Хоть немножко подумай сама, только, если можно, головой. Ну зачем тебе все это. Что ты с ней будешь делать, скажи на милость. Ты просто с ума... - Да-да-да. У меня, знаешь, такой бардак в комнате, и на всех этих шкафах, книжных полках - пыль. И мама заходит и пишет пальцем "Саша" и говорит, что вот еще месяц не сотрешь. А я боюсь стирать. Потому что мое имя. Тогда я могу окончательно потеряться, могу забыть, как зовут. Я гуляю со своим пуделем, и думаю, что с коккером. - Подожди, при чем тут это, я о Кате. Смотри, ну ладно еще ты, а ей-то это зачем. Витя вон есть. И вообще даром ты ей
Саша отвернулась. Она вплетает в растопыренные пальцы ремешок сумки. Она почему-то стала последнее время очень коротко стричь ногти, просто больно смотреть. Представляешь, говорит, я не знаю, носить мне кольца или нет. Я забыла, как одевалась месяц назад. Утром не могу выбрать, с сумкой или рюкзаком идти. Саша, говорю, ты дура. Думаешь, у нее как у матери. Да ведь совсем не так все.
Катя узнала о том, что случилось, последней. Была у кого-то на даче. И вообще мать, видимо, не посчитала нужным с ней поговорить. Катя никогда не носила ни одной фенечки. Она слушала другую музыку и, когда стала курить, никогда не курила мамины сигареты. Все ее эксцентричности Катя послала куда подальше. Единственно, где-то под батареей еще валяется пыльная бутылка из-под просветленного зародыша, выкидывать ее Катя не дает. Говорят, трудно расти, когда мать легенда. А мать у нее безусловно была легендой.
У Кати хорошие глаза, серые, внимательные. Говорят, она очень умна. По крайней мере, очень спокойна. Дергаться ей давно надоело, и кончить, как мать, совсем не хочется. Трудно понять, что она чувствует, что думает. Иногда ей что-то нравится, и она разговаривает, улыбается, приглашает в гости. Иногда ей что-то интересно, и она внимательно смотрит на этот феномен своими серыми глазками. Может быть, Саша такой феномен, не знаю. Что-то непохоже.
Она подходит слева, со стороны прохода, и мягко хлопает меня по спине. У меня мгновенно пересыхает во рту. Оборачиваюсь. Бывшая одночто-то, Таня/Маша/Света. Фу-у, всего-то. Она смотрит, что я читаю. У нее длинные, розоватые ногти, очень аккуратные, полупрозрачный лак. (А Катя ногти стрижет так коротко, просто больно смотреть.) Она выпрашивает у меня растрепанный словарь, дает попить сока. Сок грейпфрутовый, кислый и холодный, и с пластмассового горлышка не до конца содрана фольга. Я его пью не знаю зачем, глупо так сразу отдавать. И еще потому, что, когда пьешь, можно не разговаривать. А вообще мне пить совсем не хочется - хватает жидкости в мокрых мокасинах. Отдаю ей пакет. Она улыбается, говорит бай-бай и уходит, виляя бедрами и теряя по дороге страницы из словаря.
Я встречаю Сашу после библиотеки. У нее круги под глазами, ломает пальцы. Саша, говорю я ласково.
- Почему у них у всех этот жуткий марокканский акцент? - спрашивает. - У кого у них? - У них у всех. Они все психи, психи. И у всех марокканский акцент. - Давай, говорю, не будет у них акцента. Я их съем, ведь они, наверно, апельсины. - А из ширинок торчат антенны сотовых телефонов, а на кожаных куртках просто россыпи перхоти... - Аки звезд небесных, - говорю. - Посмотри, все входят прямо в окна и едут на крышах автобусов а автобусы по уши залеплены грязью и с зелеными сетками на окнах а мороженое вкуса зубной пломбы а у баб помадой выкрашены ушные раковины и на головах вместо волос спутанные макароны... - Это, говорю, знаешь, у Шекспира: If hair be wires black wires grow on her head. У тебя, впрочем, истерика. Что случилось-то?
Оказывается, какой-то кретин кинул ей под ноги окурок. - Они не уступают мне дорогу. Меня просто за человека не считают. - У тебя, говорю, сегодня волосы очень красиво вьются. Тебя, наверно, всего лишь путают с твоим пуделем. - Да нет уж, меня скоро будут путать с карточкой в каталоге. Да и чем плохо. Не надо ходить, говорить, одеваться. И у меня будет даже точное имя. Identification. Так что приятно познакомиться: я - каталожная карточка. Номер такой-то. И не надо, не надо меня гладить по головке, и так всю замусолили.
- Ладно, - говорю, - хватит. Давай о чем-нибудь другом поговорим. Вот ты вчера, например, что-то очень симпатичное рисовала. Какие-то птички, птички и вроде как Венера Милосская с анатомически четкой прорисовкой таза. - Ага, говорит. Это был проект надгробного памятника "Голуби у трупа девственницы". - Саша, говорю, Саша. Насчет девственницы, это ты, конечно, слегка. Впрочем, если захочешь перед смертью в церковь пойти, так это ладно, а купишь пирожок - угости им лучше меня, а не бездомную собаку. Я от пирожка никогда не откажусь.
Она бьет меня локтем в бок. - Что, спрашиваю елейным голосом, не было там сегодня персоны grata?
Саша молчит, оглядывается, не идет ли автобус, потом сужает глаза и смотрит куда-то вдаль. Я, говорит, всегда хотела, чтобы все было знаешь как. Встретились первый раз и поняли жить друг без друга не можем и все у нас будет о▓кей а пока можно поиграть и поиздеваться внимания не обращать уехать в другой город пожить с другим но все это ровным счетом ничего ведь знаем что на самом деле друг другу дороже мира можно помечтать и помучиться потому что ведь потом все будет
- Саша, говорю, она-то тебе не нужна. Тебе делать с ней нечего, тебе только думать о ней нужно и
- все будет хорошо обязательно и это не то что увиделись поцеловались свадьба и до гробовой доски какая скука это совсем другое. Я так давно об этом но у меня никогда
Он любил ее, но она полюбила другого, а тот, слабый блондин, испугался ее любви и уехал заграницу, где и поимел ребенка от бразильской принцессы; потом они жили в Париже, мирно и счастливо, и гуляли с ребеночком по Пер-Лашез, учили, что с ним будет, когда он вырастет совсем большой; но тот, первый, который любил ее, он ничего не забыл, а копил все это время деньги на билет, и приехал поездом в Париж, и дуэль была в Венсеннском лесу, была кровавая, тяжело ранили ворону, последняя сказала при этом "ку-ку".
Фабула могла бы быть следующей: А. любит С., но С. серьезно влюблена в К., К. же весьма увлечена А., и тогда В., мужу К., остается либо завязать роман с С., чем досадить А., либо с А., чем досадить К.
Но события разворачиваются совсем не так или, вернее, не разворачиваются вовсе. Однако все очевидно и говорить тут нечего, и набухает мартовский вечер, и снег падает и грязь растекается. По ступенькам. Одно, впрочем, скажу. Дело в том, что А. нет вовсе. Да, меня нет, есть только
- Hi, меня зовут Саша. А также я - Александр. Саша влюблена в Катю, а Александр считает, что это все одна дурь. Сам дурак, - говорю я и бью кулаком в зеркало, - сам дурак.
Может быть, Катя спросит теперь, почему у меня забинтована рука.
Вошла Катя. Я замечаю ее сразу же. У нее кипа книг и ручка во рту. Бордовый свитер и черный шарф. Я опять склоняюсь над столом, но не могу читать. Утыкаюсь носом в рукав рубашки, тонкий запах туалетной воды и сигарет. Катя почему-то подходит ко мне. Она, оказывается, меня заметила. Подходит спросить, есть ли у меня сигареты. Или, лучше, сколько времени. Она сама никогда не носит часов. Я хочу предложить ей сесть, но не предлагаю, а чуть вытягиваю шею и целую ее в щеку. Она говорит м-м, слегка улыбается. Пытаюсь что-то сказать, но никак не могу выбрать себе голос и интонацию. Провожу сухим языком по губам и в ужасе замолкаю. Катя закрывает мне книжку, заложив ее читательским билетом, и выключает свет. Мы выходим из зала, очень боюсь споткнуться. Я говорю, может, пойдем в курилку. Ты хочешь, говорит она. Мы поворачиваем в другую сторону. Идем рядом, иногда соприкасаясь бедрами. Выходим на лестницу и садимся на ступеньки. Или нет, вдруг поворачиваемся друг к другу и обнимаемся, крепко и просто, почти по-дружески. Она берет меня за руку, и мы медленно спускаемся вниз, в полупустой темный зал.
У Кати обветренные губы и холодное нёбо. Я полулежу у нее на коленях. По стене плывут пятна от рекламы на соседнем здании. Она расстегивает мне воротник рубашки, руки у нее теплые. Проходящей мимо тетеньке Катя говорит, что у ее младшей сестры приступ мигрени, да-да, мигрени, но это ничего и скоро пройдет.