Да, Женя Вагина - настоящая фамилия Александрова, а Вагиной научил ее зваться любовник, один студент, которому она оставила на память фокстерьера Жужу и пустые трусики - "недельки" (не все семь, конечно, у нее был только "понедельник", и это был черный понедельник, были когда-то и "пятница", и "суббота", и "воскресенье"; в пятницу был один монголоид, как он уверял, потомок Чингисхана, вероятно, кореец; в субботу какой-то козел чуть не изнасиловал противоестественным способом на лысой горе, точнее, это началось еще в пятницу вечером; а в воскресение опять явился этот кореец, мамаша его продавала морковчу, а он учился в университете, а потом был другой студент - Сидюк, так у Жени было два любовника, оба студенты - не слишком много для восемнадцатилетней особы без определенного места жительства, да, вот думают - без определенного места жительства, так это черт знает что, а это ничего, это Женя Вагина, довольно умильная барышня, хотя и косящая слегка одним глазом, такая даже с виду чистенькая, относительно, конечно, смотря с какого расстояния глядеть, этакая кошечка, мышами тоже интересовалась), так он уверял, что "вагус" по-латыни означает "блуждающий", значит ей следует зваться "Вагиной", а когда раз менты спросили ее фамилию, у нее так ловко всплыли студенческие премудрости; из-за "черного понедельника" у студента вышел конфуз с будущей женой, а Жужу... а, наплевать на него, - в общем, она спит.
Вот она спит - раскинулась на борцовских матах, числом двенадцать, а под ними - горошина, а под головой - мешок грязных портянок, не знаю, что ей снится под этот запах. Мне бы приснилась Швейцария - голый Жан-Жак щиплет травку на альпийском лугу, мошонка сзади, видите, болтается, а в руках клавикорды, а кругом масса молока и глобр сыра - пахнет так нехорошо и шевелится, шевелится... Студенту Сидюку приснилась бы мацерационная, где мацерируют жмуров, сначала их, ясно, консервируют, а потом, консервированных, мацерируют, иначе они слишком жестки, и они плавают там в своих ужасных ваннах под деревянными крышками как сыр в молоке, показывая то скрюченную коричневую руку, то неправильной формы затылок, а то был один горбатый, я сказал горбатый, жмур, можете себе это представить? Но Жене, вероятно, снятся всего лишь потные мужские носки, что, в общем, ближе всего к истине.
Она ерзает на горошине, но спит, потому что очень устала, то разворачивается на спину и коленки торчат вверх, через пару минут одна из них заваливается набок и падает, ибо мала остойчивость узенькой пятки в безбрежном море мата, затем падает вторая, Женя всхрапывает и лениво сквозь сон и юбку почесывается, и, может быть, улыбается во сне, а другим не до смеха, все-таки она спит в подсобном помещении стратегической насосной станции, и шутки тут плохие, тут не только что женщинам, но и вообще спать не положено! Положено бдительно тащить службу.
Роскошная, упоительная ночь раскинула свой изодранный шатер над огромным полигоном. Под насыпью (насоска стоит на крутой насыпи, из которой выходит метрового диаметра труба, сливающая дерьмо в Сырдарью) горит костер, озаряя лица сидящих вокруг красноармейцев. Костер уже прогорает, и в груде углей стоит на двух кирпичах ведерный котелок, в котором, шипя и плюясь комбижиром, жарится молодая картошечка. Эх, мать!
Долговязый красноармеец с красивыми и тонкими, немного мелкими чертами лица и постоянной полувеселой, полурассеянной улыбкой, наблюдал за картошками и временами помешивал в котелке штыком. Другой лежал рядом, опершись на локоть и раскинув полы своего кителя. Еще двое сидели рядышком, как единоутробные братцы, один из них смолил козью ножку, другой напряженно щурился в темноту - должно быть, следил за шухером. Пятый понурил немного голову и тоже глядел куда-то вдаль. Оставшиеся двое негромко разговаривали между собой.
- Ну, и что ж ты, так и видал их?
- Нет, я их не видал, - отвечал красноармеец сиплым и слабым голосом, звук которого как нельзя более соответствовал выражению его истового скудоумного лица, - а слышал... Да и не я один.
- И я слышал, сколько раз, - решительно и мрачно подал голос лежавший у костра ефрейтор - макроцефал, большеротый негодяй, глядевший очень умно и прямо.
- Слышал, слышал... Вранье это! - отмахнулся долговязый красавчик.
- А вот не вранье, - убежденно понизил голос скудоумный, - а вот летом, да под выходной, их целыми машинами привозят в вытрезвитель, ну, там, собирают по вокзалам, по кустам, и на пол складывают. Они часа по три, кто по пять так лежат, постепенно которые расцепятся, их штрафуют, как, значит, за вытрезвитель, и выпускают. А чтобы сразу расцепиться, надо положить в горячую ванну с молоком, оно расслабляет, что ли...
- Ага, в молоко их, щас! - возмутился один из единоутробных братьев.
- Еще в шампанское скажи! - подхватил второй и стал с досадой плевать на цигарку.
- А что ты думаешь?! Жить захочешь - и в шампанском искупаешься! Гангрену не хочешь?
- Гангрену! - поразился единоутробный.
- Запросто, - охотно отозвался макроцефал, - гангрена полового члена. Если несколько часов его зажимать, там кровь не поступает - и гангрена. А если не ампутировать, то и трех дней не проживешь.
Красноармейцы поежились и придвинулись поближе к костру.
- А почему это бывает? - спросил понурый солдат, следивший за шухером.
- Это, - объяснил скудоумный, - переполох называется, ну, то есть, с испугу. Ты, например, на нее залез, а она увидь или услышь чего - и у ней со страху все сжимается, матка опускается, и хуй твой зажимает. Вот почему, думаешь, говорят, "матка опустилась"? Это от таких случаев и пошло. А у ней сила огромная.
- У кого?
-У матки, у кого еще! Если руку в матку засунуть, а она сожмется, так все кости раздробит.
- Кости?! Она ж мягкая!
- Вон и удав тоже мягкий, а что толку.
- Нет, мужики, все не так, - хлопнул себя по коленям долго молчавший красноармеец маленького роста, сложения тщедушного и одетый довольно бедно, - матка не матка, а просто в хую есть маленькая косточка, и когда его в бабу засовываешь, она иногда так повернется поперек и обратно не идет.
- Сам ты косточка! - воскликнул единоутробный братик, и все засмеялись, потому что красноармейца звали Костя, - это, может, у тебя косточка.
- В голове у него косточка, - объяснил долговязый.
- Пуля у него в голове, ему зеленку пить надо! - отозвался второй братик.
- Не, мужики, - не обращая внимания на насмешки, покачал головой Костя, - уж это так, уж я знаю. У меня боксер был, нам в клубе говорили. Косточка. Называется "ос пенис". Она становится поперек суки.
- Так то боксер, дурак! У боксера и хвост, а у тебя тоже, значит, хвост?! - закричал долговязый.
- Нет, Федя, - пристально глядя на него, сказал Костя. - У боксера нет хвоста.
Федя неожиданно смутился.
- Ты погоди, Костя, - осторожно вступился за научную картину мира пораженный ефрейтор, внимательно щупая у себя в штанах. - То есть как это - косточка? А где же у скелетов косточка?
- А до хрена ты скелетов видал? - парировал Костя. - Ты где их видал?
- Ну в школе у нас видел.
- Ха, в школе! Еще скажи в детском саду! Кто тебе в школе правду покажет? У школьных скелетов их обламывают.
- Зачем?!
- Цензура.
Некоторое время все молчали, сосредоточенно теребя концы, подавленные тайной бытия. Единоутробный не выдержал глубины этого чувства и воскликнул:
- Да дурак ты, и уши у тебя холодные! Ты пощупай, где тут она?
Костя прищурился и спросил:
- Ты котовый хуй видал?
- Ну видел.
- А если подумать?
Единоутробный подумал и удивился.
- Он у него в брюхе сидит! А когда кошку увидит, то высунется, отъебет - и обратно в брюхо! А ты думал что? Так и косточка.
Федя спросил:
- Пахан, может такое быть?
Большеголовый ефрейтор пожал плечами:
- Говорят же - "перелом полового члена". Значит, может. Может.
- Ой-е! А как его потом - в гипс, что ли?
Ефрейтор пожал плечами. Все поежились.
- А что, - спросил Федя, - картофан пожарился?
Ефрейтор пощупал.
- Нет, еще сырой...
Красноармейцы вздохнули.
Нет, грех сказать, что в Красной Армии плохо кормят. Но сказать, что хорошо, - тоже грех, да и неправда к тому же. Самое странное - это как готовят красноармейские повара, это что-то. Даже когда им попадается сравнительно качественное сырье, конечный продукт поражает убожеством. Так рыба скумбрия, будучи приготовлена на гражданке, представляет собой достаточно аппетитное блюдо, хоть в это и трудно поверить, отведав ее в солдатской столовой. Гречневая каша - на гражданке это дефицит, а тут ее пробуют и она кажется как будто немного пригорелою и настолько солона, что больше пяти-шести ложек не съешь. Мясо... Мясо! Здесь люди только разочаровываются в продукте, о котором столько слышали и читали на гражданке. Кусочки его мокнут в своих ужасных плошках в холодной буроватой жижице, показывая то скрюченные желтые хрящи, то неправильной формы соединительнотканные волокна со следами пролиферации. Потому-то и возвращаются из армии настоящими патриотами, что человек, едавший тут мясо, никогда не станет диссидентом из-за его отсутствия в магазинах. И это еще мы говорим о деликатесах, что же до ячневой и перловой бациллы, составляющей основной рацион, то есть ее можно под наркозом или с лютой голодухи. Под наркозом вполне можно есть бациллу, особенно горячую. Выпиваешь манерку водки, наворачиваешь полную миску так, что за ушами трещит, да еще и добавки просишь за ту же цену, и наливаешь другую манерку. Но где красноармейцу взять наркоза. Несколько посвободней с лютой голодухой, особенно среди молодых, но и те стараются проглотить поскорей, чтобы не смаковать подробностей. Если же обратиться непосредственно к картофелю, то существует две его разновидности: натуральный гнилой, отличающийся черным цветом; и искусственный, полученный путем лиофильного высушивания первого - этот не гниет, но поражает специфическим вкусом и весьма непрезентабельным, или, по выражению Жени, нелицеприятным видом - что-то напоминающее творожистый распад, какие-то пищевые комочки, кажется, что это уже кто-то кушал, и его обыкновенно избегают. Одним словом, в армии начинаешь верить, что хлеб - он всему голова. То ли дело - жареный на костре картофанчик, да с лучком, да с укропчиком, да с потрошками, посыпанный крупной серой сольцой! Эх, мать! К нему бы еще чарку - так и на дембель не надо!
Это, конечно, запрещается. Офицеры рыщут вокруг объектов, обшаривают руками кусты и помойки, а найдя закопченный котелок, тем более - со следами пищи, торжествуя, топчут его сапогами, или, лучше, бьют кувалдометром. Изымают тоже чайники, кипятильники, ножи и ложки, так что приходится готовить в консервных банках, отчего появляется привкус, хорошо если тушенки, грустно, когда солидола или гуталина.
Где берется сырье? Вопрос нелепый. В Кызылкуме ничего не растет, верно, но ведь можно посадить, а если еще поливать, то растет решительно все. Полигон испещрен оазисами коллективных садов, которые со спутника легко принять за стартовые площадки, да так обычно и делают. Офицерские вдовы сажают апельсины, артишоки, кукурузу, маис и все такое прочее, особенно хороши и свежи бывают розы, дыни и баклажаны, мелисса лимонная, спаржа, но до последней степени совершенства доведена здесь культура пасленовых. Собственно паслен не отличить от винограда "Изабелла", даже и по вкусу, а стебли картофеля и томатов стелятся по земле подобно удавам, заползают под веранды, а то и в окна, особенно по ночам, совокупляются друг с другом, порождая бредовые гибриды вроде пукса или аявриков, размеры плодов не поддаются описанию. Их едят.
Злая и завистливая мачеха, ревнуя Женю к отцу, ночью выгнала ее из дома босую, под проливной дождь, да что там босую, Женя и трусики-то надела уже только в подъезде, на лестничной площадке. Она немного посидела на широком подоконнике, болтая ногами, дождалась, пока закончился дождь, и ушла прочь из сонного дома. В огромном городе царствовала ночь, мокрый асфальт блестел отражениями фонарей, в черноте подворотен горели желто-зеленые глаза волков, иногда налетал ветер, и тогда над головой шелестели тополя и окатывали девочку брызгами прошедшего дождя. Она не жалела ни о чем. Папа был мил, но старомоден со своим "Ах, Геночка, ах, огонь чресл моих", а мачеха просто невыносима: "Евгения, ты должна меня слушаться... Я твоя мачеха... И, в конце концов, так велел папа". Папа! Кому папа, а кому и Ваше превосходительство! За такими рассуждениями Женя прошла весь город, не замечая, как белое тело луны стало желтым, как посерело небо, как асфальт сменился проселком, и остановилась только когда комья земли под ногами стали осыпаться, с шумом падая вниз и булькая где-то там, в какой-то воде. Женя стояла на крутом обрыве, под которым катила мутные волны широкая река, а за ней расстилались дали и развертывались шири. Сердце ее забилось, голову повело, между ног стало мокро. Так вот отчего люди не летают! Женя задохнулась от волнения и, прошептав "иди, хоть и неприбранная!", бросилась с обрыва вниз. Желтая вода расступилась и равнодушно приняла в себя новую жертву. Она вскрикнула и проснулась.
Холодный пот облил всю ея; сердце билось так сильно, как только возможно, и даже еще сильнее. Неужели это был сон? Но страшная живость явления не была похожа на сон. Она казалась слишком мокра для человека, просто вспотевшего, и сколько ни повторяй "холодный пот", он не станет холоднее тела, а у Жени зуб на зуб не попадал. С волос капало, и, проведя рукой, она сняла с головы переломленный стебель купальницы. Вокруг была незнакомая комната. Свеча горела на столе. Женя опустила ноги с жесткого дивана и увидела, что ногти на них забиты черным речным илом, а вокруг лодыжки трижды обернулась нить зеленой тины. Три раза - "А", "Б", "В". Вагина. Это страшно развеселило нашу героиню - она-то уже боялась увидеть вместо ног огромный рыбий хвост. Вот это был бы номер, девочки, да?! А что, запросто могло бы такое случиться. Она б, наверно, застрелилась.
Женя встала и подошла к окну. За ним шумела пышная, омытая дождем листва. Неподалеку скрипело колодезное колесо, и, приглядевшись к стоявшему рядом дубу, Женя увидела свисающий между ветвей акулий хвост. Так вот откуда такие страхи - поняла она. Где-то пилили дрова, но здесь, на даче, было по-прежнему тихо. Она все вспомнила - как шла по городу и ветер дул ей в грудь, как начало светать, и на окраине она открыла калитку чьей-то серой двухэтажной дачи и по тропинке прошла к крыльцу, потом открыла дверь и по коридору прошла в комнату. Хозяев дома не было. Были только гости. Гости заночевали. Она заглянула в соседнюю комнату. Здесь стоял письменный стол, на нем чернильный прибор, набитая толстенными бычками пепельница, небольшое зеркало. Справа, возле кожаных автомобильных краг, лежал старый, ободранный револьвер. Тут же у стола в облупленных и исцарапанных ножнах стоял прямой, как штык, кирасирский палаш. Женя потрогала палаш, вынула его из ножен и, встав на колени, поцеловала холодную сталь, кося одним глазом в зеркало. Вид получился эффектный. Одна в холодном доме - всех милее, всех румяней и голее - целуя гладь клинка! Хорошо бы так сняться и послать карточку в "Пентхауз"! В левую руку можно взять револьвер. Вложить дуло в рот - глубоко-преглубоко. Как, бишь, это она собиралась застрелиться? Эта штука плюет свинцом не хуже верблюда. Она до отказа стянула брови, сжала губы и, смотрясь в зеркало, надавила курок. Ослепительный свет, в котором исчезли палаш и револьвер, раздвинул границы зеркала, где еще оставалась какое-то время пепельница, а потом все исчезло, оглушительный треск разорвал голову, и Женя, содрогнувшись, проснулась.
Неужели и это был сон? С бьющимся на разрыв сердцем ощупала она руками вокруг себя. Да, она лежит на матах, вот прощупывается горошина, вот и грязная наволочка, от которой почему-то несет потными носками. Да, прошли месяцы, может быть, годы, она очутилась в бесконечных, безводных песках, ловила потрескавшимися губами крошку хлеба и каплю молока, пока, наконец, не набрела на это странное сооружение: высокую песчаную гору, в которую спереди и сзади входит толстенная труба, а наверху виднеется приплюснутое строение, похожее на заводской цех. Падая и обдирая колени, Женя забралась наверх и вошла в открытую дверь, из-за которой доносился шум могучих агрегатов. В помещении - голой бетонной комнате - шум был еще сильнее, и было три двери. Женя заглянула в первую - это была электрощитовая, загроможденная железными шкафами с нарисованными молниями и оскаленными черепами. Заглянув во вторую, барышня едва не погибла - сразу за порогом круто обрывалась вниз винтовая железная лесенка и терялась во мгле на глубине ада. Именно отсюда доносился шум машин, к которому еще добавился призрачный плеск водопадов и сильный канализационный дух. Долго смотрела она в черную яму, и видела сначала только одну темноту. А потом разглядела под землей какое-то черное море, и кто-то там в море шумит и ворочается. Должно быть, рыба акула с двумя хвостами, и еще почудился ей Страшила в триста двадцать пять ног. И с одним золотым глазом. Сидит канализационный Страшила и гудит. Женя передернулась и заглянула в третью - и вздохнула с облегчением: это была обитаемая планета.
На столе стоял чайник, жестяное корытце убоины с уже упомянутыми следами, миски с недоеденной бациллой, валялись куски хлеба и сахара, алюминиевые ложки и окурки. В помещении стоял продавленный диван, пара топчанов со смятыми шинелями, а в углу возвышалась груда пыльных брезентовых матов. Женя села за стол, взяла ложку и, съев убоину, стала пробовать бациллу из мисок. В первой бацилла была очень вкусна, но сама миска оказалась слишком маленькой. Женя взялась за вторую - эта была побольше, хотя и не такая вкусная. Так Женя перепробовала бациллу изо всех мисок. Ей захотелось спать. Она легла на диван, но диван был чересчур коротким. Тогда она перебралась на топчан, но там показалось ей слишком жестко. Тогда она залезла на маты - там было и широко, и мягко, даже была, типа, подушка. Женя повернулась на правый бок и заснула.
Вскоре вернулись хозяева; были то семеро солдат, которые качали дерьмо в Сырдарью. Разбуженная топотом кирзовых сапог и громкими, грубыми их голосами, Женя смекнула, чье мясо съела, и скатилась в пространство между матами и стеной, где было мягко от пыли и пахло мышами. Она лежала и слышала, как солдаты вошли в помещение, стали фыркать и принюхиваться, затем страшный голос спросил:
- Кто это на моей табуретке сидел?
А второй спросил:
- Кто из моей миски хавал?
Третий:
- Кто закусал мой порцак и пальцем смято?
Четвертый:
- А какой это лопедевега мою кружку помадой зачморил?
Пятый:
- Кому за мой бушлат по бубену?!
Шестой:
- А кто моим ножичком резал?
Седьмой спросил:
- Государи мои! кто две кильки взял?
Оглянулся первый и заметил на своей подстилке маленькое пятнышко, и спросил:
- А кто это лежал на моей кроватке?
Воцарилась напряженная тишина. Колупали пятно ногтями, нюхали, пробовали даже на вкус, но не распробовали. Снова нюхали и лизали, пока, наконец, совсем ничего не осталось. Делать нечего - стали ложиться спать. Тут-то и напоролся на девочку самый маленький - он не прослужил еще и полугода - красноармеец, Ваня, обыкновенно ночевавший под рогожкой за матами.
- Кто вы такие? - пятясь, говорила она упавшим голосом. - Уходите!.. Я заблудилась...
Но плечо к плечу, плотной стеной семеро богатырей молча шли на Женю. И, очутившись прижатой к углу, Женя вскрикнула.
Короткие стрижки, бронзовые от солнца лица и плечи, неровное дыхание и пристальные, откровенные, насмешливые, любующиеся, задыхающиеся, голодные, неумолимые, все это перемешалось как домино, пары глаз - ее затошнило, как будто подступал обморок, но лишиться чувств сейчас - это прятать голову в песок, песок пустыни, голову вниз, какая поза, если человек в обмороке, надо уложить, расстегнуть ему ворот и поднять ноги выше головы. И дать понюхать ватку. Ватку?
- Ша, мальчики! - звенящим от волнения голосом вокликнула Женя. - Я у вас переночую.
Солдаты переглянулись, заухмылялись.
- Да ночуй, не жалко...а не боишься? - озорно подмигнул ей Федя.
- А вы что, разбойники?
- Зачем разбойники? Мы ребята хорошие... ласковые.
- Вот и ласкайтесь между собой, - одобрила Женя, и между прочим предупредила:
- А у меня гости.
- Чего-о?
Женя объяснила ему.
Торжественно и царственно стояла ночь; сырую от близкого солончака свежесть позднего вечера сменила полуночная сухая теплынь. Костер прогорел, и только огоньки бегали по головешкам красными муравьями. Красноармейцы поужинали и закурили. Неторопливо текла беседа.
- А отчего она, эта менстра-то, бывает?
- От сифилиса, Ваня. Потому и нельзя ничего, когда менстра, - заболеешь.
- Нос отвалится, да?
- Не отвалится, а провалится. И не только нос - и уши отпадают, и пальцы, сначала вот хуй посинеет и отпадет, потом нос провалится, а уж потом все остальное.
- А вот я слыхал, сифилис бывает, если на бабе напугаешься чего.
- Нет, от этого триппер... оставь покурить.
- А можно сифилисом от бычка заболеть, даже если у сифилисной бабы прикуришь, то заболеешь.
- И зачем эта погань в свете развелась? Не понимаю!
В отдалении раздался протяжный, звенящий, почти стенящий звук, один из тех непонятных ночных звуков, которые возникают иногда среди глубокой тишины на полигонах, космодромах, в закрытых городах и засекреченных районах, областях и краях. Казалось, кто-то долго, долго прокричал под самым небосклоном, кто-то другой как будто отозвался ему с орбиты тонким, острым хохотом, и слабый, шипящий свист промчался по содрогнувшемуся мировому эфиру.
- А слышь, Илья, говорят еще - если вот эта менстра на хуй попадет, он потом стоять не будет, правда это?
- Правда. Импотенция это называется. Только она не сразу, а через несколько лет после этого наступает. У кого через год, у кого, может, через десять, но все равно наступает. Надо гондон надевать.
- Гондон?! Чем тебе гондон поможет? Это же такие трусы резиновые, а спереди у них дырка для хуя.
- Чего?! Сам ты трусы с дыркой! Это наоборот не трусы, а резиновый такой мешочек для хуя. Надевают, чтоб лучше стоял. И его надолго надевать нельзя.
- Почему?
- Если хуй слишком долго стоит, умереть можно. Вот знаешь, случай был, как бабы мужика изнасиловали до смерти. Это были зэчки. Они, короче, сбежали из лагеря - двенадцать баб. Ну идут по лесу. Навстречу им лесник. Они его поймали, раздели и привязали к дереву, а потом давай ему хуй сосать, а когда хуй встал, обвязали веревкой, чтобы, значит, он обратно не лег, и всю ночь ебались. И лесник умер. Их потом расстреляли.
- Это что! А вот был случай во время войны, как фашисты партизанок в лесу поймали и стали насиловать. Отвели их в комендатуру, бросили в застенки. Ну сначала пытали, конечно, какой пароль, где военная тайна, все дела. Жгли им губы, рвали волоса. Но те ничего не выдали. Тогда фашисты - двенадцать человек их было, и лейтенант старший - стали их насиловать. А одна партизанка, Таня, она раньше была блядь, а потом, когда началась война, в ней совесть проснулась, и она пошла в отряд. Но все-таки она все такое помнила. А другая партизанка, Мирра, еврейка, раньше была в райкоме комсомола, и очень ненавидела фашистов, и тоже пошла в отряд. А фашисты тоже евреев очень ненавидели, но у Мирры был вид более культурный - очки, берет и белые носочки, так лейтенант решил начать с нее, чтоб как бы субординация, а солдафонам, мол, Таню. Те и рады - Таня-то покрасивей была, хотя, конечно, в простом платке, без очков и носочков, но лейтенанту красота была пофиг, он был бесчувственный сухарь с железной волей к культуре, и голубой притом. Вот он Мирру наверх отвел, в свою голубятню, он голубей уважал, а конкретная была голубятня - кирпичная, с паровым отоплением и ванной - это он заставлял денщика перед сном голубям ноги мыть, - в ванне ее ошпарил, наручниками приковал к батарее и стал глумиться и издеваться. Остальные фашисты отвели Таню в хлев - и погнали. А только Таня... Ну, короче, у баб... ну, некоторые бабы - у них, в общем, есть... бывает особенное вещество, такая жидкость...
- Где?
- В пизде, где еще!
- Э, дурак, иди воруй! Дай послушать.
- Ну вот, вещество такое выделяется. Биохимическое. Это редко бывает. Оно типа наркоты. Вот оно у ней выделяется, а кому на хуй попадет, к нему как привыкаешь, что ли, и ни с какой другой бабой жить не сможешь. Вот и у Тани такое было... Они и подсели. Они-то думали изнасиловать да расстрелять, а вышел у них облом. Каждый день к ней бегают - то один заскочит в хлев, то другой. Значит, любовь такая пришла. Сначала-то они ее просто в угол связанную бросили, а тут принесли соломы, одеял, руки-ноги развязали, а у дверей, чтоб не убежала, часового поставили, окошечко малюсенькое было, так и под него часового. Так один часовой под окном скётся, другой в дверь подглядывает. Стали кормить - кто курки принесет, кто яйки, молоко от бешеной коровы, сало, консервы даже, только сами открывали, а нож дать боялись - вдруг, думают, она от стыда зарежется. Вот неделя проходит, другая. У них уже никаких сил нету - еле ноги таскают, карабины из рук валятся, зубы даже чистить перестали. Обовшивели все. Сперва и Тане не до смеха пришлось - двенадцать-то человек! Но она все-таки привычная была, а потом у них уж и силы не стало. А она на германских харчах раздобрела - это тебе не клюкву корой заедать, и у нее еще больше этой фигни стало выделяться. А у них уж и не стоит толком. Вот и ходят: затолкал - хорошо, кто не затолкал - так помылится, сиськи помнет да повздыхает. Стали ей шоколад у лейтенанта таскать. Кто об коленки ей головой трется, другой, смотришь, письмо из дома тут же читает, плачет, кто на губной гармошке пиликает - бордель, в общем, развели. На карательные экспедиции только тогда ходили, как еда кончится, или Таня, например, капустки квашеной захотела. Еще через неделю Таня их до того ухайдакала, что они на ходу спали. Вот раз все двенадцать отрубились, она им руки веревками скрутила, оружие вынесла, хлев на запор - и бегом к Мирре на голубятню. А та уже никакая - лейтенант-то садист оказался, полный финиш, ни есть, ни спать не давал, а только мучил, да приговаривал - мучение, мол, вас, жидов, сильно просветляет, и не только жидов, а и сама материя имеет в себе муку, отчего в ней происходит борьба противоположностей. Вот Таня с автоматом врывается - лейтенант голый на готической кровати...
- Какой, какой?
- Готической - ну широкая такая, на четверых, а он один на ней храпит, хуй томиком Гегеля прикрыл, а голуби воркуют, а Мирра у батареи кони двигает. Они его к шифонеру гвоздями прибили, вниз спустились, Таня в хлев - эй вы, гитлерюгенды, кто хочет капут - оставайся, а кто хочет майн - хенде хох, ком цу мир, шнель, шнель к партизанен, навещать, мол, буду, лебен буду - жопой повихляла, мол, ага. Те прикинули - у нее автомат, у них руки связаны, а жить без нее не могут. Встали да пошли, все двенадцать. Один только не пошел, а потом пожалел, да поздно было - он в лесу и повесился. Она их привела в плен к нашим. Вот так вот. А, да, забыл: Мирре-то лейтенант, когда мучил, один раз окурок в пизду засунул, так она потом родила ребенка с выжженным глазом.
Не успел рассказчик произнести это последнее слово, как вдруг по дороге, ведущей к объекту, мелькнул свет фар. Все красноармейцы перепугались. Ефрейтор мигом забежал на насыпь, ловко, как обезьяна, влез на крышу насоски и стал вглядываться во тьму.
- Ну ?!
- Отбой воздушной тревоги! - весело ответил он, слезая с крыши. - Видать, комендатура ездит.
Вздохнули с облегчением.
- А что, Пахан, долго у ней эта фигня будет?
- Не знаю. Но не больше недели.
- А ты почем знаешь?
- Ты сам посуди: говорят же - "критические дни", а то бы говорили - "недели".
- Скорей бы уж! А то притащит черт кого-нибудь - а тут вон чего...
- Не каркай.
Много, много спит, отсыпаясь назад и вперед, много и кушает туда же, все туда же. Божье, истинно, что божье слово вылетело из опаленных пустыней губ, слово покоя и отдохновения, на сколько дней? Спит, раскинувшись пятиконечной звездой, морской, из пены морской звездой, спит, красный розан в спутанных волосах, в безбрежном море мата, а вокруг - признаки жизни, а вокруг - красноармейцы, а вокруг - Земля, а вокруг - небо, и все это вертится одно внутри другого благодаря мучению Материи, по меткому выражению распятого на барахольном шифоньере энтузиаста, жирные розовые голуби Мирры, а красноармейцы с удовольствием едят голубей, варят в котелках и едят, а, впрочем, наплевать, спит Вагина, ждет или боится гостей, а бояться нечего, а ждать придется долго, очень долго, да.